bannerbanner
Дело №7. Театр на Тверской
Дело №7. Театр на Тверской

Полная версия

Дело №7. Театр на Тверской

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Сергей Вяземский

Дело №7. Театр на Тверской

Зима на Пресне

Снег шел второй день. Не тот декабрьский снежок, что бодрит и обещает мандарины с елкой, а тяжелый, мокрый, безвольный снег, какой бывает в самом конце года, когда время будто устало и само хочет замереть. Он падал на Москву, как пепел, как бумага из списанных архивов, тихо и без смысла. Он ложился на карнизы сталинских громад, на обледенелые провода троллейбусов, на шапки редких прохожих, превращая их в безликие, движущиеся сугробы. Город тонул в этой белой тишине, и звуки в ней вязли, становились глухими: скрип тормозов «Москвича» у перекрестка, редкий окрик постового, далекий, почти призрачный бой кремлевских курантов.


Следователь Алексей Кожин шел по Пресне, возвращаясь с Петровки. Он не любил транспорт в такую погоду. В трамваях пахло мокрой шерстью пальто и безысходностью, в автобусах – перегаром и чужой усталостью. Пешком было честнее. Холод пробирал сквозь добротное, но уже потертое на сгибах драповое пальто, заставляя глубже втягивать голову в плечи. Под ногами хрустела и чавкала серая каша из снега, соли и городского отчаяния. Фонари зажигались рано, их желтый, больной свет выхватывал из сумерек куски реальности: обшарпанный фасад дома с трещиной, похожей на вену; очередь у хлебного, молчаливую и неподвижную, словно отлитую из чугуна; женщину, с трудом толкающую перед собой детские санки с бидоном молока. Лица людей казались выцветшими, как старые билеты в кино, где фильм давно кончился.


Пресня дышала по-своему. Не так, как парадная, вычищенная улица Горького, и не так, как властная и молчаливая Лубянка. Пресня была старой, рабочей, немного обиженной. Здесь в воздухе висел невидимый дым давно потухших паровозов и недавних кухонных ссор. Дома стояли плотно, плечом к плечу, и смотрели на мир мутными окнами коммунальных квартир, в каждом из которых горел свой тусклый свет, своя маленькая, отдельная жизнь, отгороженная от других тонкой стеной. Кожин знал этот район до последнего кирпича, до последней выбоины в асфальте. Он был частью этого пейзажа, таким же серым и незаметным, как старый голубь на карнизе.


Он жил здесь почти всю свою жизнь после переезда из Тулы. Сначала с матерью, в крохотной комнате, где пахло лекарствами и ее тихой печалью. Потом один. Потом с Аней. Потом снова один. Комната оставалась той же, только вещи менялись. И тишина. Тишина после ухода Ани была другой. Не спокойной, а пустой, звенящей. Она ушла «к человеку с машиной». Так просто и так исчерпывающе. Начальник какого-то треста, с «Волгой» и дачей. Кожин не винил ее. Он просто не мог дать ей того, чего она хотела: ясности, комфорта, будущего, которое можно было потрогать руками, как импортную дубленку. Он мог предложить только свою честность, которая в этом мире стоила меньше дефицитной банки зеленого горошка. Он помнил их последний разговор. Вернее, ее монолог. Она говорила о том, что устала ждать, устала от его вечной работы, от его молчания, от запаха казенной бумаги, который въелся в его одежду. «Ты как будто не живешь, Алеша, а составляешь протокол о жизни», – сказала она. И в этом была доля правды. Он искал факты, улики, мотивы. А жизнь состояла из другого – из мелочей, полутонов, недомолвок. Из того, что в протокол не занесешь.


Он свернул в свой двор-колодец. Здесь снег лежал почти нетронутым, белым саваном покрывая заледенелые качели и ржавую горку. Ветер завывал в арке, и этот звук был похож на плач. Подъезд встретил его знакомым смешанным запахом – вареной капусты от соседей сверху, дешевого табака «Прима», которым дымил на лестнице инвалид дядя Миша, и еще чем-то старым, кислым, запахом самой communal life, общей жизни, где не было ничего по-настоящему своего, кроме мыслей. Он поднялся на свой третий этаж, старая деревянная лестница скрипела под ногами, как будто жаловалась. На площадке тускло горела одна лампочка под потолком, оплетенная паутиной.


Дверь в их квартиру никогда не запиралась на замок до поздней ночи. Он толкнул ее и вошел в длинный, темный коридор. Из-за одной двери доносился приглушенный голос диктора из телевизора, из-за другой – плач ребенка, из третьей – шипение масла на сковородке. На общей кухне горел свет. За столом сидела соседка, Марья Степановна, старая женщина с лицом, похожим на печеное яблоко. Она чистила картошку в эмалированный таз.

– Вечер добрый, Алексей Петрович, – сказала она, не поднимая глаз.

– И вам добрый, Степановна.

– Снегу-то навалило. Не к добру такой снег в декабре. К переменам.

Кожин хмыкнул про себя. Перемены. В его жизни перемены всегда были к худшему. Он прошел в свою комнату. Двенадцать квадратных метров. Железная кровать, застеленная солдатским одеялом. Книжный шкаф, где юридические справочники и тома уголовного кодекса теснили старые томики Чехова и Бунина. Стол у окна. И на стене – часы. Несколько старых часов, которые он чинил. Это было его единственное увлечение, его отдушина. В мире лжи и двусмысленности часовой механизм был предельно честен. Каждая шестеренка, каждый винтик имел свое место и свое предназначение. Они не врали. Они либо шли, либо стояли. Починить их – значило восстановить порядок, вернуть смысл. Маленькая, но достижимая справедливость.


Он снял пальто, повесил его на крюк. От него шел пар. Переоделся в старый свитер и вытертые тренировочные штаны. Подошел к столу. На нем, на куске бархата, лежали разобранные карманные часы «Молния». Он сел, включил настольную лампу. Яркий круг света вырвал из полумрака циферблат, пинцет, крошечные винтики в блюдце. Его пальцы, привыкшие к холодным уликам и казенным папкам, двигались на удивление точно и нежно. Он взял лупу и склонился над механизмом. В этом маленьком металлическом мире была своя логика, свой строгий и понятный закон. Пружина, анкерная вилка, баланс. Все взаимосвязано. Сломается одна деталь – остановится все. Как и в жизни. Только в жизни не всегда понятно, какая именно деталь сломалась. И кто ее сломал.


Когда-то он верил. Верил в справедливость системы, в то, что они, сотрудники уголовного розыска, стоят на страже закона и порядка. Верил, что зло можно вырвать, как больной зуб, и организм общества станет здоровее. Это было давно. После десятков дел о спекуляциях, валютных махинациях, хищениях. Дел, которые тянулись наверх, в высокие кабинеты, и там обрывались, упирались в глухую стену телефонного звонка или вежливого совета «не копать глубже». Он понял, что система не борется с болезнью. Она сама и есть болезнь. А он – не хирург, а санитар, которому поручено убирать самые заметные, самые некрасивые симптомы, чтобы общая картина выглядела прилично. Он больше не верил в справедливость. Он верил только в факты. В протокол допроса, в отпечаток пальца, в заключение эксперта. В то, что можно подшить к делу. Правда его больше не интересовала. Его интересовала истина, доказуемая и неопровержимая. Это были разные вещи. Правда – она для людей. Истина – для протокола.


Он поставил на место крошечную шестеренку. Часы дернулись и пошли. Тихое, ровное тиканье наполнило комнату. Тик-так. Тик-так. Звук времени, которое нельзя остановить или обмануть. Кожин откинулся на стуле. За окном совсем стемнело. Снег все падал, и в его медленном, гипнотическом кружении было что-то вечное. Он встал и подошел к окну. В доме напротив зажигались и гасли окна. Вот в одном мелькнула женская фигура, поправляющая занавеску. В другом – семья ужинала под желтым абажуром. Маленькие сцены из чужих жизней. Декорации. А что за ними? Какие слова говорятся за этими столами, какие мысли прячутся за этими улыбками? Город не спал. Он репетировал. Каждый играл свою роль: добропорядочного семьянина, ударника труда, честного служащего. И все знали, что это спектакль. Но занавес никогда не опускался.


Кожин поставил чайник на электрическую плитку. Достал из шкафа граненый стакан в подстаканнике, пачку индийского чая «со слоном», кусок сахара. Это был его ежедневный ритуал. Он заварил крепкий, почти черный чай, положил сахар и стал медленно размешивать его ложечкой. Звон ложечки о стекло был единственным звуком, кроме тиканья часов. Он сел за стол, не зажигая верхнего света. Комната тонула в полумраке, освещенная лишь лампой на столе и отблесками снега за окном. Он пил чай маленькими глотками, обжигаясь. Горячий чай согревал изнутри, но не разгонял холод, который поселился в нем давно. Это был холод одиночества и усталости. Усталости не от работы, а от вранья. Вранье было повсюду. В газетных передовицах, в голосах дикторов по радио, в отчетах чиновников, в показаниях свидетелей. Люди врали, чтобы выжить. Врали, чтобы получить квартиру или импортные сапоги. Врали из страха, из выгоды, из привычки. Москва тонула не только в снегу, но и во вранье. Оно было таким же густым и липким. И работа Кожина заключалась в том, чтобы просеивать тонны этой лжи в поисках крупицы факта.


Он вспомнил одно из своих первых дел. Старушка-блокадница, у которой украли ордена. Она жила в такой же коммуналке, в такой же крохотной комнате. Вором оказался сосед, молодой парень, рабочий с завода. На допросе он не отпирался. Сказал, что хотел продать ордена и купить своей девушке джинсы. «Она бы меня зауважала», – сказал он. Кожин тогда смотрел на него и не мог понять: как можно променять чужую боль, чужую память, чужую жизнь на пару штанов? А потом понял. Для этого парня ордена были просто кусками металла. А джинсы – символом другой жизни, красивой, заграничной, той, что показывали в кино. Система обесценила все: и подвиг, и совесть, и память. Оставила только дефицит и мечту о нем. Он посадил того парня. Но чувство, что настоящий преступник остался на свободе, не покидало его. Этот преступник был везде и нигде. У него не было лица. У него было имя – система.


В коридоре резко и требовательно зазвонил телефон. Общий, на стене. Кожин вздрогнул. Звонки в такое время редко сулили что-то хорошее. Он услышал шаркающие шаги Марьи Степановны, ее недовольное бормотание.

– Алло! Кого? Петровича? Сейчас.

Дверь его комнаты приоткрылась.

– Алексей Петрович, вас. С работы, кажись.

Кожин медленно встал. Чувство покоя, которое дарила работа с часами, улетучилось. Он вышел в холодный коридор. Взял ледяную эбонитовую трубку.

– Кожин слушает.

В трубке раздался знакомый голос дежурного с Петровки.

– Петрович, извини, что поздно. Тут дело. В Центральном театре на Тверской. Нашли тело.

– Кого? – спросил Кожин, хотя уже догадывался, что ответ ему не понравится.

– Режиссера ихнего. Лаврова. Сергея Викторовича.

Кожин молчал. Лавров. Громкое имя. Любимец публики и вечная головная боль для цензуры. Его спектакли были событием. О них спорили на кухнях, их ругали в газетах, на них было не достать билетов. Человек-скандал, человек-театр.

– Что там? Несчастный случай? – спросил Кожин без особой надежды.

– Так и думали сначала. Упал со штанкетной решетки, с высоты. Но наш эксперт, старичок пытливый, нашел кое-что. Говорит, не все так просто. В общем, надо ехать. Группа уже там.

– Еду, – коротко ответил Кожин и повесил трубку.

Он постоял мгновение в темном коридоре, прислушиваясь к тишине. Тишина была обманчивой. Он чувствовал, как где-то там, за стенами этой коммуналки, за пеленой снегопада, невидимый механизм уже пришел в движение. Заскрипели какие-то шестеренки, сдвинулись рычаги. Начинался новый спектакль. И его, следователя Кожина, только что вызвали на сцену.

Он вернулся в комнату. Допил остывший чай. Подошел к столу и аккуратно прикрыл часовой механизм стеклянным колпаком. Порядок в этом маленьком мире был восстановлен. Теперь предстояло окунуться в хаос другого мира, где все было фальшивым: и декорации, и слова, и даже смерть.

Он снова надел свое тяжелое пальто, туго завязал шарф, натянул шапку. Посмотрел на свое отражение в темном стекле окна. Усталый сорокадвухлетний мужчина с глубокими морщинами у глаз. Он не улыбнулся своему отражению. Он просто кивнул ему. Пора на работу.

Выйдя на улицу, он поежился. Мороз, казалось, стал крепче, а снег – гуще. Он шел, заслоняя лицо воротником, в сторону остановки троллейбуса. Город жил своей ночной, скрытой жизнью. Где-то разгружали дефицитный товар на задворках гастронома. Где-то фарцовщики считали выручку. Где-то в теплой квартире чиновник из министерства культуры решал судьбу нового спектакля. Все это были части одной большой, запутанной пьесы. И смерть режиссера Лаврова была не финалом. Она была только завязкой. Первым актом.

Кожин стоял на пустой остановке. Снежинки таяли на его щеках, как холодные слезы. Он думал о театре. О запахе пыльных кулис, о свете софитов, о магии, которая рождается на сцене. И о том, сколько грязи, интриг и лжи скрывается за бархатным занавесом. Он понял, что это дело будет другим. Оно пахло не просто уголовщиной, не бытовой поножовщиной и не мелкой спекуляцией. Оно пахло большой игрой. И в этой игре смерть была просто одной из реплик.

Подъехал дребезжащий ночной троллейбус, почти пустой. Кожин вошел в него. Сел у замерзшего окна. Троллейбус медленно поплыл сквозь снежную мглу, мимо темных домов, мимо редких, спешащих куда-то фигур. А снег все падал и падал. Он ложился на город, как грим, скрывая его истинное лицо. Завтра утром дворники выйдут с лопатами, машины-снегоуборщики расчистят проезжую часть. Но этот снег, снег семьдесят седьмого года, казалось, уже никогда не растает до конца. Он останется в памяти, в переулках, в душах. Как молчаливый свидетель. Кожин провел рукой по заиндевевшему стеклу, стирая узор. Но за ним не было ничего, кроме белой, вязкой темноты. Занавес поднялся.

Тело за сценой

Театральный подъезд на Тверской встретил Кожина казенной тишиной и запахом мокрого камня. Снег здесь уже успели убрать, оставив темные, влажные проплешины на граните, похожие на старые синяки. У входа, переминаясь с ноги на ногу, курил молодой милиционер в тулупе. Из-за пара, вырывавшегося изо рта, его лицо было почти неразличимо, словно стертый портрет на старой фотографии. Он вытянулся, увидев Кожина, но тот лишь махнул рукой, показывая удостоверение мельком, как плохую карту. Не было нужды в формальностях. Смерть отменяла чины и субординацию, оставляя лишь две роли: тот, кто задает вопросы, и те, кто боится на них отвечать. Внутри было тепло и гулко. Величественный холод мраморного фойе, где обычно пахло духами, дорогим табаком и предвкушением чуда, теперь был наполнен другим, более приземленным духом – запахом сырых шинелей, казенной суеты и чего-то еще, неопределимого, кисловатого. Запах вранья. Кожин уловил его сразу. Он вошел в театр и понял, что здесь пахнет не пылью, не старым бархатом, не гримом. Здесь пахло страхом, который пытались скрыть за поспешными словами и деловитым видом.


Его встретил Синицын, майор, которого ему прислали в отдел пару месяцев назад. Молодой, резкий, с вечным чувством недооцененности во взгляде. Он был из тех, кто верил, что служба в органах – это не поиск истины, а способ пробиться в жизни, получить квартиру вне очереди и право смотреть на других свысока. Синицын держался так, будто само его присутствие здесь уже решало половину дела.

– Алексей Петрович, – торопливо начал он, понизив голос до заговорщицкого шепота, который в пустом холле звучал неуместно громко. – Мы тут все оцепили. Эксперты наверху. Аркадий Борисович уже осмотрел.

– И что Аркадий Борисович? – спросил Кожин, расстегивая пальто. Он не любил спешки. Спешка – признак либо непрофессионализма, либо желания что-то поскорее спрятать.

– Говорит, несчастный случай. Похоже на то. Упал с колосников. Высота метров пятнадцать. Шансов никаких. Сломал себе все, что можно.

– Лавров сам полез на колосники? Ночью? Зачем?

– Ну, он же режиссер. Творческая личность, – Синицын пожал плечами, словно это объясняло все. – Проверял что-то. Световики говорят, там один прожектор барахлил. Вот, видимо, полез посмотреть. Оступился в темноте и все. Трагическая случайность.

Кожин молча кивнул и двинулся в сторону зрительного зала. Синицын поспешил за ним. Их шаги отдавались гулким эхом под высокими сводами. В зале горел только дежурный свет – одна тусклая лампочка на длинном проводе, висевшая над сценой. Она отбрасывала длинные, уродливые тени, превращая ряды кресел в застывшие волны темного моря. Сцена казалась черной дырой, порталом в неизвестность. Пахло пылью. Той самой, театральной, вековой пылью, в которой смешались пудра, пот сотен актеров, слезы и восторги тысяч зрителей. Это был запах самой жизни, проигранной и настоящей. Но под ним, как трупный яд, проступал тот самый, новый запах.

На сцене их ждал Аркадий Борисович, судмедэксперт, старый, циничный врач с лицом римского сенатора и руками пианиста. Он курил, стряхивая пепел прямо на доски сцены.

– А, Петрович, – сказал он вместо приветствия. – Приехал посмотреть на павшего Икара. Жаль птичку. Талантливый был мужик. Хотя и скандальный.

– Что скажешь, Борисыч?

– Что скажу? Падение с большой высоты. Множественные переломы, разрыв внутренних органов. Смерть наступила мгновенно. Время – примерно между десятью и полуночью. Точнее скажу после вскрытия.

– Несчастный случай? – Кожин смотрел не на эксперта, а вверх, в темноту, где угадывались сложные переплетения мостков и конструкций.

– Все говорит за это, – Аркадий Борисович бросил окурок и придавил его носком ботинка. – Он лежал вон там, – эксперт кивнул в сторону левой кулисы. – Прямо под штанкетной решеткой. Мы его уже перенесли. Вот, смотри.

Он подвел Кожина к месту, очерченному мелом. Уродливый, ломаный контур на темном дереве. Рядом темнело пятно, которое уже пытались засыпать опилками.

– Нашли его рабочие сцены, когда утром пришли. Вызвали милицию. Все стандартно.

Кожин присел на корточки. Он ничего не трогал, только смотрел. Он умел смотреть так, как другие умели слушать или читать. Он видел детали, которые ускользали от других. Мелкие царапины на полу. Едва заметный блеск чего-то стеклянного в щели между досками. Положение тела, которое ему описал Синицын, – неестественно прямое, словно его не бросило с высоты, а аккуратно положили.

– А что там наверху? – спросил он, поднимаясь.

– А наверху то, из-за чего он здесь, – проворчал Синицын. – Пойдемте, покажу. Только осторожнее, там лестница крутая.

Они прошли за кулисы, в мир, скрытый от глаз зрителей. Здесь все было другим. Никакого бархата и позолоты. Голые кирпичные стены, выкрашенные темной краской. Пучки проводов, свисавшие, как лианы. Громоздкие механизмы лебедок. Пахло машинным маслом и старым деревом. Это была изнанка, кухня чуда. И она была грязной и неуютной.

Крутая металлическая лестница вела наверх, в темноту. Кожин поднимался медленно, держась за холодные перила. Каждый шаг отдавался гулким звоном. Вверху, на узких мостках, уже работали двое экспертов-криминалистов, их фонарики выхватывали из мрака куски реальности: ржавую балку, моток каната, чье-то лицо, сосредоточенное и бледное в искусственном свете.

Пространство под самой крышей театра было похоже на скелет гигантского доисторического животного. Переплетение балок, ферм, тросов, противовесов. И под ногами, сквозь щели в досках, виднелась далекая, черная пропасть сцены. Голова кружилась от высоты и разреженного, пыльного воздуха.

– Вот здесь, – сказал Синицын, указывая фонарем на пролом в перилах. – Видите, труба ограждения сломана. Он, видимо, оперся, а она не выдержала. Старая, проржавела.

Кожин подошел ближе. Он провел пальцем в перчатке по излому металла. Ржавчина была, но сам слом блестел свежим металлом. Слишком свежим. Он посветил своим фонариком. На полу мостков, у самого пролома, не было следов. Ни царапин от каблуков, ни отпечатков подошв в вековой пыли. Пыль лежала ровным, нетронутым слоем, словно здесь никто не боролся за жизнь, не скользил в последнем отчаянном усилии.

– Он в какой обуви был? – спросил Кожин, не оборачиваясь.

– В ботинках. Обычные, гражданские, – ответил Синицын.

– Снимите с него, принесите сюда.

Синицын посмотрел на него с удивлением, но спорить не стал. Отдал распоряжение по рации.

Кожин продолжал осмотр. Он двигался медленно, методично, прощупывая фонарем каждый сантиметр. Он был похож на хирурга, который ищет не причину смерти, а причину болезни. Смерть была лишь симптомом. Он нашел то, что искал, почти сразу. У основания одной из опор, в тени, лежал маленький, почти незаметный предмет. Пуговица. Не простая, не с пиджака или пальто. Перламутровая, с тонкой гравировкой. Такие ставили на дорогие женские блузки. Он аккуратно поднял ее пинцетом и положил в бумажный конверт.

– Что это? – спросил Синицын, заглядывая ему через плечо.

– Улика, – коротко ответил Кожин. – Или просто мусор. Время покажет.

Через несколько минут принесли ботинки Лаврова. Хорошие, почти новые импортные ботинки на толстой каучуковой подошве. Кожин взял один. Подошва была практически чистой. Ни пыли, ни грязи. Только несколько песчинок, которые могли прилипнуть где угодно. Он подошел к пролому и осторожно поставил ботинок на доски. Даже при легком нажиме на пыльной поверхности оставался четкий след протектора. А там, где должен был упасть Лавров, следов не было.

– Он что, левитировал? – тихо спросил Кожин, обращаясь скорее к себе, чем к Синицыыну.

– В смысле? – не понял майор.

– В прямом. Человек его комплекции, падая, должен был оставить следы. Он бы поскользнулся, попытался удержаться. Здесь же – ничего. Как будто его подняли и аккуратно сбросили вниз. Как мешок с картошкой.

Синицын нахмурился. Версия с несчастным случаем была такой простой и удобной. Она не требовала долгой работы, отчетов, допросов. Она позволяла быстро закрыть дело и забыть. А то, о чем говорил Кожин, пахло проблемами. Большими проблемами. Лавров был не простым человеком. У него были связи, друзья и враги на самом верху. Такое дело могло стоить карьеры. Или жизни.

– Может, он просто шагнул в пустоту? – предположил Синицын. – В темноте не разобрал, где край.

– Может, – согласился Кожин. – А может, ему помогли. Освещение проверьте. Все лампы, все выключатели. Кто и когда последний раз проверял оборудование. Мне нужен список всех, у кого был доступ на сцену и на колосники этой ночью. Всех. От монтировщиков до примы-балерины.

Он спустился вниз. В воздухе все так же висела пыль, но теперь она казалась ему пеплом. Пеплом сгоревших жизней, сгоревших надежд. Он подошел к рампе. Декорации к спектаклю, который репетировал Лавров, уже были установлены. «Вишневый сад». Ирония судьбы. Имение, которое уходит с молотка. Жизнь, которая оборвалась. Кожин смотрел на фальшивые деревья, на нарисованный задник с уходящей вдаль аллеей. Все было обманом. Красивой, талантливой ложью. И смерть здесь, в этом храме иллюзий, тоже казалась частью постановки. Тщательно срежиссированной.

Он пошел в гримерку Лаврова. Маленькая комната, заваленная книгами, папками с пьесами, эскизами костюмов. На столе стояла пепельница, полная окурков, и недопитая чашка остывшего чая. Пахло крепким табаком и творческим беспорядком. Кожин начал методичный осмотр. Он не искал что-то конкретное. Он впитывал атмосферу, пытался понять человека, который здесь жил. Чехова, Станиславский, Мейерхольд на полках. Стопки театральных журналов. На стене – несколько фотографий. Лавров с актерами, Лавров получает какую-то премию, Лавров с какой-то женщиной на фоне моря – красивая, хрупкая блондинка, которую Кожин, кажется, где-то видел.

Он открывал ящики стола. Бумаги, счета, старые программы. Ничего особенного. В последнем ящике, под кипой пожелтевших газетных вырезок, он нашел то, что заставило его замереть. Это был черновик письма. Неоконченный. Написанный размашистым, нервным почерком Лаврова.

«Я не могу больше молчать, – было написано на листе. – То, во что превратили наш театр, то, во что превратили всех нас, – это преступление. Искусство стало ширмой, за которой прячутся воры и спекулянты. Они торгуют не просто дефицитом, они торгуют нашими душами. Деньги, которые должны идти на декорации и костюмы, уходят…»

На этом текст обрывался. Кожин осторожно сложил листок и убрал его в тот же конверт, где лежала пуговица. Теперь у него был не просто труп. У него был мотив. Сильный, как натянутый трос, на котором держался занавес этого театра.

Он вышел из гримерки и столкнулся с заплаканной девушкой. Той самой, что была на фотографии с Лавровым. Ирина Мальцева, ведущая актриса театра. «Новое лицо», как писали о ней критики. Она была невероятно красива, даже сейчас, с покрасневшими глазами и дрожащими губами. На ней была дорогая шубка и тонкий запах французских духов, который показался Кожину смутно знакомым.

– Что здесь происходит? Меня не пускают… Говорят, что с Сергеем Викторовичем… несчастье, – ее голос срывался.

На страницу:
1 из 4