bannerbanner
Дело на старой веранде
Дело на старой веранде

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Проколы были сделаны чем-то тонким и острым. Шляпная булавка? Вязальная спица? Или нож для бумаг? Их было много, десятки. Они были сгруппированы в верхней части овала, там, где должно было быть лицо. Это была не просто ярость. Это был ритуал. Методичное, холодное уничтожение. Кто-то приходил сюда, в эту пустую комнату, и снова и снова вонзал острие в лицо на портрете. Убивал память. Левандовский провел пальцами по истыканным обоям. Кто мог так ненавидеть? Муж – жену? Сестра – сестру? Он опустился на колени, осматривая паркет под стеной. Пыль лежала ровным слоем. Но у самого плинтуса, почти невидимая, была царапина. Длинная, глубокая, словно что-то тяжелое с силой протащили по полу, а потом пытались затереть. Он провел по ней пальцем. Царапина вела от стены в сторону коридора.


Он встал и вышел из спальни. Взгляд его прошелся по коридору до самого конца, где виднелась маленькая, неприметная дверь. Комната прислуги. Вчера он выломал замок. Сегодня он толкнул дверь, и она беззвучно открылась.


Внутри царил мрак. Он чиркнул спичкой. Пламя выхватило из темноты крошечное пространство. Узкая кровать, столик, стул. Ничего личного. Никаких следов жизни. Комната была стерильно пуста, словно из нее тщательно убрали все, что могло бы напомнить о ее обитателе. Кто здесь жил? Слуга Алексей Углов, погибший на охоте? Или какая-то служанка, чье имя стерлось из памяти? Эта пустота была неестественной. Люди, даже уезжая, всегда что-то оставляют: забытую ленту, старую газету, пустой флакон. Здесь не было ничего. Пол был чисто выметен. Слишком чисто для заброшенного дома. Кто-то приходил сюда и наводил порядок. Или кто-то тщательно заметал следы. Спичка догорела.


Левандовский вышел в коридор и закрыл дверь. Кукла. Он вспомнил про куклу. Вчера, в сумерках, он ошибся. Он решил, что нашел ее здесь. Но где же тогда он ее видел? В замочную скважину… Он приложил глаз к скважине. Да, он смотрел вчера именно сюда. Но куклы здесь не было. Значит, он видел ее в другом месте? Или это было лишь наваждение, игра света и тени? Нет. Образ был слишком четким. Фарфоровое лицо, стеклянные глаза…


Он поднял голову. Над ним был потолок. А над потолком – чердак. В конце коридора, в потолке, он увидел то, что пропустил вчера. Почти незаметный квадратный люк, без ручки или кольца. Его можно было открыть, только поддев чем-то острым. Левандовский вернулся в спальню, нашел у камина кочергу. Она была тяжелой и холодной. Вернувшись к люку, он встал на шаткий стул, который притащил из комнаты прислуги, и с усилием просунул конец кочерги в щель. Раздался сухой треск, и на него посыпалась штукатурка и многолетняя пыль. Люк поддался. Он сдвинул его в сторону. Из черного проема пахнуло холодом, запахом сухого дерева, мышиного помета и еще чем-то… сладковатым, приторным. Запахом забвения.


Он подтянулся и залез наверх. Здесь царил почти полный мрак. Лишь тонкие лучики света пробивались сквозь щели в крыше, рисуя в пыльном воздухе светящиеся столбы. Под ногами скрипели балки. Повсюду валялся всякий хлам: старые сундуки, сломанная мебель, связки пожелтевших газет. Это было кладбище вещей. Место, куда ссылали все, что вышло из употребления, но что было жалко выбросить. Левандовский зажег еще одну спичку. В ее дрожащем свете тени на чердаке заплясали, превращая груды хлама в уродливых, притаившихся существ.


Он двинулся вглубь, стараясь ступать по балкам. И в самом дальнем углу, под самым скатом крыши, он ее увидел.


Она сидела, прислоненная к старому плетеному креслу. Фарфоровая кукла. Такая же, какой он ее запомнил. Дорогая, в истлевшем шелковом платьице. Ее стеклянные глаза бездумно смотрели в темноту. Лицо, покрытое сеточкой трещин, казалось живым в мерцающем свете спички. Она не была просто игрушкой. Она была маленьким призраком, молчаливым свидетелем. Кто ее сюда принес? Почему ее спрятали здесь, в самом дальнем и темном углу? Спичка снова обожгла пальцы.


Он вернулся к люку, нашел старый фонарь «летучая мышь», который прихватил с собой на всякий случай. Фитиль пропитался керосином, и вскоре чердак озарился более ровным, желтым светом. Левандовский вернулся к кукле. Он осторожно взял ее в руки. Она была тяжелой и холодной. Он осмотрел ее со всех сторон. На затылке, под спутанными светлыми волосами, было клеймо известной немецкой фабрики. Такая кукла стоила целое состояние. Это не могла быть игрушка дочери служанки.


Он посадил куклу обратно и начал осматривать пространство вокруг нее. Рядом с креслом стоял небольшой дорожный сундук, обитый кожей. Замки проржавели, но не были заперты. Левандовский с усилием поднял тяжелую крышку. Внутри лежали детские вещи. Маленькие платьица, чепчики, пинетки. Все очень хорошего качества, из тонкого батиста, с кружевами. Все для девочки. Они были аккуратно сложены, пересыпаны лавандой, запах которой давно выдохся, оставив лишь горьковатую пыльную ноту. На самом дне, под стопкой белья, лежала небольшая деревянная шкатулка.


Сердце Левандовского забилось чуть быстрее. Это было то самое чувство, которое он почти забыл. Чувство близости разгадки, когда пальцы нащупывают в темноте нужную нить. Шкатулка была заперта на крошечный замочек. Он не стал его ломать. Сунул в карман плаща.


Он еще раз обвел чердак светом фонаря. Больше ничего примечательного не было. Только пыль, забвение и маленькая фарфоровая девочка, оставленная сторожить тайну.


Он спустился вниз, закрыл за собой люк, вернул стул и кочергу на место. В доме стало как будто еще тише. Словно потревоженные им тайны снова затаились, выжидая. Он стоял посреди коридора второго этажа, и все части головоломки начали складываться в его голове в единую, чудовищную картину.


Была сестра Лидия, веселая и живая. Был офицер, красивый и видный. Они полюбили друг друга. Но они не уехали. Их скелеты теперь лежали под верандой. Но почему их убили? Ревность? Деньги? И почему Софья Ивановна, и Воронов, и даже нотариус Салтыков в один голос твердят заученную историю об отъезде? Они покрывали убийцу. Марию? Или ее мужа Петра?


А ребенок? Кукла, детские вещи… У Рудневых был ребенок. Девочка. Софья Ивановна солгала, сказав «Не дал им Бог». Почему они скрывали ее существование? Где она сейчас? Если она была, то почему от нее не осталось и следа, кроме этих спрятанных на чердаке вещей?


Он спустился на первый этаж, чувствуя невероятную усталость, словно не просто ходил по дому, а тащил на себе всю тяжесть его прошлого. Он сел на ступени лестницы в холле. В кармане лежал томик Лермонтова и запертая шкатулка. Две улики, два голоса из прошлого. Он достал перочинный нож. Аккуратно, стараясь не повредить дерево, он поддел крышку шкатулки. Замочек щелкнул.


Он медленно открыл ее. Внутри, на выцветшем бархате, лежало несколько предметов. Маленький серебряный крестик на потускневшей цепочке. Локон светлых, почти белых детских волос, перевязанный голубой ленточкой. И маленькая серебряная погремушка, почерневшая от времени. Он взял ее в руки. На отполированном конце были выгравированы крошечные буквы: «А.Р.». Не «Л.Р.», Лидия Руднева. Не «М.Р.», Мария Руднева. А.Р.


Алексей. Имя сына Рудневых, о котором вскользь упоминалось в описании дела, предоставленном Грачёвым. Но экономка Софья говорила, что детей не было. В доме были вещи для девочки, а погремушка с инициалами мальчика. Это не складывалось. Или был еще один ребенок?


Входная дверь распахнулась, и Левандовский вздрогнул. На пороге стоял Грачёв. Его лицо было озабоченным.


«Аркадий Степанович, я тебя везде ищу», – сказал он, входя и принося с собой запах дождя и свежего воздуха. «Пришли первые бумаги из тверского архива. Я подумал, тебе будет интересно».


Он протянул Левандовскому несколько листов. Левандовский встал, взял бумаги.


«Что там?» – спросил он, хотя уже догадывался.


«Мало что, но кое-что есть», – Грачёв подошел ближе, понизив голос, словно боялся, что стены их подслушают. «Начнем с твоей Лидии Петровны Рудневой. Действительно, была такая. Младшая дочь. Но никаких записей о ее замужестве или выезде за границу в архивах нет. Ни в церковных книгах, ни в паспортных столах того времени. Она просто… исчезла. Пропала без вести в девятнадцатом году. Было даже заведено розыскное дело по заявлению отца, но потом началась вся эта заваруха, и дело затерялось».


Левандовский молчал, глядя на бумаги. Значит, Салтыков лгал не только ему, он лгал закону, подделывая документы о наследстве.


«Дальше. Поручик. Фамилию мы так и не установили, но по косвенным данным, в тот период в имении действительно гостил некий офицер. Вероятно, из остатков армии Деникина, отступавших на север. Тоже пропал. Никаких следов».


«И третье», – продолжал Грачёв, – «слуга, Алексей Углов. Тут все как говорил нотариус. Дело о смерти закрыто. Несчастный случай на охоте. Свидетель – Петр Алексеевич Руднев. Он сам и доставил тело. Врачебное заключение – смерть от случайного огнестрельного ранения. Все чисто».


«Слишком чисто, Павел», – тихо сказал Левандовский. – «Слишком чисто для таких грязных времен».


Он показал Грачёву погремушку. «А вот это я нашел на чердаке. Вместе с куклой и полным сундуком детских вещей».


Грачёв взял погремушку, повертел в своих больших, грубых пальцах. «А.Р.? Что это значит?»


«Помнишь, в описании дела упоминался сын Рудневых, Алексей? Погибший. Кажется, задушенный собственным отцом. Но ведь под верандой лежат трое взрослых. Где тогда мальчик?»


Грачёв нахмурился, в его прямолинейном сознании с трудом укладывались такие сложные, многослойные тайны. «Погоди… Значит, детей было двое? Или это вещи того самого Алексея?»


«Вещи в сундуке – для девочки. Погремушка – с инициалами мальчика. Это значит, что история, которую нам рассказывают, лжива от первого до последнего слова. Они скрывали не одно убийство. Они скрывали целую жизнь. Или даже несколько жизней».


Левандовский подошел к окну. Сумерки сгущались, и дом погружался во мрак. Теперь он не казался ему просто мертвым. Он казался живым, но живым чудовищной, противоестественной жизнью. Он был не просто свидетелем. Он был соучастником. Он был гробницей. И он помнил все. Помнил, где лежит каждый скелет, помнил каждое лживое слово, каждый крик, оборвавшийся на полуслове. И он, Аркадий Левандовский, теперь был его единственным собеседником. Ему предстояло перевести молчание этого дома на язык протоколов и, возможно, приговоров. Он посмотрел на темнеющий силуэт сада, на корявые ветви старых яблонь. И ему показалось, что он не один. Что из каждого темного окна, из-за каждого дерева на него смотрят невидимые глаза тех, кто остался здесь навсегда. И они ждут. Ждут уже тридцать лет.

Молчание вдовы

Тишина во флигеле Марии Рудневой была иной, нежели в большом доме. Там, в пустых залах и коридорах, тишина была мертвой, абсолютной, тишина забвения, покрытая толстым слоем пыли. Здесь же, в маленьких, низких комнатах, она была живой, напряженной, словно затаившийся зверь. Она прислушивалась к каждому скрипу половицы, к каждому вздоху, к биению сердца незваного гостя. Левандовский почувствовал это, как только переступил порог. Воздух здесь был не спертым и пыльным, а сухим и чистым, с едва уловимым ароматом лаванды и еще чего-то горького, похожего на запах аптечных трав. Это был запах мумификации, запах старательного, ежедневного бальзамирования прошлого.


Мария Петровна сидела в высоком кресле с прямой спинкой у окна, из которого открывался вид не на запущенный сад, а на аккуратный, почти голый огород и черную стену леса вдалеке. Она не вязала, не читала, не делала ничего. Просто сидела, положив сухие, унизанные выступающими венами руки на подлокотники, и смотрела на серый, безрадостный мир за стеклом. Ее фигура в темном, строгом платье была неподвижна, как часть интерьера, как еще один предмет старинной, темного дерева мебели, которыми была заставлена комната. Она не обернулась на его приход, хотя не могла не слышать его шагов и скрипа двери, которую за ним прикрыла молчаливая, похожая на тень Софья Ивановна. Она ждала. Ждала, когда он сам нарушит эту выверенную, почти священную тишину.


Левандовский не спешил. Он дал себе мгновение, чтобы осмотреться. Комната была безупречно, почти болезненно чистой. Натертый до блеска паркет, ни пылинки на полированных поверхностях комода и маленького столика. На стенах, оклеенных выцветшими обоями в мелкий цветочек, висели старые дагерротипы в тяжелых овальных рамах. Лица на них были строгими и чужими, призраки из девятнадцатого века, давно утратившие связь с этим миром. Все здесь говорило о порядке, о строгом, раз и навсегда заведенном ритуале жизни. Но жизни в этом ритуале не было. Была лишь ее meticulous имитация. Это было не жилище, а склеп, ухоженный и прибранный для одной-единственной обитательницы, которая уже давно была мертва внутри.


Он подошел ближе и остановился в нескольких шагах от ее кресла. Она по-прежнему не двигалась. Он видел ее профиль на фоне мутного оконного света: высокий, сухой лоб, тонкий, хищный нос, плотно сжатые бескровные губы. Выжженный профиль.


«Мария Петровна», – начал он тихо, но его голос в этой звенящей тишине прозвучал оглушительно, как выстрел.


Только теперь она медленно, с какой-то царственной неохотой повернула к нему голову. Ее темные, глубоко запавшие глаза смотрели не на него, а сквозь него. В них не было ни страха, ни любопытства. Только бездонная, всепоглощающая усталость.


«Вы снова здесь, господин… сыщик», – ее голос был тихим и скрипучим, как ржавые петли на двери склепа. – «Вам не надоело тревожить мертвых?»


«Мертвых уже ничто не потревожит», – ровно ответил Левандовский. – «Я тревожу живых. Тех, кто хранит секреты мертвых».


Он сделал паузу, давая словам впитаться в тишину. «Я пришел поговорить о вашей сестре. О Лидии».


Он ожидал чего угодно: отрицания, гнева, испуга. Но на ее лице не дрогнул ни один мускул. Она лишь чуть склонила голову набок, словно прислушиваясь к давно забытой мелодии.


«Лидия», – повторила она имя, словно пробуя его на вкус. – «Какое легкомысленное имя. Для легкомысленной девушки. Она была как бабочка. Порхала с цветка на цветок. Бабочки долго не живут. Особенно когда наступает ранняя, холодная осень».


Это не было ответом. Это была эпитафия. Написанная заранее, тридцать лет назад.


«Архивы говорят, что она не уезжала за границу», – продолжил Левандовский, методично, как хирург, делая один надрез за другим. – «Она числится пропавшей без вести. С девятнадцатого года. Примерно с того же времени, как из вашего дома исчез гостивший у вас офицер. Тот самый, чей скелет, возможно, мы нашли под верандой».


Он внимательно следил за ней, за малейшим движением, за изменением дыхания. Но она была из камня.


«Архивы», – она усмехнулась, но это был лишь звук, лишенный всякого веселья, шелест сухих листьев. – «Вы верите бумагам? Бумаги пишут люди. А люди лгут. Лгут, чтобы выжить. Лгут, чтобы забыть. Лгут, чтобы создать новую правду, более удобную, чем старая. В те годы вся страна была покрыта слоем такой лжи, как земля пеплом после пожара. И вы хотите найти в этом пепле одно-единственное зернышко истины?»


«Да», – просто ответил он. – «Это моя работа. Находить зерна в пепле».


Он достал из внутреннего кармана плаща маленький томик Лермонтова и протянул ей. Она не взяла его, даже не посмотрела на него. Ее взгляд был прикован к лицу Левандовского.


«Я нашел это в библиотеке большого дома», – сказал он. – «На форзаце надпись. Сделанная вашей рукой. «Моей дорогой сестре Лидии в день ее ангела. Верь, надейся и люби. М. 1918 год». Вы желали ей веры, надежды и любви, Мария Петровна. Что же случилось с ее верой? С ее надеждой? С ее любовью?»


На этот раз он увидел. Едва заметное движение. Ее пальцы, лежавшие на подлокотнике, на мгновение сжались так сильно, что костяшки побелели. Это длилось лишь долю секунды, но это было. Первая трещина в каменной стене.


«Вы сентиментальны, сыщик», – ее голос прозвучал чуть глуше. – «Книги – это просто вещи. Слова – просто звуки. Они ничего не значат, когда приходит настоящее. А настоящее в те годы было страшным. Оно сжигало и книги, и слова, и тех, кто в них верил».


Она перевела взгляд на окно. Сумерки начинали сгущаться, окрашивая унылый пейзаж в лиловые, тревожные тона.


«Вы ее любили?» – спросил Левандовский, меняя тактику, переходя от фактов к чувствам.


Мария Петровна долго молчала. Тиканье старых часов-ходиков в углу комнаты казалось отсчитывало не секунды, а десятилетия.


«Любовь – это роскошь», – произнесла она наконец, глядя в темнеющее стекло, в котором теперь отражалась комната и две их неподвижные фигуры. – «Роскошь, которую не могли себе позволить ни мы, ни то время. Были вещи важнее. Долг. Честь. Имя. Земля. То, что остается, когда все чувства превращаются в пепел».


«И ради этого долга можно было убить?» – надавил он.


«Ради этого долга можно было сделать все, что угодно», – отрезала она, и в ее голосе впервые прозвучал металл. – «Абсолютно все. Вы, человек в форме, должны это понимать».


«Я давно не ношу форму», – возразил Левандовский. – «И я понимаю только одно: под половицами вашего дома лежат кости трех человек. Один из них – женщина. И я хочу знать, кто она».


Он снова сделал паузу. Он чувствовал, что подбирается к чему-то важному, к самому нерву. Он решил рискнуть.


«А может, вы ненавидели ее? За ее легкость, за ее красоту? За то, что она полюбила того, кого, возможно, любили и вы?»


Она резко повернулась к нему. Ее глаза, до этого пустые и усталые, вдруг вспыхнули темным, холодным огнем. Это была не ярость. Это была ненависть. Глубокая, выдержанная, как старое, отравленное вино. Ненависть, которую она хранила тридцать лет.


«Вы ничего не знаете», – прошипела она, и ее скрипучий голос обрел змеиную силу. – «Вы копаетесь в костях и думаете, что можете понять что-то о душах. Вы слепой щенок, тычущийся в старую могилу. Вы не знаете ни о любви, ни о предательстве, ни о жертве. Вы не знаете ничего».


Огонь погас так же быстро, как и вспыхнул. Она снова отвернулась к окну, и ее плечи чуть ссутулились. Стена вновь сомкнулась, но Левандовский уже знал, что она не монолитна. В ней есть трещины, и одна из них называлась «предательство».


Он решил зайти с другой стороны.


«Хорошо», – сказал он примирительно. – «Давайте оставим сестру. Поговорим о детях. Софья Ивановна сказала мне, что у вас с Петром Алексеевичем не было детей».


Она не ответила. Ее молчание стало еще более плотным, тяжелым.


«Она солгала. Или сказала то, что ей велели говорить», – Левандовский достал из другого кармана маленькую серебряную погремушку и положил ее на столик рядом с креслом старухи. Почерневшее серебро тускло блеснуло в сумеречном свете. – «Я нашел это на чердаке. В сундуке с детскими вещами. Вещами для девочки. А погремушка – для мальчика. На ней выгравированы инициалы. «А.Р.». Алексей Руднев. Ваш сын. О котором тоже все забыли».


Он ожидал крика, слез, обморока. Но Мария Руднева была сделана из другого материала. Она медленно, очень медленно опустила взгляд на погремушку. Она смотрела на нее долго, не моргая. Ее лицо превратилось в маску, лишенную всякого выражения. Казалось, она перестала дышать. Комната погрузилась в абсолютную, мертвую тишину. Даже часы, казалось, остановились.


Когда она заговорила, ее голос был едва слышен. Это был шепот, шелест пыли.


«Уберите это».


«Почему вы скрывали, что у вас был ребенок, Мария Петровна?» – настаивал Левандовский, не двигаясь с места. – «Почему Софья Ивановна лжет? Почему в доме, где рос ребенок, не осталось ни единого его следа, кроме этого сундука, спрятанного на чердаке?»


«Я сказала, уберите это», – повторила она, ее голос чуть окреп, в нем появились ледяные нотки приказа.


«Где он, Мария Петровна? Что с ним случилось? Он тоже «уехал»? Или «погиб на охоте»?»


И тут она встала. Она выпрямилась во весь свой высокий рост, и в этот момент она не казалась дряхлой старухой. Она была хозяйкой этого дома, последнего осколка рода, женщиной, несущей на своих плечах невыносимый груз. Ее глаза горели тем же холодным огнем.


«Вон», – сказала она тихо, но властно, указывая сухим, непоколебимым пальцем на дверь. – «Убирайтесь из моего дома. И никогда больше не возвращайтесь. Вы ничего здесь не найдете. Никогда. Потому что здесь нечего находить. Здесь только я. И память. И вам в мою память входа нет».


Левандовский понял, что на сегодня это все. Он добился максимума. Он пробил несколько брешей в ее обороне, он заставил ее почувствовать, вспомнить, возненавидеть. Большего он и не мог желать. Он молча кивнул, взял со столика погремушку и спрятал ее обратно в карман. Ее взгляд провожал каждый его жест. Затем он повернулся и пошел к выходу.


У самой двери он остановился и, не оборачиваясь, сказал:


«Вы говорите о долге и чести, Мария Петровна. Но есть еще один долг. Долг перед мертвыми. Сказать правду об их смерти. Чтобы они наконец обрели покой. Подумайте об этом».


Он не услышал ответа. За его спиной была только тишина. Живая, дышащая, полная ненависти и боли тишина вдовы.


Он вышел из флигеля в уже почти полную темноту. Холодный, сырой воздух осени показался ему чистым и свежим после удушающей атмосферы этого склепа. Он медленно пошел по раскисшей аллее прочь от дома. Силуэт особняка тонул во мраке, лишь одно окно во флигеле светилось тусклым, желтым светом. Одинокий глаз циклопа, смотрящий в прошлое.


Левандовский перебирал в уме детали разговора. Она не призналась ни в чем. Но ее молчание, ее реакции, ее вспышка ненависти сказали ему больше, чем любые слова. Она лгала не для того, чтобы скрыть простое убийство из ревности или жадности. Все было гораздо сложнее. Она говорила о долге, о чести, о предательстве. Она защищала не себя. Она защищала что-то другое. Имя? Семью? Память о муже? Или она была лишь солдатом, хранящим тайну своего командира?


Он вспомнил лицо нотариуса Салтыкова. Гладкое, уверенное, непроницаемое. Он вспомнил его слова: «С юридической точки зрения все было чисто». Салтыков был тем, кто облекал их страшные дела в чистую юридическую форму. Он был архитектором их лжи. А Мария Руднева была ее хранительницей, жрицей в этом храме забвения. Она была ключом, но не замком. Замок был в другом месте. В конторе нотариуса, в его папках, в его аккуратном, каллиграфическом почерке, которым он тридцать лет переписывал историю этой семьи, вымарывая из нее неугодные страницы.


Он дошел до ворот и остановился, чтобы закурить. Папироса вспыхнула в темноте маленьким оранжевым огоньком. Он затянулся, и горький дым наполнил легкие. Он не раскопал правду сегодня. Он лишь глубже погрузился в трясину лжи, которая окружала этот дом. Но теперь он знал, что трясина эта искусственная. И он знал имя того, кто ее создал. Мария Петровна была молчанием этого дела. Но у этого молчания был свой голос, свой автор. И Левандовский знал, с кем ему предстоит поговорить в следующий раз. Не с хранителем, а с создателем. С пауком, который сидел в центре этой паутины, терпеливо ожидая, когда очередная жертва запутается в его липких, как сургуч, и прочных, как параграф закона, нитях. Он бросил окурок на мокрую землю, где он зашипел и погас. Работа была далека от завершения. Ночь только начиналась. И эта ночь обещала быть очень, очень длинной.

Призрак из девятнадцатого

Ночь не принесла Левандовскому ни отдыха, ни забвения. Она лишь сгустила мысли, превратив их из разрозненных догадок в тяжелый, вязкий осадок на дне сознания. Он лежал на скрипучей кровати в своей холодной комнате, глядя в покрытый трещинами потолок, и видел не его, а схему, карту проклятого места. На этой карте были нанесены три креста под верандой, вопросительный знак на месте сестры по имени Лидия, еще один, более жирный, на фигуре безымянного поручика, и зловещая пустота там, где должны были быть дети. Вместо них – фарфоровая кукла со стеклянными глазами, в которых застыло отражение какой-то давней трагедии, и маленькая серебряная погремушка, молчаливый свидетель с выгравированными на боку инициалами призрака. А.Р. Алексей Руднев. Мальчик, чье существование отрицали, чьи следы тщательно замели, оставив лишь этот сиротливый предмет на чердаке, словно надгробие над пустой могилой. И вещи для девочки. Два ребенка. Две тайны, погребенные под одной крышей, но в разных местах и, возможно, в разное время. Все, что ему говорили, было ложью. Но это была не простая, хаотичная ложь самосохранения. Это была ложь системная, выстроенная, как крепостная стена, скрепленная общим страхом и общим знанием. И у этой стены был архитектор. Левандовский чувствовал это так же ясно, как холод, пробирающий до костей. Салтыков. Нотариус с руками пианиста и глазами препарирующего лягушек хирурга. Именно он превратил кровь и крики в аккуратные параграфы, в юридически безупречные свидетельства о смерти и дарственные. Он был не просто пособником. Он был автором. Утро встретило его все той же серой, безразличной мглой. Воздух, густой и влажный, пах мокрой землей и дымом из редких печных труб. Левандовский заставил себя подняться. Движения были медленными, скованными, словно суставы за ночь проржавели. Он плеснул в лицо ледяной водой из оловянного таза, и на мгновение это помогло. Холод отогнал призраков, заставил кровь бежать быстрее. Он не стал заваривать цикорий. Во рту и без того стоял горький привкус. Он оделся, накинул свой вечный, потертый плащ, ставший ему второй кожей, и вышел на улицу. Ему нужно было снова увидеть их всех. Но не вместе, а поодиночке. Ему нужно было найти трещину в этой стене молчания. И он думал, что знает, где самое тонкое место. Не у вдовы, закаленной в своей ненависти и горе. Не у нотариуса, защищенного броней закона и цинизма. А у солдата. У Андрея Воронова. Солдаты умеют хранить тайны, но они же больше всего ценят порядок и правду, даже если боятся ее. Страх Воронова был осязаем. Он пах старым порохом и тюремной баландой. Этот страх можно было использовать. Дом Воронова, стоявший на другом берегу речки, казался островком упорядоченной, пусть и скудной жизни посреди всеобщего запустения. Ровные грядки на огороде, аккуратная поленница, починенная крыша. Здесь жил человек, привыкший полагаться на себя и на свои руки. Левандовский нашел его за домом. Воронов точил на старом круге топор. Колесо со скрипом вращалось, вода стекала по камню, и лезвие топора вспыхивало тусклым, хищным блеском. Воронов был полностью поглощен этим занятием, монотонным, требующим сосредоточенности. Он поднял голову, лишь когда Левандовский подошел совсем близко. В его светлых, выцветших глазах не было ни удивления, ни приязни. Только настороженность. «Я думал, мы все сказали вчера», – произнес он, не прекращая своего занятия. Скрежет камня о металл был неприятным, нервирующим аккомпанементом их разговору. «Вы сказали то, что было велено сказать», – ровно ответил Левандовский, останавливаясь в паре шагов. – «А я пришел поговорить о том, что вы помните на самом деле. О Лидии Рудневой». Рука Воронова дрогнула. Лезвие топора соскочило с камня. Он остановил колесо и выпрямился, вытирая руки о штаны. Лицо его было непроницаемой маской, но напряженная линия плеч выдавала его. «Я не знаю никакой Лидии», – глухо сказал он. «Знаете», – мягко, но настойчиво возразил Левандовский. – «Вы ее прекрасно помните. Молодую, красивую, живую. Не такую, как ее старшая сестра. Вы помните, как она смеялась. И помните того поручика, что гостил у них. Помните, как они смотрели друг на друга. Вы все это помните, Андрей Сергеевич. Это не то, что можно забыть». Воронов молчал, глядя куда-то мимо Левандовского, на черные, мокрые стволы деревьев за рекой. Его лицо, обветренное и суровое, казалось высеченным из дерева. Желваки ходили под кожей. «Это было давно», – наконец произнес он. – «Время все стирает». «Не все. Убийство оно не стирает. Оно как чернила, пролитые на бумагу. Можно попытаться затереть, но пятно останется навсегда. Под верандой лежат кости. Женские кости. Я думаю, это она. Ее убили, Андрей Сергеевич. Ее и того поручика. Убили и закопали, как собак. А потом придумали историю про отъезд за границу. Красивую, удобную историю». Левандовский сделал паузу, внимательно глядя на собеседника. «Вы ведь бывший офицер. Человек чести. Скажите мне, по-солдатски, прямо. Что там произошло? Петр Руднев был ревнив?» Воронов криво усмехнулся. Усмешка получилась жалкой и злой одновременно. «Ревнив? Это не то слово. Он был собственник. Все, что было в этом доме, принадлежало ему. Вещи, земля, люди. Он считал, что и души их ему принадлежат. Особенно Марии. И ее сестры. Он ее вырастил, когда их родители умерли. Считал ее своей вещью. Красивой игрушкой. А игрушки не должны ломаться. И не должны принадлежать никому другому». «И когда появился поручик…» – подсказал Левандовский. «Поручик…» – Воронов покачал головой. – «Балагур, красавчик. Ветер в голове. Но Лидия в него влюбилась без памяти. Они были как два мотылька, летящие на огонь. Все это видели. И Петр видел. Он молчал. Но в доме стало тихо. Знаете, такая тишина бывает перед грозой, когда воздух густой и нечем дышать. Каждый день ждали взрыва». «И он случился?» «Я не знаю», – слишком быстро сказал Воронов, отводя глаза. – «Однажды они просто исчезли. И Лидия, и поручик. Рудневы сказали, что они уехали. Тайно, ночью. К белым. Все так и подумали. Время было такое, люди исчезали постоянно». Он снова лгал. Но в его лжи теперь были трещины, сквозь которые просачивалась правда. Петр Руднев. Деспот, собственник. Мотив был ясен как день – ревность, уязвленная гордость, ярость от того, что его «вещь» посмела полюбить другого. «А слуга? Алексей Углов. Его смерть тоже была случайностью?» Взгляд Воронова стал ледяным. В нем промелькнуло что-то похожее на страх, но еще больше – на отвращение. «Углов был их цепным псом. Делал все, что прикажет Петр. Преданный был, до тошноты. Если что-то и случилось, он был там. Может, слишком много знал. Или слишком много сделал. В те годы лишних свидетелей убирали просто. Пуля в затылок – и в овраг. А тут – несчастный случай на охоте. Удобно». Он замолчал, давая понять, что больше ничего не скажет. Он уже сказал слишком много, переступил черту, которую сам для себя провел много лет назад. Левандовский не стал давить. Он получил то, за чем пришел. Подтверждение. Картина обретала плоть и кровь. Это была трагедия ревности и собственничества, разыгравшаяся на фоне всеобщего хаоса. Но оставались вопросы. Почему Мария покрывает мужа-убийцу? И где во всем этом нотариус Салтыков? И дети… Главный вопрос – дети. Он поблагодарил Воронова и пошел прочь. Он чувствовал на спине его тяжелый, затравленный взгляд. Он разворошил старое осиное гнездо. Теперь осы проснулись. Следующим в его списке был архитектор. Контора нотариуса Салтыкова была полной противоположностью дома Рудневых. Здесь царил идеальный, почти стерильный порядок. Все лежало на своих местах: папки, перевязанные тесемками, пресс-папье, чернильный прибор. Воздух пах не тлением, а сургучом, старой бумагой и законом. Это был запах человеческих судеб, аккуратно разложенных по полочкам, заверенных печатью и подписью. Сам Салтыков встретил его с той же вежливой, холодной улыбкой. Его светлые, почти бесцветные глаза за стеклами пенсне смотрели изучающе, без тени беспокойства. Он был похож на врача, к которому пришел ипохондрик с выдуманной болезнью. «Вы снова у меня, господин Левандовский», – произнес он своим мягким, вкрадчивым голосом. – «Надеюсь, вы последовали моему совету и решили не беспокоить тени прошлого?» «Тени прошлого сами не находят покоя, Георгий Игнатьевич», – ответил Левандовский, подходя к столу. Он не стал садиться, предпочитая стоять. Это давало ему небольшое психологическое преимущество. – «Я пришел уточнить некоторые детали. Вы вчера сказали, что Лидия Руднева вышла замуж и уехала за границу. И что все документы были оформлены в соответствии с законом». «Именно так», – кивнул Салтыков, не меняя позы. «Странно», – продолжил Левандовский, глядя прямо в глаза нотариусу. – «Потому что в тверских архивах нет ни одного документа, подтверждающего ее брак или выезд из страны. Зато есть другое. Розыскное дело, заведенное по заявлению ее отца в девятнадцатом году. Она числится пропавшей без вести. Дело, правда, потом затерялось в неразберихе тех лет. Но факт остается фактом. Та история, которую вы мне рассказали, – ложь». Впервые Левандовский увидел, как идеальная маска Салтыкова дала трещину. Это было почти незаметно. Лишь на долю секунды его пальцы, лежавшие на столе, чуть сильнее сжали край дубовой столешницы. Но глаза остались такими же холодными и спокойными. «Архивы тех лет, мой дорогой господин, – это хаос. Бумаги горели, терялись, люди, ответственные за них, исчезали. Удивляться отсутствию какой-то записи – по меньшей мере, наивно. Я оперирую теми документами, что были переданы мне моим отцом и семьей Рудневых. Это частные бумаги, имеющие юридическую силу в рамках наследственного права». «То есть, вы хотите сказать, что составили акт о передаче наследства на основании частных бумаг, не проверив официальные данные? Это похоже на должностное преступление, Георгий Игнатьевич». Салтыков позволил себе легкую усмешку. «Вы плохо знакомы с юридической практикой тех смутных времен. Тогда многие вещи делались на основе доверия и косвенных свидетельств. Главное было – сохранить имущество, уберечь его от разграбления. Я действовал в интересах семьи. И закон был на моей стороне. Мария Петровна была единственной оставшейся в России наследницей». «Удобная позиция. А теперь давайте поговорим о детях». Левандовский достал из кармана серебряную погремушку и положил ее на стол. Она тускло блеснула на фоне полированного дерева. Салтыков посмотрел на нее, потом перевел взгляд на Левандовского. В его глазах появилось что-то новое. Не страх. Скорее, холодный, расчетливый интерес. «На чердаке дома Рудневых я нашел сундук с вещами для новорожденной девочки. И вот это. Погремушка с инициалами «А.Р.». Софья Ивановна утверждает, что у Рудневых никогда не было детей. Мария Петровна это не подтверждает, но и не опровергает. Вы вели дела этой семьи десятилетиями. Вы должны знать. Был ли у них сын Алексей? Была ли у них дочь?» Салтыков медленно снял пенсне, протер стекла батистовым платком и снова водрузил на нос. Этот жест дал ему несколько секунд на обдумывание. «Насколько я помню из семейных преданий, у них действительно был сын, Алексей», – сказал он ровным голосом. – «Он умер в младенчестве. Трагедия, которая навсегда оставила шрам на этой семье. Возможно, вещи сохранили в память о нем. Люди по-разному справляются с горем». Он снова лгал. Но теперь его ложь была другой. Он не отрицал, он признавал малую часть правды, чтобы скрыть большую ложь. Он пытался направить Левандовского по ложному следу. Смерть в младенчестве. Трагично, но не криминально. «А девочка?» – надавил Левандовский. «О девочке мне ничего не известно. Возможно, это вещи самой Лидии Петровны, которые она оставила, уезжая в спешке. Или Марии Петровны». «Вещи для новорожденной? Сомневаюсь». Левандовский наклонился над столом, понизив голос. «Георгий Игнатьевич, давайте прекратим эту игру. В доме Рудневых произошло как минимум три убийства. Вы помогли их скрыть. Вы подделали документы, вы создали лживую историю, которую все участники повторяют, как заученный урок. Я не знаю, зачем вы это сделали. Деньги? Старая дружба? Страх? Но я знаю, что вы – ключ ко всему. Вы – тот, кто держит в руках все нити. И я эти нити распутаю. Одну за другой. И последняя нить приведет прямо к вам». Салтыков не изменился в лице. Он смотрел на Левандовского с тем же спокойным, изучающим видом. «Вы берете на себя слишком много, господин сыщик», – сказал он тихо, почти безэмоционально. – «Вы копаетесь в делах, которые давно мертвы и похоронены. Некоторые могилы лучше не тревожить. Не только ради покоя усопших, но и ради здоровья живых. Вы человек неглупый и должны понимать, что силы, которые столько лет хранили эту тайну, не обрадуются вашему любопытству. Я бы на вашем месте уехал. Вернулся в город, к своей привычной жизни. Это дело не принесет вам ничего, кроме беды». Это была уже не просто угроза. Это был ультиматум. Левандовский выпрямился. Он понял, что разговор окончен. Он добился своего. Паук вышел из тени. Он больше не притворялся простым исполнителем. Он показал, что он – игрок. И игрок опасный. «Спасибо за совет, Георгий Игнатьевич. Но я привык доводить дела до конца». Он забрал со стола погремушку и, не прощаясь, повернулся и вышел из конторы. На улице холодный осенний воздух показался ему чистым и свежим после душной атмосферы кабинета Салтыкова. Он закурил. Руки слегка дрожали, но не от страха, а от нервного напряжения. Теперь все стало на свои места. Это был заговор. Петр Руднев убил сестру жены и ее любовника. Слуга Углов, вероятно, помогал ему избавляться от тел. А потом Петр убил и его, как ненужного свидетеля. А нотариус Салтыков все это прикрыл, оформив юридически. Мария знала обо всем и молчала, храня верность мужу-убийце, имени, дому. Но дети… Дети не вписывались в эту схему. Их тайна была отдельной, еще более страшной. Почему их скрывали? Почему Салтыков так легко признал умершего сына, но наотрез отказался говорить о девочке? Призрак из девятнадцатого года, тот самый безымянный поручик, обретал черты. Он был катализатором, причиной кровавой драмы. Но Левандовский чувствовал, что это лишь первый акт. Что за ним последовало что-то еще, растянувшееся на годы. Что-то, связанное с детьми. И эта тайна была настолько чудовищной, что ради ее сохранения можно было убивать снова. Угроза Салтыкова была реальной. Левандовский посмотрел на темнеющий силуэт усадьбы Рудневых на холме. Дом-саркофаг. Он выпустил изо рта облако горького дыма. Работа только начиналась. И он впервые за долгое время почувствовал не только усталость и апатию, но и холодную, злую решимость. Он растревожил этих призраков. И теперь он должен был выслушать их историю до конца. Какой бы страшной она ни была.

На страницу:
3 из 4