bannerbanner
Синий платок
Синий платок

Полная версия

Синий платок

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Дарья Коваль

Синий платок

Холод и кровь

Ветер выл за обшивкой барака, забиваясь в щели и протаскивая с собой ледяные иглы. Он был полноправным хозяином этой уральской ночи, этого затерянного в бесконечных лесах пятачка земли, который на картах именовался эвакуационным госпиталем номер три тысячи двести восемь. Для Анны Морозовой он был просто конечной станцией, местом, где война продолжалась без разрывов снарядов и криков «ура», тихо и методично, в запахе карболки, гноя и безнадежности. Она сидела на табурете в углу длинной палаты, похожей на нутро выпотрошенной рыбы. Два ряда коек под серыми одеялами, тусклый свет от единственной лампочки под потолком, мечущейся в сквозняке, как пойманный мотылек. Сон был роскошью, непозволительной и почти забытой. Он остался там, в другой жизни, где ее муж, Дмитрий, был еще жив, где письма с фронта пахли не порохом, а табаком и надеждой, и где синий платок, который она сейчас сжимала в кармане своего застиранного халата, был всего лишь подарком, а не реликвией.


Тишина в палате была обманчивой, сотканной из десятков тихих звуков: тяжелого, хриплого дыхания, скрежета зубов во сне, тихого стона, который человек издает уже не от боли, а по привычке. Анна знала их все. Она могла с закрытыми глазами определить, кому из ее подопечных снится дом, а кому – атака. Она поднялась, неслышно ступая валенками по щербатым доскам пола, и подошла к койке у окна. Молоденький лейтенант, почти мальчик, с пробитой грудью, метался под одеялом. Его лоб был покрыт испариной, губы шептали что-то бессвязное. Анна смочила тряпицу в миске с холодной водой и осторожно положила ему на лоб. Он на мгновение замер, открыл мутные глаза, но не узнал ее. Взгляд его был там, в огне и стали, откуда его вытащили. Анна поправила одеяло и отошла. Ее работа состояла из таких вот маленьких, почти бессмысленных жестов, капель воды в море страдания. Помочь, облегчить, сопроводить. Иногда – до операционной. Иногда – до последней черты.


В дальнем конце коридора скрипнула дверь. В палату заглянула Маруся, юная санитарка с испуганными глазами василькового цвета и вечно растрепанными светлыми косами.

«Анна Степановна, – прошептала она, кутаясь в шаль. – Гудок был. Станционный смотритель пробежал. Эшелон подходит».

Анна кивнула, сердце привычно ухнуло вниз, в холодную пустоту. Эшелон. Это слово здесь звучало как приговор. Оно означало новые койки, забитые до отказа, новые лица, искаженные болью, новую кровь на бинтах и полу. Оно означало, что сон отодвигается еще на сутки, а может, и на вечность.

«Готовь приемное, Маруся, – сказала она ровным, лишенным эмоций голосом, который выработался у нее за месяцы на передовой. – Кипяти воду, инструменты. Зови всех, кто на ногах. Я сейчас подойду».

Маруся кивнула и исчезла, ее шаги застучали по коридору, торопливые и полные тревоги. Анна на мгновение задержалась в палате. Она посмотрела на ряды спящих, на это временное, хрупкое перемирие с войной, и достала из кармана платок. Ярко-синий шелк, почти нереальный в этой серой, выцветшей обстановке. Она поднесла его к лицу. Он уже почти не пах Димой, лишь едва уловимо – чем-то далеким, солнечным, довоенным. Но его цвет, цвет ясного неба, давал ей силы. Это был ее якорь, ее молчаливый обет. Он погиб, но она осталась. И ее долг – продолжать. Она аккуратно сложила платок и убрала обратно в карман, под защиту грубой ткани халата. Пора.


Мороз ударил в лицо, как только она вышла на крыльцо. Снег, крупный и липкий, валил с низкого, чернильного неба. В свете фонаря, раскачивающегося у входа в главный барак, он казался пеплом. Вдалеке, прорезая вой метели, натужно пыхтел паровоз. Госпиталь оживал, превращаясь в растревоженный муравейник. Из бараков выбегали санитары с носилками, сестры, закутанные так, что виднелись одни глаза. Их фигуры в белых халатах, накинутых поверх телогреек, казались призрачными в снежной круговерти. Все двигались к железнодорожной ветке, проложенной специально для госпиталя.

Анна шла быстро, почти не замечая холода, который пробирал до костей. Она думала о том, что их ждет. Сколько их будет? Какие ранения? Хватит ли бинтов? Хватит ли морфия? Хватит ли сил? Эти вопросы были постоянными спутниками ее работы.


Поезд подползал к импровизированной платформе медленно, нехотя, словно извиняясь за тот груз, что он привез. Из теплушек, наскоро переоборудованных в санитарные вагоны, доносился стон, который сливался с воем ветра и скрипом тормозов. Когда состав наконец замер, двери с грохотом отъехали в стороны, и в нос ударил густой, тяжелый запах. Смесь крови, пота, махорки, немытых тел и медикаментов. Запах войны, концентрированный и удушливый.

Первым, кого вынесли, был танкист с обгоревшим лицом, завернутый в одеяло, как в саван. За ним – пехотинец без ноги, с лихорадочно блестящими глазами. Потом еще и еще. Конвейер боли. Санитары работали молча, слаженно, с мрачной эффективностью. Анна встала у входа в приемный покой, направляя поток.

«Тяжелых – сразу в операционную! – раздался властный голос главного врача, Павла Андреевича Руденко. Он появился из ниоткуда, высокий, сухой, с аккуратно подстриженной бородкой, которая казалась неуместной в этом хаосе. Его пенсне поблескивало в свете фонаря. – Легких – в перевязочную. Морозова, займитесь сортировкой в третьем вагоне. Там, кажется, совсем плохо».

Анна кивнула и направилась к указанному вагону. Внутри было почти темно, лишь керосиновая лампа, подвешенная к потолку, отбрасывала дрожащие тени на двухъярусные нары. Здесь лежали те, кого везли уже без особой надежды. Воздух был спертый, тяжелый. Анна сделала шаг внутрь, и ее валенок во что-то уперся. Она опустила взгляд. На полу, в грязной соломе, лежал боец. Он был еще жив, но его дыхание было едва слышным.

«Носилки! Сюда!» – крикнула она в проем.

Двое санитаров подхватили раненого. Анна посветила ему в лицо маленьким карманным фонариком. Совсем юный, щеки покрыты мальчишеским пушком. Глаза закрыты, на лбу крупные капли пота. Шинель была распахнута, гимнастерка пропиталась чем-то темным. Анна осторожно приподняла ткань. Осколочное в живот. Самое страшное. Она знала, что это почти всегда конец. Перитонит в таких условиях развивался стремительно и был смертелен.


В приемном покое творился ад. Помещение было небольшим, и сейчас оно было забито носилками. Стоны, крики, ругань и тихие молитвы смешались в единый гул. Пахло йодом, спиртом и кровью. Анна работала автоматически, ее руки делали привычное дело: снять промокшие, пропитанные кровью бинты, обработать рану, наложить свежую повязку, сделать укол. Она не позволяла себе думать о том, что перед ней не просто «ранение в плечо» или «осколочное в бедро», а живой человек, у которого есть имя, есть дом, есть мать или жена, ждущая письма. Иначе можно было сойти с ума.

Того паренька из вагона положили в углу. Он был без сознания. Руденко мельком взглянул на него, покачал головой и прошел дальше, к другому, более «перспективному» раненому. Его вердикт был молчаливым и окончательным. Но Анна не могла просто так его оставить. Она подошла, когда выдалась свободная минута, села на пол рядом с носилками. Пульс был нитевидным, едва прощупывался. Дыхание становилось все реже. Она поправила его голову, вытерла влажной тряпкой липкий лоб.

Внезапно он открыл глаза. В них не было боли, только удивление и какая-то мутная тень осознания. Он смотрел не на Анну, а сквозь нее, куда-то в дощатый потолок. Его губы зашевелились. Анна наклонилась ниже, чтобы расслышать.

«Тихо… как в аптеке… – прохрипел он. Голос был слабым, как шорох сухих листьев. – Синий… не тот… укол…»

Он закашлялся, изо рта пошла розовая пена. Его тело выгнулось в последней судороге и обмякло. Все было кончено. Анна сидела рядом с ним еще несколько мгновений, оглушенная внезапной тишиной, которая наступила для этого солдата. Санитары уже подходили с другими носилками. Жизнь, или то, что здесь называлось жизнью, продолжалась.

«Морозова, чего застыли? – окликнул ее Руденко. – Оформляйте как смерть от гангренозного перитонита. И займитесь следующим. У нас нет времени на сантименты».

Анна молча поднялась. Да, перитонит. Диагноз очевидный. Но его слова… «Не тот укол…». Что он имел в виду? Бред умирающего? Предсмертные галлюцинации? Скорее всего. Она видела такое десятки раз. Люди в агонии говорят странные вещи, выкрикивают имена, видят ангелов или чертей. Она заставила себя выбросить это из головы. Нужно было работать.


Ночь тянулась бесконечно. К утру поток раненых иссяк. Последних распределили по палатам, приемный покой опустел, оставив после себя лишь лужи грязной воды, окровавленные бинты и тяжелый, въевшийся в стены запах страдания. Анна чувствовала, как гудят ноги, как ломит спину. В голове стоял туман от усталости и недосыпа. Она сидела в маленькой сестринской, пытаясь согреть замерзшие пальцы о кружку с горячей водой, в которой плавало несколько чаинок – вся заварка, что была.

Слова того мальчика не выходили из головы. «Синий… не тот укол…». Почему синий? Почему укол? Он бредил, конечно, он бредил. Но что-то в этом бреду было настойчивым, царапающим сознание. И вдруг ее словно ударило током. Воспоминание, которое она гнала от себя, всплыло с ужасающей ясностью.

Это было недели три назад. Раненый с ампутированной ногой. Старшина, лет сорока, крепкий мужик, который, казалось, выкарабкается. Его состояние было стабильным. Но однажды ночью ему стало плохо. Началась лихорадка, судороги. Анна была рядом. Он тоже бредил, метался на койке. И перед тем, как затихнуть навсегда, он прошептал что-то похожее. «Не то лекарство… холодное… как лед… они…» Тогда Руденко констатировал сердечную недостаточность на фоне посттравматического шока. Это звучало логично. Никто не усомнился.

А до этого? Месяц назад. Снайпер с ранением в плечо. Рана была чистая, неглубокая. Он уже шел на поправку, писал письма домой. И внезапно умер. Официальная причина – тромбоэмболия. Перед смертью он жаловался Анне, что после укола обезболивающего у него «все внутри замерзло». Она списала это на индивидуальную реакцию организма.

Три смерти. Три разных диагноза. Три человека, которые не должны были умереть так внезапно. И у каждого – странные, бессвязные слова о лекарстве, уколе, холоде.

Анна поставила кружку на стол. Руки ее дрожали. Это не могло быть совпадением. Три раза – это уже система. Система, которую никто не замечал. Или не хотел замечать. В госпитале люди умирали каждый день. Смерть была рутиной, статьей в отчете. Еще один минус в графе «личный состав». На фоне сотен смертей от ран, гангрены, сепсиса, эти три случая были просто статистической погрешностью. Но не для нее. Она была рядом. Она слышала их последние слова.


«Синий…» – прошептала она в тишину сестринской. Почему именно это слово так зацепило ее? Она снова достала платок. Синий. Яркий, вызывающий цвет жизни. И тот мальчик сказал «синий». Может, он увидел платок у нее в кармане? Нет, он смотрел в потолок. Это просто случайность. Жуткая, леденящая душу случайность.

Она встала и подошла к окну. Начинался рассвет. Небо на востоке из свинцового становилось пепельным. Снег прекратился. Лес стоял вокруг госпиталя черной, непроницаемой стеной. Они были отрезаны от всего мира. Остров посреди заснеженной тайги. И на этом острове происходило что-то страшное. Что-то более страшное, чем война. Война убивала честно, пулей или осколком. А здесь… здесь кто-то убивал тихо, в палате, под видом лечения.

Но кто? И зачем? Убивать раненых, которые и так на волосок от смерти? Это было чудовищно, немыслимо. В голове не укладывалось. Может, это ошибка? Неправильно хранились медикаменты? Некомпетентность кого-то из персонала? Но Руденко был опытным врачом, почти гением хирургии, как о нем говорили. Сестры тоже были на своем месте, прошедшие фронтовую закалку.

Или… или это было нечто намеренное. Холод пробежал по спине Анны, не имеющий ничего общего с утренним морозом. Если это так, то убийца – один из них. Один из тех, с кем она работает бок о бок каждый день. Тот, кто улыбается ей в коридоре, пьет с ней чай из одной кружки, жалуется на усталость. Эта мысль была такой дикой, что хотелось закричать.

Она посмотрела на свои руки. Они были в чужой, засохшей крови, под ногтями чернела грязь. Этими руками она спасала жизни. А чьи-то руки в таких же белых манжетах, возможно, их отнимали.

Что ей делать? Пойти к Руденко? Рассказать ему о своих подозрениях? Но что она ему скажет? Что трое раненых перед смертью несли какой-то бред? Он поднимет ее на смех. Скажет, что у нее от переутомления помутился рассудок. И он будет прав. У нее не было никаких доказательств. Только обрывки фраз, которые ничего не значили. И ее собственное, иррациональное чувство тревоги.

Может, обратиться к кому-то другому? К особисту? В госпитале был свой представитель НКВД, полковник Сафронов. Человек с ледяными глазами и тихим голосом, от которого у всех ползли мурашки по коже. Он появлялся редко, но его незримое присутствие ощущалось постоянно. Обратиться к Сафронову было все равно что сунуть голову в пасть волку. Он не будет разбираться. Он найдет «вредителя» за один день, и не факт, что им окажется настоящий виновник. А тот, кто задает слишком много вопросов, легко может сам попасть под подозрение.

Нет. Она была одна. Одна со своим знанием, которое было тяжелее любого ранения. Молчать? Сделать вид, что ничего не заметила? Продолжать работать, опустив глаза, спасать тех, кого еще можно спасти, и провожать тех, кому не повезло? Это был самый безопасный путь. Путь выживания. Многие бы так и поступили. Война спишет все.

Анна снова сжала в кармане синий платок. Дима никогда не молчал. Он всегда шел до конца, всегда лез на рожон ради правды, ради своих солдат. За это его и любили. За это он и погиб. Она не могла предать его память. Она не могла предать тех мальчиков, которые умерли у нее на руках, шепча свои страшные, непонятные слова.

Решение пришло само собой. Тихое и твердое, как замерзшая земля под ногами. Она будет смотреть. Слушать. Запоминать. Она будет искать. Мелочи, детали, несостыковки. Она найдет правду. Даже если эта правда будет стоить ей жизни.

Она вышла из сестринской и направилась в палату, где лежал умерший ночью солдат. Его койка была уже пуста. Белье сменили, на тумбочке не осталось ничего, что напоминало бы о нем. Словно его и не было. Просто пустое место, ждущее нового страдальца. Но Анна знала, что он был. И она знала, что его смерть – не просто очередная галочка в госпитальной статистике. Это было первое звено в цепи, которую ей предстояло распутать.

В коридоре она столкнулась с Марусей. Девушка несла таз с водой, ее лицо было бледным и осунувшимся от усталости.

«Анна Степановна, вы бы поспали хоть часок, – с сочувствием сказала она. – Вы совсем себя не жалеете».

Анна посмотрела на ее чистое, наивное лицо и натянуто улыбнулась.

«Ничего, Маруся. Отоспимся после победы, – ответила она заученной фразой, которая здесь заменяла и приветствие, и прощание, и надежду. – Ты не видела, что вкалывали тому пареньку, который ночью умер? Из приемного, с ранением в живот».

Маруся нахмурила лоб, вспоминая.

«Кажется, камфору для поддержания сердца… и морфий, конечно. Павел Андреевич сам распорядился. Сказал, чтобы не мучился. А что?»

«Да так, ничего, – покачала головой Анна. – Просто спросила».

Морфий. Стандартная процедура. Все правильно. Ничего подозрительного. Но почему-то от этих слов по спине снова пробежал холодок. Руденко сам распорядился. Руденко сам констатировал смерть. Он был там при каждой из этих трех странных смертей. Это, конечно, ничего не доказывало. Он главный врач, он везде.

Анна пошла дальше по коридору, мимо палат, наполненных болью. Война снаружи и война внутри. И она, Анна Морозова, медсестра, вдова, оказалась на передовой обеих. Холодный свет уральского утра пробивался сквозь замерзшие окна, рисуя на полу причудливые узоры. Он не нес тепла, только подчеркивал серость и убогость этого места. Впереди был долгий, тяжелый день. Но теперь он был наполнен для Анны новым, страшным смыслом. Она шла по коридору, и каждый скрип половиц под ее ногами звучал как предупреждение. Тишина этого госпиталя больше не была для нее просто тишиной. Теперь она была наполнена ложью, страхом и чьей-то злой, невидимой волей. И в этой мертвой тишине ей предстояло услышать голос правды.

Синий платок

Утро вползло в госпиталь не с рассветными лучами, а с серым, безразличным светом, который делал грязные бинты еще грязнее, а бледные лица больных – почти восковыми. Воздух в палате за ночь сгустился, стал тяжелым, пропитанным испарениями лекарств, человеческого тела и того неуловимого запаха, который всегда сопровождает затяжную, изматывающую болезнь. Анна не спала. Она сидела на своем посту в сестринской, прислонившись лбом к ледяному стеклу. За окном неподвижно стоял лес, заваленный снегом, черный и белый, как негатив фотографии. Вся жизнь здесь казалась таким же негативом – вывернутой наизнанку, лишенной цвета и тепла. Мысли, которые роились в ее голове после смерти того юного солдата, не давали покоя, они были колючими и острыми, как осколки стекла. «Синий… не тот укол…». Три смерти. Три бреда, до странности похожих друг на друга. Совпадение? В госпитале, где смерть была ежедневной рутиной, списать все на совпадение было проще и безопаснее всего. Но Анна не могла. Она была не просто медсестрой. Она была вдовой Дмитрия Морозова, который учил ее видеть то, на что другие закрывают глаза, и никогда не мириться с ложью, какой бы удобной она ни была.


Она встала, разминая затекшие ноги. Тело ломило от усталости, но внутри горел холодный, трезвый огонь. Решение, принятое в предрассветных сумерках, не растаяло, а лишь закалилось. Она будет смотреть. Слушать. Запоминать. Она станет тенью в этих гулких коридорах, незаметным наблюдателем в этом царстве боли. Она сунула руку в карман халата и нащупала шелк платка. Он был ее единственным союзником, ее безмолвным свидетелем. Его яркий синий цвет был вызовом этой серости, этому унынию, этой тихой, подлой смерти, что пряталась за маской лечения.


Начался обход. Главный врач, Павел Андреевич Руденко, шел по палате, как всегда, собранный, строгий, с непроницаемым выражением лица. Его пенсне холодно поблескивало, а седина на висках казалась не результатом возраста, а скорее инеем, навсегда осевшим на металле. За ним следовала старшая медсестра Зинаида Петровна, женщина грузная, властная, и Анна с Марусей. Руденко двигался от койки к койке с выверенной эффективностью хирурга. Короткий, цепкий взгляд на раненого, проверка карты, несколько отрывистых вопросов, распоряжения, отдаваемые ровным, лишенным эмоций голосом. Он не тратил время на сочувствие. Его задачей было чинить тела, как механик чинит сложный механизм. И в этом он был гением. Его руки творили чудеса в операционной, вытаскивая людей с того света. Могла ли Анна подозревать такого человека?


Они подошли к койке, где лежал боец с тяжелым ранением в грудь, тот самый молоденький лейтенант, которому Анна ночью меняла компресс. Он был в сознании, но дышал тяжело, с хрипом.

«Пульс?» – бросил Руденко, не глядя на Анну.

«Сто десять, слабый, аритмичный», – доложила она, держа пальцы на запястье больного.

«Температура?»

«Тридцать восемь и девять».

Руденко наклонился, осторожно приподнял край повязки. Анна увидела, как его тонкие пальцы хирурга едва заметно дрогнули. Он тут же отдернул руку. Он увидел то же, что и она: края раны воспалились, кожа вокруг приобрела нездоровый, багровый оттенок. Начиналось заражение.

«Плохо, – констатировал он так же бесстрастно, словно говорил о погоде. – Увеличить дозу сульфаниламидов. Промывание риванолом каждые четыре часа. Если к вечеру температура не спадет, готовьте в операционную. Будем вскрывать и ставить дренаж».

Он выпрямился, сделал пометку в карте и перешел к следующему. Лейтенант проводил его тоскливым, испуганным взглядом. Анна задержалась на секунду, поправила ему одеяло. «Держитесь, лейтенант, – тихо сказала она. – Павел Андреевич – врач от Бога. Вытащит». Он слабо кивнул, и в его глазах блеснула слабая надежда. Она солгала. Не насчет мастерства Руденко, а насчет уверенности. После прошлой ночи ее уверенность во всем пошатнулась.


Они двигались дальше по палате. Койка вчерашнего мальчика была уже занята. Новый пациент, пожилой солдат с ампутированной до колена ногой, смотрел в потолок невидящими глазами. Анна заставила себя посмотреть на него, а не на пустое место, где еще несколько часов назад умирала жизнь и рождалось ее страшное подозрение. Она старалась держать лицо, выполнять свою работу механически, но каждый жест, каждое слово Руденко теперь проходило через фильтр ее недоверия. Она следила за его руками, когда он осматривал раны, вслушивалась в интонации, когда он назначал лечение. Она искала трещину, ошибку, малейший признак того, что за фасадом гениального врача скрывается нечто иное. Но ничего не было. Он был безупречен. Его диагнозы были точны, его распоряжения – логичны и обоснованы. Он был машиной для спасения жизней. И это было хуже всего. Если это он, то он дьявольски умен и осторожен.


Когда обход закончился, Руденко остановил ее в коридоре.

«Морозова, зайдите ко мне в кабинет».

Сердце ухнуло и забилось часто, тревожно. Он заметил? Он что-то понял? Она шла за ним по длинному коридору, и каждый шаг отдавался гулким эхом в ее голове. Кабинет главврача был единственным местом в госпитале, где царил почти довоенный порядок. Добротный дубовый стол, книжный шкаф со стеклянными дверцами, на стене – портрет Сталина и анатомические плакаты. Пахло карболкой, но к этому запаху примешивался еще один – дорогого табака.

Руденко сел за стол, указал ей на стул напротив. Он снял пенсне, протер стекла чистым платком. Без пенсне его глаза казались усталыми и даже беззащитными.

«Анна Степановна, – начал он тихо. – Вы опытная сестра, фронт прошли. Я ценю вашу работу. Но в последнее время я замечаю за вами… рассеянность. Вы слишком близко к сердцу принимаете каждого больного. Это непрофессионально».

Анна молчала, сжав руки на коленях.

«Я понимаю, – продолжил он, надевая пенсне. – Потеря мужа. Тяжелые условия. Нервное истощение. Но вы должны понимать, мы на войне. Даже здесь, в тылу. Сантименты – это непозволительная роскошь. Они мешают работать. Они убивают. Не только вас, но и тех, кого вы могли бы спасти, если бы сохраняли ясную голову».

«Я понимаю, Павел Андреевич», – ровным голосом ответила она.

«Хорошо, что понимаете. Смерть того солдата из приемного… Перитонит был гангренозный, фульминантный. У него не было ни единого шанса. Мы сделали все, что могли. Вы это знаете как медик. Не нужно винить себя или кого-то еще. Такова наша работа – проигрывать битвы со смертью, чтобы выиграть войну».

Он говорил правильно, логично, даже по-своему заботливо. Но Анна слышала в его словах скрытый приказ: не лезь, не думай, не задавай вопросов. Он словно возводил стену между ней и смертью того мальчика, объясняя все простыми и очевидными медицинскими фактами. Он закрывал тему.

«Я хотела спросить, – решилась она, и голос ее прозвучал громче, чем она ожидала. – Его последние слова… он говорил про укол. Про синий…»

Руденко поднял на нее глаза. Взгляд его стал жестким, как сталь скальпеля.

«Предсмертная агония, Морозова. Галлюцинации на фоне септического шока и интоксикации. Вы должны знать такие вещи. Он мог говорить про синее небо, про синие глаза матери, про черта с синим хвостом. Это не имеет абсолютно никакого значения. Это медицинский мусор. Забудьте. Идите работать».

Он отвернулся к бумагам, давая понять, что разговор окончен. Анна встала и вышла. В коридоре она прислонилась к холодной стене. Он не просто ее отшил. Он ей пригрозил. Тонко, интеллигентно, но вполне определенно. Он знал, что она слышала. И он приказал ей забыть. Теперь она была уверена – здесь что-то не так. И Руденко стоит в самом центре этой тайны.


Нужны были доказательства. Обрывки фраз – это не доказательства. Это предлог для того, чтобы ее саму упекли в сумасшедший дом или, что хуже, отдали в руки особиста. Ей нужны были факты. Истории болезни. Карты назначений. Она знала, что все документы хранятся в архиве, в маленькой каморке рядом с кабинетом старшей медсестры. Попасть туда было непросто. Зинаида Петровна, верная фурия Руденко, стерегла архив как цепной пес.

Анне пришлось ждать. Ждать удобного момента. Весь день она работала как автомат: перевязки, уколы, раздача лекарств. Она улыбалась больным, подбадривала их, писала под диктовку письма домой, а сама думала только об одном – как попасть в архив. Она наблюдала за Зинаидой, изучала ее распорядок. Она знала, что после обеда старшая медсестра всегда уходит в каптерку к завхозу пить чай и обсуждать последние сплетни. Это был ее шанс. Минут пятнадцать, не больше.

На страницу:
1 из 4