
Полная версия
Перенеси меня
– Какую – ТУ?
– Ну, вон ТУ! – отец на пальцах изобразил ТУ проволочку.
– А-а, ТУ… Да зачем она мне, твоя проволочка, нужна? И сто лет я её не трогала, – прялка всё мурчала, мурчала…
– А кто же тогда её трогал? – родитель и на меня посмотрел, нервно задвигался. Возникла пауза. Продолжительная. Только гвоздочки, баночки, молоточки, шильца и иные железяки под широкой ладонью отца звякнули, брякнули на столе рабочем. – У меня жа специальная такая проволочка лежала тут! Вчарась! А?! Я жа её вот этими своими собственными руками трогал, и вот этими собственными глазами глидел на неё! Нина!!
– Чаво?! На каво ты собственными глазами глидел?
– Чаво-чаво! Иде моя… А-а – вот она. Вот-вот, – отец вновь повернулся ко мне и озарился плутоватой улыбкой, подмигнул – бываить!
– Я гляжу, ты со своими проволочками в последнее время круженый стал! – заметила мать. – Вот, Паша, чего-нибудь положит и тут жа потеряет отец твой…
– Старый пролетар! Чаво ты хочишь… – вздыхает отец. – С тобой закружисси…
– Пап! Давай про Сталину! – нетерпеливо требую я.
– Ага! Ну-ну! Это ещё в тридцатых годах было, в ЭМТЭЕСе. Я из тюрьмы как раз пришел, а она там с бумажками уже бегала. На трактор позже села, а вот кем она там состояла? Убей, не могу сказать! Чего-то на машинке печатала. Бумажки какие-то носила, распоряжения давала, но начальницей она не была. Умом до начальницы она не тянула, нет. Вот ходит по цехам с папиросой, орёт, как бешеная:
– Пролетары всех стран… как это, – замешкался отец, вспоминая.
– Соединяйтесь! – подсказал я.
– Ага-ага! Соединяйтесь! – родитель уже без какого-либо удивления вскинулся и посмотрел на мать. – Он у нас, случайно, не внучок энтой самой Стали́ны?
– Нет. Он у нас был отличником по истории! Ты разве забыл? Пролетар? – мама ласково посмотрела на своего сына и подмигнула ему.
– А-а, ну-ну, раз отличник, тогда – ага! – отец тряхнул головой и энергично продолжил! – Конечно, над ней потяшались! Как жа такое можно было мимо пропустить? И работали у нас в ЭМТЭЕСе два брехуна. В инструментальном цехе оба. Один с Сычей, другой с Лобачей. Одного звали… вот и забыл, а другой… – Отец чешет макушку. – Тожа забыл…
– А чего тут забывать? Лобачевского звали Терентий Михалыч, а того – наоборот – Михал Терентич!
– Да-да-да-да! Точно так! – подтвердил отец. – Один –Терентий Михалыч, а другой – Михаил Терентич! О, это были такие брехуны! Один брешить, другой подбрёхиваить! И так у них всё это выходило складно да ладно! Любого человека могли разыграть! Да!
– Да-а, наш Терентий Михалыч – брехун был несусветный! – вспоминает родительница.
– Они были родственниками, что ли? Брехуны? – спрашиваю я.
– Да нет! Какие родственники… Один высокий, другой маленький. Маленький начинал брехать. А брехал он так: напирает, напирает на тебя и так сурьёзно! Глазом не моргнёть! А большой покачивается из стороны в сторону: мол, и чего такое творится?! Ужас какой?! Подбрёхиваить так. Ага! Жизнь, она тогда всех ломала, но жить-то надо было, и жили, и, как говорится, – отец задумался на секунду, – приспосабливались! Э-э, сын-сын! Отличник ты наш по истории! История, Пашка, другая была. Не какая в ваших книжках, а совсем другая! Вот табе наглядный пример. В Дьяконском!.. – Родитель резко на всём ходу перескочил на другие рельсы своего повествования. –Хутор знаешь такой? Бывал в нём?
– Слышал, но не бывал…
– Он туда, к Хопру. Не знаю, как сейчас, но знаешь, какой это хуторок был? Какие там сады цвели! Там сестра моя двоюродная жила, Ульяна. Ульяна мне это все и рассказывала. Её дочка Шурка, сестра твоя троюродная, в школе в Нехаевском работает. Может, сейчас и не работает, не знаю. Максимова она. А Стали́на энта, она тоже с Дьяконского была. Кумекаешь? И Терентий Михалыч – тоже оттуда. Потом он в Сычи переехал.
– О, Паша! – оживляется мать. – Ты чуешь, какой клубок отец твой, пролетар старый, мотать начинаить?
– С вами тут намота-аешь! Наслухаисси вас, и сам мотать начнёшь! – кривится родитель. – Ага! И вот энта Сталина… Фамилия у ней, Пашка, была Зюкова. У нас на Водинах тоже Зюковы проживали. Не знаю, с Дьяконовскими они родственники были, Зюковы, или нет. Но неважно. И вот, значит… семья большая у них была, у Зюковых, и жили они рядом с сестрой нашей, Ульяной Акимовой. А когда начали кулачить, энти Зюковы, как бедняки вошли в члены совета, какие описывали имущество. Но они жа были – голь перекатная! Зюковы! Лодыри несусветные! А тут время их подошло. Грабить по закону. И пошли они, Пашка, описывать по закону! Чего им нравилось, то и описывали. Сестра Ульяна попала под энту статью. Под раскулачку. Но они не то чтобы богатые были. Акимовы! Но не бедствовали. И корова, и быки у них были, и всё, как положено, как у всех семей. Так Зюковы у них всё забрали, всю живность: корову, овец, понимаешь? Быков, – отец выставил передо мной указательный палец, – перины отобрали, одеяла, подушки, и к сабе в хату, Зюковы! А Акимовым на чём спать? Отличник ты наш? Что жа это за власть такая справедливая была? Пролетары? Хэ!.. И вот, и слухай! В одну подушку, старую уж, бабка Дуняшка Акимова вшила крест железный, какой у них в углу, где иконы висели, стоял. И вот на этой подушке баба Дуня и спала. Ведь и иконы, все иконы поснимали энти члены совета, какие имущество описывали. Главный был у них Серёгин. С наганом ходил. О-о, ещё тот пролетар! Дурак так дурак! Бывало, скачуть на лошадях по хутору с наганом, и брат Сталины вместе с Серёгиным разъязжал. И вот, скачуть эти пролетары по хутору, а все прячутся от них, от дураков, а Серёгин ещё стреляет куда попало и орёть:
– Мы вас, кулачьё, научим уважать советскую власть!
Вот какие такие учителя были! Ты понимаешь? И вот оставили они соседям своим меру картошки. Ведро! Чуть больше ведра! А хлеба – зерна – у них был центнер с лишним, так и это, всё до зернинки, отобрали. Это Ульяна мне так рассказывала. Корову отняли! А корова – она же и кормилица, и поилица! Чем детей малых кормить?! А? Как ты можешь мне тут объяснить? Что это творилось? Но это же не с одной семьёй! Во всех хуторах и станицах энти Зюковы и Серёгины наганами трясли! Корову к себе Зюковы определили. А у них-то и катуха для коровы не было! Какой-то ма-аленький катушок плетнёвый, куда корову еле-еле вгоняли. Ей там, бедной корове, и повернуться негде было, не то чтобы спать. Я жа табе говорю, лодыри были, каких поискать! Ага. Корова из табуна идёть… куда она идёть? По привычке! Домой, к Ульяну, в просторный катух, а Зюковы к Ульяне бегуть:
– Отдайте нам нашу корову!
– Забирайте, раз она ваша, по вашим законам! – Ульяна им отвечаить.
– Но-но-но! – Зюковы с угрозой. – Не оскорбляйте бедноту! А ну пошла, домой пошла, скотина! – на корову.
А скотина-корова упирается! Ни в какую не хочет идти. А те оруть на неё и на саму Ульяну.
– Чем ты опоила её?! Па-ачему она к нам не идеть? Скотиняка энткая?!
– Так у вас и катуха нету! Где ей поспать? – Ульяна отвечает. А у ней, у Ульяны, налыгач висел на яслях. Так брат энтой Сталины увидал его, налыгач, схватил его, а Ульяна ему и говорить:
– Но зачем жа вы налыгач-то трогаете?
– Он вам таперича, – говорит Зюков, – он вам таперича не нужон, он вам таперича не принадлежит, и мы его таперича описываем! По закону!
– По какому-такому закону? Ты понимаешь, Пашка?! – Отец так разнервничался, что и проволочку свою бросил на верстак. – Понимаешь? Налыгач описали!! Отличник ты наш! – Родитель мой почувствовал, что «крыть» мне нечем и спорить я перестал, прочно сел на своего конька.
– Гляди, старый пролетар, – остановила его мать, – проволочку ЭНТУ снова не потеряй!
– Не потеряю! Нина! – твёрдо заявил отец и вновь вздёрнул палец. – Дальше слухай! Вот пришла весна, и сады зацвели. А у Ульяны был такой сад! Такой сад! Так эти соседи Зюковы, голь перекатная, и сад описали. Оставили сестре… там несколько вишен, две или три яблоньки… Точно я и не могу табе сказать, но оставили чуть-чуть, а главный сад у Зюковых оказалси. У пролетаров у энтих, ага! Сад зацвел, как рассказывали, и всё, как положено, а летом и осенью у Ульяны сад, чего осталось от сада, так вот, сад её ломится от вишни и яблок, а у Зюковых – НИ-ЧА-ВО! – Отец картинно сложил фигуру из трёх пальцев. – Те опять к соседям бегуть:
– Это поччиму ваш сад ломится от вышни и яблок, а в нашем – фиг с маслом?! Колдуны?! Наколдовали?
Но какие же они колдуны были, Паша? – совсем по-детски объясняет мне отец. – Бабка Дуняшка, какая на кресте спала?.. Во-от! А ты говоришь: пролетары, пролетары! Соединяйтесь, дескать… Зачем соединяться пролетарам энтим?! Наганами трясти?!
– Да ничего я не говорю! – возмущаюсь я. – Давай про ЭМТЭЕС!
– Ага, ага! Про ЭМТЭЕС! – отец включил паяльник и продолжил. – Но! работал у нас и ещё один человек – Тимофей. Гора – человек… Пролетар так пролетар…
– О, да я его знаю! – перебил я отца. – Когда в Нехаеве в школе я учился, часто видел его, Тимофея, и он всегда тебе приветы передавал…
– Ну-ну-ну! – обрадовался родитель. – Да, да! Мы жа с ним дружили! Но ты знаешь, какой силой этот человек обладал? Страсть! Я таких, Паша, на своём веку людей не видал! Не-а! Ты знаешь, он самого Ивана Поддубного поборол! Прям в ЭМТЭЕСе было это дело. Поддубный, он жа в наших краях бывал, и не раз…
– Пап! Поддубного никто не борол! Сказки всё это!
– О-о! «Нихто»! Как – нихто?! Тимофей его и борол! «Нихто»…
– Пап, ты сам это видел? Как Тимофей поборол Поддубного? Видел?
– Нет…
– А-а, а говоришь…
– Да я в тюрьме в это время сидел!! – возмутился отец.
– У вас паяльник уже воняет, спорщики! – вставила своё слово мать.
– В тюрьме я был! – не унимался отец. – Как я мог видать? Но люди жа все рассказывали, все эмтэесовские работники говорили. Поголовно говорили! Как Тимофей поборол Поддубного!
– Выключи свою вонялку! – запротестовала мать. – Народу дышать уже нечем!
– В горницу иди, «народ» ! Дышать ей нечем. Иди и там тарахти! Я ничаво не слышу, чаво говорю! – достойно ответил отец, однако взор свой вперил во внутренности механического кота. – Паша, давай, мы его до ума доведем!.. Поддержи вот эту проволочку вот этими плоскогубцами вот тута…
Отец и без меня бы мог «поддержать проволочку плоскогубцами» и ТУТА, и ТАМА, но почему-то поручил это мне. Я охотно оторвался от подушки и ухватился за плоскогубцы.
– А мне, между прочим, – доверительно сообщил я отцу, – мне нравится запах канифоли!
– И мне! – глядя близко мне в глаза, с улыбкой признался родитель.
Коту механическому мы присобачили анкер, я вновь очутился на отцовской кровати и закинул ногу за ногу, а отец продолжил рассказ:
– Вот я тебе, Паша, скажу! Чего я в жизни своей заметил, то табе и скажу! Все люди имеют свой талант. Все, до единого! Какой-нибудь талант в нем сидить. Плотник, там, кузнец, сапожник, – отец задумался на секунду и вскинулся, – говоруны вон те! Горбач! Смотри, как он чешить языком! А? Чешить и не моргнёть, а? Это же – талант! Ты так могёшь?
– Не-а…
– А-а, то-то же! – отец вдруг озарился хитроватой улыбкой. – Лодыри! Лодыри, Пашка, и те есть жутко талантливыи!
Мать кашлянула, а я удивился:
– Лодыри?!
– А то не? ! Вот как, вот так? – родитель кивнул на меня головой. – Вот как вот так ляжать нога за ногу часами! И улыбаться!
– Ты про меня, что ли? – как раз я лежал на огромной подушке, а правая нога, согнутая в колене, покоилась на левой…
– Да шучу, шучу! – Помню, отец тогда посмеялся неуклюже, но шутка та вонзилась мне в память занозой.
– Ага! – продолжил он. – Так вот так вышло, что энта Лина-Сталина что-то сказала Терентию Михалычу. Я уж теперь не помню тонкостев, но чем-то она его задела! Ну!.. Нехорошее сказала! Но они жа там, по Дьяконовке, хорошо друг друга знали! В одном хуторе росли! Ляпнула и ляпнула, можа, тут и забыла, а Терентий Михалыч, видать, решил ей ответить. Но как?! Повод какой-нибудь надо было найти, правильно? Дальше! У Сталины, как я табе говорил, манера такая была – орать по утрам! Идеть и орёть, как шальная:
– Пролетары, соединяйтесь! Пролетары, соединяйтесь!
Её и понять было трудно, серьёзно она это кричит или дуркует? Вот у неё какая-то такая манера была, как потяшается. Ага! Вот тут ты, – к матери отец обращается, – вот тут ты правду говоришь. Было у неё такое, было. А Тимофей, какой Поддубного борол, он трошки глуховатый был. А может, и не глуховатый! Молчаливый и всё! Ни на чё не обращал внимания! Ему – хуть чаво, а он – мо-олчить сабе и всё! Собрания у нас же разные проходили, в ЭМЭЕСЕ, а он и на собрания не ходил. «А чего там, на собраниях энтих, делать? У меня от них голова болить!» – Вот так вот скажет и все. А Сталина, она же в активистках ходила! Так выговаривала ему при всех:
– Дремучий ты человек! Тимофей! И никакой ты не пролетар! Социализьму с такими, как ты, трудно будет строить!
– Она же, Паша, как Пашаня рассуждала, жана моя вторая. Они жа с Пашаней в подружках ходили! В активистках! И что ты думаешь? Один брехун к Тимофею подходить да и говорить:
– Тебя, Тимофей, дескать, Сталина наша хочет взять за жабры! Дескать, человек ты дремучий и в политическом вопросе невоспитанный. Так что готовси!
А второй брехун в это время к Сталине подкатываить:
– Ты вот, Сталина Федоровна, по утрам нас уму-разуму научаишь, кричалки разные кричишь, а Тимофей-то у нас трошки глуховатый, да если и не совсем глухой! Ты трошки покрепчи кричи ему! А то какой жа с него пролетар получается? Смех и грех?
– Ну и, значица, Сталина Федоровна взяла сабе на заметку!.. Эта… про кричалки! Сама недотумкала, а тут, видишь, как, подсказали. Ага! И на второй жа день, с утра прямо, видать, специально шла мимо Тимофея да ка-ак гаркнет на ухо ему:
– Пролетары, мол, чаво вы тут рассиживаетесь? Мол, соединяйтесь!!
А Тимофей, как рассказывали, он аж осел! Не то чтобы испугалси, а эта… Ни с того ни с сего крикни табе вот так! А-а-а… И он, дескать, ей:
– Да ты в своём уме?! Дурковатая ты женщина! Ты чаво, дескать, орёшь?! Ну, и всё такое. Ага! А та загоготала, да и дальше пошла. Ну и завертелося тут всё, и закружилося! Одни с одним брехуном к Тимофею, а другие с другим брехуном к Сталине. Энти говорять:
– Тимофей Иваныч! Сталина энта, ана тебя ни в грош ставить!
А Тимофей им:
– Да Бог с ней! Чаво, дескать, с неё возьмешь?
– Тимофей Иваныч, – дальше его раззуживають. – Ты не поня́л! Она табе таперича кажный день про пролетаров орать будет! Пока ты с кем-нибудь не соидинисси! Поня́л?
– С кем я должо́н соедиться, с ней, с дурковатой женщчиной?!– возмущается Тимофей.
– Ну!.. Ты сам думай, сваёй головой! – руками разводят советчики.
Другая группа – к Сталине:
– Сталина Федоровна, Сталина Федоровна, ты так напужала Тимофея Иваныча, что он ажник полчаса заикалси, а потом, дескать, и сказал:
– Если она ещё хыть раз гаркнет мне на ухо про пролетаров, то я за себя не ручаюсь!
Вот он так и велел тебе передать!
– Да что он мне могёть сделать, а? Что, что?! – Сталина в ответ этой группе.
– Да он тебя щелканет по банькю́ один раз, – это Лобачевский ей говорить. Ага, … я жа, Паша, в энтой шайке брехунов был! Правда, я молчал, но видал всё своими глазами и слыхал всё, – Щелканёт пальцем вот этим, то ты коньки отбросишь! Сталина Федоровна, – это Лобачевский ей, Лобачевский!
– Я, коньки отброшу?! Я?! – Сталина петушится! – От дремучего пролетара?!
– Не отбросить! У ней банёк – вон какой!
– Стальной!!
– А у Тимофея пальцы – ты видал? Самого Поддубного под микитки брал.
Это между собой так рассуждають! Сталину разжигають! В шайке, в шайке нашей, ага…
– А ну пошли! Пошли к энтому Тимофею, – Сталина тут уж вовсю разошлася, лоб свой потирает, как бы готовится. От нашей шайки хто-то к Тимофею побёг… Тут уж комедь пошла, Паша, комедь! И тут её уж до конца надо было доводить. Ага! Побёг, я уж не помню, хто, да и Тимофею доклада́ить, дескать, Тимофей Иваныч, Сталина говорить, что у тебя пальцы слабые! Дескать, она готовая банёк свой подставить под твой щелбан.
– У меня пальцы слабые?! – Тимофей, говорили, головой вот так вот помахал, и у него щёки ажник красные стали. – У меня слабые? Иде она, энта пролетара?
И тута они встречаются. Весь ЭМТЭЕС собралси смотреть! Одни с той стороны, а другие с другой стороны. А командують энти, с Сычей и Лобачей. Сталина как подошла, так с вызовом и заявила:
– Щелбанов твоих, Тимофей, я не боюся! Потому что ты дремучий пролетар!
– А еслив, – Тимофей Иваныч так ей отвечаить, – а еслив я тебя трошки прищщелкну? Ты энтим пойдёшь жалица? Главным пролетарам?
– И никому я жалица не буду! – отвечаить Сталина. – Потому что нет таких щелбанов, какие могли бы меня напугать!
А народу, Паша, я ж табе говорю, все пролетары собралися: гогочуть, толкаются, а энти брехуны с Сычей и Лобачей порядок наводють. Круг пошире сделали. И энтот, Нина, энтот подошел незаметно. Вдустрий! Вдустрий! Из Москвы! Но он особо не лез. Так, сзади толпы остановилси и стоить, наблюдаить. Ага! И вот она, картина пошла. С одной стороны – Сталина со своим банькём, а с другой – Тимофей Иваныч со «слабыми» пальцами. Он жа её ещё раз переспросил, мол, жалица будешь или как? Но они Вдустрия не видали! Сталина и Тимофей! Так, можа, они бы и не стали при начальстве… Ага! Щелбаны отпускать! И Тимофей переспросил её, а она отвечаить:
– Не из таковских я, чтоб жалица! – И ещё ближе шагнула к Тимофею Иванычу, да и лоб подставила.
Тимофей Иваныч лишь вот так вот приподнял ладонь свою и шаркнул средним пальцем по банькю. Многие потом говорили, что он у ней, банёк, ажник забунел от щелчка. А я, правда, не слыхал, чтоб он бунел… – отец загадочно улыбнулся, кивнул головой, мол, вот та-ак и обернулся к верстаку!
Ох уж «энтот» Иосиф Палыч! Я заметил, что он научился держать значительные паузы в щекотливых моментах своего повествования.
– А дальше?! – нетерпеливо приподнимаюсь я со своей подушки. – Дальше – что?!
– Ты, Иосиф, вредный, – мать остановила веретено, – чего дитя мурыжишь? Я, Паша, конечно, могу табе дорассказать, что там дальше было, но пусть энту историю он сам, пролетар старый, до конца доведеть. Пролетар? !
А я вот сейчас пишу, дорогой ты мой читатель, пишу и думаю, может, мне, как и отцу, поступить? В следующей главе закончить «энту» «пролетарскую» историю, а?!.. Она ещё далека до завершения!..
Перенеси меня
Ну, что? Дождался, дорогой! А ты думаешь, мне легко было рассматривать седой отцовский затылок и вопрошать:
– Пап!!.. А дальше! А что там было дальше?
Мать осадила свою модернизированную пряху. Однако поступает она так крайне редко. Уж если «мурчалку» включила она, значит, это надолго. Процесс образования пряжи – дело завораживающее, красивое и притягательное. Да! Остановила и потребовала от родителя моего и мужа своего, чтобы тот нервы мне не трепал!
– И что ты думаешь, Пашка? – как ни в чем не бывало, продолжил отец, когда повернулся ко мне. – Рази ж против щелбана Тимофея можно было устоять?
– Упала?!
– Только так кувырнулась! Кувырнулась и ляжить сабе, полёживаить! Ну, секунд, – отец подумал, – секунд пять прям в бессознательном положении находилась. Мы тут все и сообразить – чего дальше делать – не успели, как Сталина наша Федоровна открыла глаза, села, потерла лоб, да и говорить:
– Настоящий пролетар!
И после того, Паша, после того она уж не стала про пролетаров орать, чтоб, мол, соединялись они.
– А Тимофей Иваныч?
– Тимофея Иваныча к начальству вызывали, поругали, да и предупредили, чтоб он больше руки не поднимал на настоящих пролетаров, да щелбанов не отпускал. Вот! – Отец вновь за молчал и повернулся к верстаку.
– Это и всё, про Сталину? – спрашиваю я.
– Всё, – отвечает отец.
– Да не-ет, Паша, – неожиданно встревает мать, – отец табе не всё рассказал.
– А чего я не сказал? – родитель мой даже стушевался.
– А то, что она в Москве жила. И вообще, ты ничего не знаешь про неё. И все, кто похохатывал над ней, – ничего вы про неё и не знали.
– О-о! Зачем про Москву дитю городить?
– Какой жа он дитё? – мать отодвинула от себя стул с прялкой.
– Но нам жа он дитё! – справедливо возмутился отец.
– Дитё! – не унималась мать. – Но у него, вон, своя дитё! Дочка вон какая! Большая да красивая! Правильно, Паша?
– Правильно… а что-что ещё?!
– Да при чем тут – красивая она али она некрасивая! – Разошелся отец. – Я разве сказал, что она некрасивая? Ты чего меня путаешь? Правильно, Паша?
– Правильно!
Во время отцовского повествования о Сталине, я заметил, мать вела себя как-то настороженно, странно: молчала больше. И вот! Настал момент, когда надо было подвести черту под всю эту историю. И по настроению матери чувствовалось: черта эта получится жирная! Я даже с подушки приподнялся.
– Ну?
– Ты же знаешь, Паша, – мать поправила свой беленький платочек на шее, – ты же знаешь, что она, Сталина энта Федоровна, недалеко от нас жила, в мельнице отцовской часто бывала…
– Ну, щщас начнё-еть! – проворчал отец.
– А чего мне начинать? Я продолжу. Да! Ну, конечно, мы там и секреты какие-никакие между собой имели. Женщины! Она, Ангелина, всегда на вас, детишек наших, любовалась! Своих Бог не дал, а на чужих любовалась.
– Ой! – скажет. – И какие же у вас с Палычем дети хорошие!
Когда Володя наш на гармошке стал играть, а он жа в четыре года научилси! Сам знаешь, Паша! Так она иногда и к нам в хату приходила. Хатка-то наша рядом с мельницей была!.. – мать задумалась. – Она, конечно, старше меня была, и намного старше…
– Конечно, старше! – встрял отец. – Она и меня была старше! Она же с Пашаней дружила и заходила к нам, ну, я и помню все эти разговоры, когда кто родилси…
– Я и говорю, старше! – перехватила мать. – И вот, бывалоча, придет к нам, сядет у печки на табуреточку низенькую, покурит папироску свою, да и попросить:
– Володя! Дитё ты милый! Сыграй «Яблочку», а? Ну, сыграй, сыграй! «Яблочку»!
Володя наш в то время гармошку-то держал с моей помощью. Вот я и Володю на табуретку посажу напротив неё, Ангелины, гармошку ему на колени, ремешки на плечики, да и сама сзади стану, сзади гармониста, чтоб не упал он! Гармонист! – мать посмеялась негромко. – «Ну, сынок, – скажу ему, – сыграй «Яблочку» для тёти Ангелины». Я ведь всегда её при ней Ангелиной звала!
– Да? – недоуменно спросил отец. – А я и не помню. – Он всё ещё возился с часами – механизм чистил. Но, кажется, делал он это для блезира. Не мог же он просто так сидеть сложа руки да лясы точить.
– Да! – продолжила мать. – И вот, Володя как заиграет, заиграет «Яблочку», а она крепится, крепится, да как заплачет, как заплачет, Ангелина, прямо ажник навзрыд! Володя, бывалоча, остановится и смотрит на меня. А Ангелина кулаком слёзы трёт, а просит:
– Играй, играй, дитё ты милый! «Яблочку», «Яблочку»…
Володя смотрит на меня, и я ему:
– Играй, играй…
Володя играет, а Ангелина опять в слёзы, да ещё и подпевать начинает:
– Эх, яблочка, куды котисси, ко мне в рот попадёшь, не воротисси!
– У ней-то и слова какие-то интересные были! В «Яблочке»!
– Какие? – пытаю я.
– О, Паша, да я их уже и не помню, ну… – Мать вновь трогает платочек свой беленький за кончики. – Ну… –вспоминает, – вот: – «Эх, яблочка… – вновь задумалась и тихо, и как-то извинительно, запела: – «эх, яблочка цвета спелого, любила красного, любила белого». Не помню больше, не помню, и не пытай. Да! А однажды на первомайские праздники, а там, сам знаешь, три выходных дня выпадает, на первомайские. Отец твой почему-то на мельнице был. Значит, это случилось второго или третьего мая… Ты не помнишь, отец, как к нам Сталина на первомайские праздники приходила?.. О-о! Нет-нет! Вспомнила, вспомнила! Точно! На мельнице ты был, а я в огороде.
– Сталина к нам на праздник?! – изумился отец.
– К нам. Точно-точно, на мельнице ты был. У тебя два места было: или на мельнице ты, или дома. Да. И вот пришла она. Ангелина. Вы, детишки, по садам, по травке зелёной бегали, отец на мельнице, а я в огороде. Чего-то сажала, если не огурцы и паташки. Да! А теплынь-то! Зелень повылазила! Что я и вспомнила. Сад весь чистенький-чистенький! Зелёненький! Листики прям цаловать хочется. А я их иной раз и цалую. Весной. У тебя такое бываить, Паша?
– Бывает, бывает, – усмехнулся я, – давай без лирики…
– О-о, да она щас слязу пустить! – оживился отец.
– И вот жа табе – зелень! – не обращая внимания на колкое отцовское замечание, в лирическом ключе продолжает мать. – Зелень, вокруг всё тихо, соловушки лишь щелкають. Слышу: «Товарка! А я к табе в гости! Не выгонишь?» – смотрю, Ангелина с бутылкой водки. Но никогда она с водкой не приходила, да и вообще редко приходила, а тут с водкой, и, как сейчас помню, горлышко бутылки сургучом залитое.