
Полная версия
Три имени Жанны. Часть 3. Графиня Олтон
Мать настоятельница, увидев весь маскарад, обреченно вздохнула: «Так и знала! И тут не обошлось без этой Леви! Только в этот раз за ней явились уже двое ряженых…». Она с любопытством рассматривала легионеров, медленно понимая, что это те самые, что еще недавно приходили к своему капитану в госпиталь как добрые католики и верные друзья. Узнать их было крайне сложно ввиду неожиданно пестрого женского одеяния и чепцов, надетых задом наперед. Выдавало сержантов еще и то, что тряпки, свернутые и засунутые в область декольте для маскировки, были все разного размера и совершенно разной формы: пальцы легионеров больше приспособлены к курку двустволки, чем к созданию анатомически правдоподобных античных статуй.
Глядя на присмиревших на лавке перед ее столом искателей приключений, зажмурившихся в преддверии ее гневного обвинения в содеянном, и неминуемо суровом наказании за него, Мать настоятельница подумала о том, что, когда Жанна-Гиацинта де Леви вернулась и назвалась сестрой Клер, надо было сказать этой девочке правду: «Сразу сказать. Отдать документы, дневники и покончить с этим навсегда. Знала бы она, эта присмиревшая за полгода светская львица, кто она и что ждет ее… Было бы спокойнее в монастыре…».
Переведя взгляд свой на преподобного Доминика, грозно нависшего над преступниками и доктора Бернара, со страху вызванного сестрами к ней в кабинет и недоуменно рассматривающего спины странных послушниц, Мать настоятельница вздохнула и сплела руки в крепкий замок, стараясь не смотреть на ящик своего стола, в котором находился коньяк. Еле сдерживая и раздражение, и смех, она встала, строго сдвинула брови и провозгласила:
– Господа! Я крайне возмущена произошедшим. Пока сюда ведут человека, который мне все объяснит, я даю вам обоим возможность сказать правду и покаяться в содеянном. Это не отвратит вашего наказания, но смягчит его и умилостивит Господа, в лоне монастыря которого вы совершили святотатство!
Каменные стены монастыря имели свойство безупречно отражать звуки. Голос Матери настоятельницы зазвенел как глас Господень, проникая в неокрепшие души переодетых в женские платья легионеров, так и не сумевших ни выяснить истину, за которой они пришли, ни найти женщину, которой одному из них было что сказать… Сержанты сникли. Фрито завистливо косился на преподобного Доминика, единственного мужчину, имеющего право свободно разгуливать в монастыре. Он-то наверняка знал все, что тут происходит и днем, и ночью. Возможно даже руководил подготовкой боевого отряда. Темерер внезапно осознал всю трагичность своего положения: он не планировал в таком виде представать перед сестрой Клер, он всего лишь хотел инкогнито подбросить ей свои письма. И ни один из них даже сейчас не подумал о военном трибунале, который вполне реально мог расстрелять их прямо у монастырской стены, если Мать настоятельница действительно кому-то сообщит об этом происшествии…
Входя в кабинет Матери Жанны, Жюли была готова увидеть все что угодно, но даже ее фантазии не хватило, чтобы предположить то, что предстало ее очам. Готовясь услышать, что Луиза испортила суп своими травами, без разрешения добавив сушеные розмарин и мяту в буйабес, или что Мишель снова уехал за линию фронта навстречу опасностям, она внезапно увидела картину, достойную руки Микеланжело Буонарроти. Триединый Господь в лице Матери Жанны вместо Отца посередине, а также Сына, доктора Бернара, слева от нее и Святого Духа, преподобного Доминика, справа, с гневом, болью и состраданием смотрели на двух послушниц, сидящих на лавке перед ними, спинами к вошедшей Жюли.
Послушницы, довольно широкие в плечах девицы, странно надевшие свои чепцы, сидели, кротко опустив крупные плечи. Было что-то узнаваемое в этом ансамбле, будто Жюли уже видела их, сидящих где-то точно так же, с опущенными плечами, но она отмахнулась от этой мысли – все люди сидят, ходят и разговаривают одинаково. Приглядевшись, Жюли увидела, что их руки стянуты веревками. Переведя недоуменный взгляд на Мать настоятельницу, она не заметила в ее лице и лицах преподобного Доминика и доктора Бернара ничего кроме едва сдерживаемого смеха. Это запутало ее еще сильнее: ни кто эти люди, ни что здесь происходит она не понимала.
С таким же недоумением посмотрел на нее доктор Бернар, а Мать настоятельница победно кивнула ей:
– Вот та, кто все нам объяснит!
Несмотря на скованное положение и тел, и душ, послушницы резко обернулись к двери, где стояла Жюли, и тут она с ужасом узнала в одной из них Темерера, а в другой – Фрито… Комичные наряды, чепцы задом наперед и даже грудь, неравномерно увеличенная какими-то тряпками, не могли скрыть ни рост, ни стать молодых мужчин, у которых к тому же, начала пробиваться синева по гладко выбритым подбородкам. Глазами раненых оленят смотрели они на возможную свою спасительницу, но само их присутствие в стенах монастыря, да еще в таком обличии, не обещало ничего хорошего.
Изумленно перевела взгляд с легионеров на Мать настоятельницу Жюли, и не сразу нашлась, что ответить ей, поэтому переспросила:
– Объяснит?
– Когда в моем монастыре год назад впервые появился переодетый мужчина, как всем нам известно, он приезжал за Вами, сестра Клер. В этот раз переодетых мужчин двое, и что-то подсказывает мне, что без Вас тут не обошлось?
Пока Жюли возмущенно набирала воздуха, чтобы отвергнуть все эти ужасные и несправедливые обвинения в свой адрес, легионеры подпрыгнули и наперебой начали горячо убеждать Мать настоятельницу, что проникли в монастырь исключительно ради познания истины. Языки их от испуга уже не так сильно заплетались, хотя Темерер внезапно начал икать от волнения, а Фрито упирал на их искреннее желание узнать правду… На этом слове оживился преподобный Доминик, с праведным гневом парировавший их объяснения вопросом:
– Какую правду?
– Мы хотели увидеть, как обучают монахинь в Ордене… – потупив глаза тихо сказал Фрито, а Темерер промолчал – он не мог задеть честь дамы, обнародовав свою личную цель этого визита в священные стены монастыря, уповая на то, что письма к сестре Клер, которые он писал целый месяц, спрятанные под платьем между чепцами, изображающими женскую грудь, не достанутся никому, кроме той, кому были адресованы.
Мать настоятельница закатила глаза и обратилась уже к Всевышнему:
– Господь… – но в это время прорезался доктор Бернар, с удивлением наблюдавший всю эту сцену с момента начала:
– Какого Ордена? – а преподобный Доминик недоуменно вторил доктору своим вопросом:
– Каких монахинь?
Жюли, почувствовала, что к ней происходящее не относится. И наконец-то обрела дар речи:
– Можно я пойду?
Мать настоятельница закрыла глаза. Как же дорого она была готова заплатить за то, чтобы, открыв их, увидеть пустой кабинет свой, крепко закрытый изнутри, а еще лучше – лазурный берег… а не этих нашкодивших малышей, которые все до единого капризничают и хулиганят. Будто малые дети, одни искали несуществующий Орден, другие играли в сыщиков, а эта Леви – любой способ сбежать. Впрочем, ничего нового: так будет всегда, пока в монастыре находятся и госпиталь, и Леви, которая в роли сестры Клер так хорошо вписалась в монастырский быт, что сначала почти не отличалась от других, настоящих монахинь.
Со вздохом Мать настоятельница поборола возгорание фитиля внутреннего бунта:
– За подобную выходку вас двоих ждет трибунал, – на этой ее фразе крадущаяся к выходу Жюли замерла: смешной проступок не стоил жизни двух лучших легионеров и друзей Генри. Она повернулась обратно к Матери настоятельнице и стала вслушиваться. Та продолжала, начав расхаживать вдоль своего стола, как учительница с указкой:
– И единственное, что может спасти ваши души – это раскаянье. Искреннее раскаянье. Ваши фантазии о тайных обществах зашли слишком далеко, господа! Преступно далеко! В то время, как Франция, храни ее Господь, переживает самые трудные времена, в то время как сестры монастыря, выхаживают раненых, вы решили поиграть в шпионов. И где? В своем же монастыре! Вы направили все, чем владеете, не на разгром противника, не на помощь армии, не на защиту слабых, а на удовлетворение своих греховных предположений… – взяв паузу, Мать настоятельница перевела дух и окинула взглядом немую сцену, составленную из двух легионеров, священника, доктора и монахини, в ужасе внимающих каждому ее слову. Убедившись, что ее слушают, Мать настоятельница продолжила:
– Даже не знаю, чье наказание за такое будет суровее: мирского военного трибунала, Папы Римского или Господа Бога нашего?
Жюли не выдержала. Нужно было действовать немедленно, или этих бедных запутавшихся ребят, которые спасли жизнь ее Генри, сожгут следом за Орлеанской девой на рыночной площади Руана – там и место осталось с памятным камнем для потомков. Потомки, сидящие на лавке перед грозной Матерью Жанной, зажмурились, ибо в свою защиту сказали все, что могли, но это не подействовало на каменное сердце настоятельницы монастыря Бенедиктинок. И Жюли ринулась в бой. Она вернулась, бросилась в ноги Матери настоятельнице и горячо зашептала. Ее голос усиливался и становился громче по мере того, как ее спина выпрямлялась, и она поднималась во весь рост:
– Пощадите этих людей, Мать моя! Вы же видите, что они всего лишь заблудшие души, которые не хотели никому зла, не предавали Родину, не попрали канонов веры. Долгое время, оторванные от возможности посещать храм, эти люди рисковали своей жизнью во благо Франции, – Жюли подняла голову и видя, что Мать настоятельница и все в кабинете внимательно слушают ее, уверенно продолжила, – Они немного отвыкли от правил, но чисты сердцем и наивны в своих мечтах: Иностранный легион стоит под Руаном второй месяц, эти люди наслушались всякого в городе, и, будучи лишены на войне возможности получить напутствие на праведный путь, заблудились в своих идеях, – на этой фразе Жюли встала с колен и эффектным жестом, одинаково достойным и Ковент-Гардена, и парламента Франции, указала на легионеров, призывая к состраданию всех присутствующих:
– Они – всего лишь заблудшие души и наш долг направить их на путь истинный, а не покарать как можно больнее!
Заблудшие души, вместе со всеми в этой комнате восхищенно слушавшие защиту сестры Клер, дружно закивали, взглядами ища одобрения идеям своей заступницы. Темерер снова громко икнул. Преподобный Доминик задумчиво молчал, перебирая четки, почти готовый сдаться и простить этих шалопаев. Мать настоятельница пыталась очнуться от неожиданно талантливой риторики сестры Клер, парировать которую не нашлась чем, а доктор Бернар снова скрестил руки на груди и задумчиво произнес себе под нос: «Да, мадмуазель… Я так и знал».
Пауза, в течении которой две жизни висели на волоске, застыв вместе с теми, от кого они зависели, в одном месте и в одно время, затянулась. Матери настоятельнице нужно было выйти из этой ситуации, сохранив достоинство. Проступок действительно был беззлобным. Но и наказание должно было быть за него непременно. Она нашла решение, потянув паузу для приличия как можно дольше:
– Господа легионеры, – на этой фразе легионеры приободрились, – искупление греха неминуемо. Я отдаю его в руки Господа: вам надлежит провести в запертой келье столько времени, сколько понадобится для того, чтобы выучить все заповеди Бенедиктинских монахов и ответить преподобному Доминику. – в этом месте отец Доминик удовлетворенно и с достоинством кивнул, – Если собьетесь или забудете хоть одну – будете отданы под трибунал! Никакого Ордена в нашем монастыре нет, но знание заповедей тех, кто создал этот монастырь и молится о вас, грешниках, искупит вашу вину и впредь позволит избежать подобных проступков.
Не веря тому, как легко они избежали трибунала и позора, переводя восхищенные взгляды с сестры Клер, спасшей их своим заступничеством, на Мать настоятельницу, проявившую милосердие, Фрито и Темерер выдохнули. Когда преподобный Доминик и доктор Бернар повели горе-шпионов на выход, Темерер спросил у преподобного:
– А сколько всего заповедей?
И тот ответил с кровожадной улыбкой:
– Семьдесят две! Не считая сносок на стихи из разных Евангелий…
Фрито зажмурился снова.
Лишь закрылась за ними тяжелая дубовая дверь, Мать настоятельница сделала знак Жюли остаться. Предвосхищая ее недовольство, та начала мысленно подбирать аргументы в свою защиту, и в защиту легионеров, и, на всякий случай, в защиту детей Гийома. Но Мать настоятельница рухнула в свое кресло, вытащила из ящика несколько бумаг и протянула их своей визави:
– Прочтите сперва это, мадмуазель де Леви. Вам известно о смерти вашего отца, верно?
Это был газетный некролог, вырезанный и приклеенный на уведомление мэрии Парижа о смерти графа де Леви по запросу Матери настоятельницы Бенедиктинского монастыря. Жюли, ничего не понимая, подняла глаза на Мать Жанну: она знала, что отец погиб. Что изменится от того, что она теперь сирота? Она и так дворянка, неугодная Третьей Республике и удостоенная всего лишь места в монастырском госпитале. Жюли не могла рассчитывать на большее в этой стране, да и не искала этого: ее ждала Англия, брак с Генри и Брайдхолл, благоухающий на закате розовым цветом яблонь. Она решилась признаться:
– Я знаю о смерти отца, Мать моя. Несмотря на мнение, которое у Вас обо мне сложилось, я сообщаю Вам, что в госпитале находится мой жених, с которым я обручена. Как только он встанет на ноги, я заберу детей и уеду с ним в Англию. Вы никогда больше не услышите обо мне. Но я всегда буду благодарить Вас за участие и помощь, которые спасли не только мою жизнь.
Мать Жанна помрачнела, и, не говоря ни слова, посмотрела в лицо статуе Девы Марии на своем столе, не ожидая от нее ответа, но все равно советуясь с нею. Будто грозовая туча сгустилась в кабинете главы монастыря, обещая неведомые беды и лишения. Жюли подумала, что вряд ли ее теперь можно хоть чем-то испугать: она знала, что было с ней в прошлом и была как никогда уверена в будущем. Ее Генри выздоравливал, оставались считанные дни до того, как они рука об руку выйдут из этих стен.
Мать Жанна повернулась к стене, нащупала тайник с секретом и в мгновение ока открыла нишу, из которой достала несколько книг и пухлый конверт. Манипулируя искусней фокусника на воскресной ярмарке, она так же скоро и виртуозно закрыла свой тайник и протянула книги и конверт Жюли:
– Ваш отец просил передать Вам это письмо и его дневники, если с ним что-то случится…
С опаской протянула Жюли руку к стопке исписанных книжиц, которые венчал конверт с тайным содержимым, запечатанный сургучом с печатью герба де Леви. Что-то недоброе таилось там, в глубинах книг, которые она всю жизнь любила и почитала высшим развитием для себя… Прижав к себе это наследство, Жюли сделала шаг в сторону и тут Мать Жанна поднялась, подошла к ней и неожиданно обняла за плечи:
– Не спешите принимать никаких решений. Придите ко мне. Я Вам друг.
Перемена тона, открытый взгляд, полный сострадания: Мать Жанна являла собою образец добродетели, настолько неожиданный и искренний, что Жюли даже расстроилась – что такого было в этих дневниках и письмах? Уже закрыв за собою дверь, она спохватилась, что надо бы спрятать свое богатство от лишних глаз и, за неимением другого, сняла свой фартук, в котором работала в госпитале, чтобы завернуть несколько книжек и толстый конверт. Она вышла на площадь, бережно и в страхе прижимая к себе тайны своего отца.
Жюли была в смятении: не будучи до конца уверенной, что хочет знать все, что описывал в своих дневниках граф де Леви, она так же жаждала понять до конца, почему он так легко отказался от нее и не сказал ни слова с того дня, как сел в карету у поворота на Дувр, оставив ее в Англии год назад. Почему он писал только ее кузену, ее Генри? Почему ни слова не прислал ей даже тогда, когда узнал, что она помолвлена? Зачем ей в таком случае нужны тайны человека, который отрекся от нее и не хотел приезжать даже на венчание?
Всю дорогу до конюшни, а именно это место показалось Жюли наиболее подходящим для уединения в этот день, ведь в келье ее могли найти в любую минуту и сестры, и дети, она прошагала в замешательстве. Яркое солнце над ее головой только подчеркивало тени, ложившиеся от построек внутри монастыря на нерастаявший снег: март начало весны, но еще не весна. Холодом веяло от серых льдинок и поплывших сугробов, затаившихся в тени. Тени всю жизнь сопровождали ее, размытые, неясные. Спрятавшиеся по углам, как шпионы, они напоминали графине де Леви о том, что ее положение и счастье всегда были зыбкими.
Как и вся ее жизнь.
Даже весной.
Тихо шагающую за нею послушницу Агнес, молниеносно прячущуюся за выступы и углы, чтобы быть незаметной, Жюли не увидела.
На конюшне днем не было ни души: заготовленное монахинями с осени сено призывно образовывало душистую колыбель, как нельзя более подходящую для надежного укрытия. В стойлах скучали несколько монастырских кляч и отдельно красовался Баязет, к которому никто не мог подойти: норов у него был дикий, подпускал только хозяина и ту, что оседлала его в Брайдхолле одной майской ночью, чтобы помочь его всаднику вернуться домой…
Жюли постаралась удобно разместиться в соломе, сесть так, чтобы ее не было видно входящему. Разложив дневники отца по годам, указанным на их обложках, она взяла в руки конверт и остановилась. Чувствовалось что-то плохое в нем. Что-то, что изменит ее жизнь и ей больше всего не хотелось этого. Лишь одну перемену она принимала и была ей рада: возвращение в Брайдхолл с Генри и детьми. Зачем ей знать то, что написано в этих дневниках? Зачем ей письмо, содержимое которого не предвещало ничего хорошего: все, что шло от отца, всегда вело к радикальным переменам и боли, всегда рушило ее жизнь, и без того небогатую на радости…
Там, в пансионе в Ницце, знали толк в воспитании детей: столкнувшись со страхом еще в воде на уроках плавания, Жюли привыкла его побеждать. Она набрала воздуха в легкие и на выдохе вскрыла конверт. Она не видела, как тихой мышью послушница Агнес с тряпкой на пол лица затаилась над нею, невидимой тенью скользнув в конюшню и забравшись на широкую балку под потолком. Не шевелясь и не дыша, сидела Агнес Хейли на перекладине над тайным кабинетом Жюли.
Случайно заметив эту выскочку, вышагивающую с тяжелой ношей, Агнес решила проследить за нею и не прогадала: та шла, не разбирая дороги, прямо в самое укромное место. Пока волновались и ржали лошади, потревоженные шагами сестры Клер, Агнес смогла тихо забраться наверх и расположиться весьма удобно для того, чтобы узнать, что таил фартук, который свернутым и тяжелым эта парижская вертихвостка вынесла от Матери настоятельницы под мышкой. Она и так расстроила все планы с «ее Генри», один Господь знает, чего стоило ей выяснить местонахождение своего героя, так хорошо спрятавшегося под именем капитана Данкора. Она была уверена, что эта мерзкая кузина Генри осталась в водах Ла Манша еще тогда, когда Сен Паль пытался все испортить и спасти свою бывшую парижскую пассию. Их интересы совпадали, им обоим было нужно одно и то же: одному эта профурсетка, другой – Генри. Но Сен Паль принялся играть в благородство, и все пропало: профурсетка утонула, а Генри отправился на войну. После пожара так трудно было сначала выжить, потом найти его тут под Руаном! И тут оказалась эта воскресшая. И они снова были вместе…
В конверте было письмо и несколько документов, а также страницы, вырванные из церковных книг, Жюли начала с письма, написанного крупным каллиграфическим почерком отца:
«Дитя мое, дорогая моя Жанна-Жюли,
Если ты читаешь эти строки, значит меня больше нет в живых, и я не смогу защитить тебя от невзгод, способных очернить твое существование после того, как тайна твоего рождения будет раскрыта всем.
Твой сводный кузен, граф Олтон, просил у меня твоей руки,
и чудом вижу я твое согласие на этот брак, зная твой бунтарский характер.
Если же Господь пощадил меня, и ты согласишься стать леди Олтон, знай, как безмерно я буду этому рад, на небесах или в аду, неважно.
Я провел слишком много дней без тебя по сравнению с тем временем, что отдал службе Франции. И сейчас, когда тебя похитили и я не знаю, кто из нас встретит другого у врат Рая, грусть по твоему звонкому смеху – самое больное, что я испытывал в этой жизни.
Ты должна узнать, что на самом деле ты – законнорожденная дочь Императрицы Евгении. Ты найдешь подтверждение этому в документах, приложенных к этому письму.
Надеюсь, я собрал все существующие доказательства того, кто ты на самом деле и положил их в этот конверт.
Поступай с ними, как посчитаешь необходимым.
Когда Ее Величество, королева Евгения, встретила Наполеона, она уже была замужем за графом де Леви и беременна от своего мужа. Поэтому сразу отказала Наполеону в его ухаживаниях. Однако, Императору была нужна королевская кровь, а Евгении де Монтихо – власть, которой у меня не было.
Моя новая жена, которую я принял как оплот добродетели и любви, не смогла привязаться к тебе, понесла свое дитя и отправилась вместе с ним к Господу в Рай, где мы никогда не встретимся, ибо я великий грешник и даже с тобою увижусь лишь для того, чтобы попрощаться у врат Рая, куда меня не пустят. Я подкупил повитуху и всех, кого смог, чтобы тебя можно было выдать за эту девочку и забрать из монастыря домой.
Я был уверен, что все предусмотрел.
Я не знаю, простишь ли ты когда-нибудь меня за то, каким отцом я был, но мне искренне хочется верить, что сострадание тебе не чуждо, и ты не будешь держать зла на человека, который отдал тебе все, чем владеет. Пусть богатство мое невелико, но часто бывает так что один алмазный камешек стоит целого континента. Сбереги мои дневники, прочти их – в них хранится все самое ценное, что я могу передать тебе. Кто владеет информацией, тот владеет миром. И так как тебе предстоит править его частью, если ты не распорядилась своею судьбою иначе, все, что хранится в моих дневниках, станет хорошим подспорьем тебе в этом деле.
Знай, что я благословляю тебя, какой бы шаг ты ни сделала.
Остаюсь преисполненный отеческой заботы и молитв о твоём благополучии.
Твой неизменно любящий отец,
граф Антуан Батист де Леви.
P.S. Мне стало известно, что вторая моя дочь жива и была удочерена бездетной четой британцев Хейли, которые покинули Европу. Я верю в то, что и это мое дитя счастливо, возможно даже более, чем ты, оставшаяся со мною рядом, но испытавшая столько лишений.
Жюли показалось, что она умерла. Вопреки господину Шопенгауэру, утверждавшему, что женщина в отличие от мужчины не является человеком и не способна испытывать ничего, кроме инстинктов4, она чувствовала все сразу: отчаяние, страх, боль. Ведь она была «не создана для высших страданий, радостей и могущественного проявления сил». Вся ее прежняя жизнь оказалась иллюзией и теперь ее мир, призывно сверкающий обещанием такого скорого и безграничного счастья с любимым человеком, сыпался ей же под ноги острыми осколками, оставляя раны, звеня и переливаясь в лучах мягкого света. Ее существование, со страхами, победами и поражениями, щедро подающее надежду на светлые перемены, теперь оказалось чужим, незаслуженным, невозможным…
Держа лист письма в дрожащих руках, Жюли вспомнила, как ее три года назад представили ко Двору. Императрица Евгения внимательно рассматривала ее и едва сказала своей родной дочери пару слов о ее наряде. Сестра Клер не пожалела жену Гийома, когда сказала о ней: мать, полгода знать не знающая своих детей, умерла. Что она могла сказать о своей матери, узнав, что та жива, здорова и каждый вечер целует на ночь своего «единственного» ребенка, принца Империи Эжена Наполеона? Что чувствует такая мать, зная, что ее дитя живо, но лишено ее тепла, поддержки, любви?
Ей стало понятно, почему отец всегда был с ней так холоден: перед ним вместо дочери было лицо женщины, которая предпочла другого. Так же ясно стало, почему все разведки охотятся за нею – не влияние на начальника тайной канцелярии императора Франции, а ее кровь и ее право на французский трон интересовали и Пруссию, и Британию…
Вокруг было тепло, пахло сеном и неожиданно свежим ветром, пробивающимся в щели постройки и приносящим с берега Сены влажный аромат неотвратимой весны. Полосы света наискось ложились на ее убежище и грели все, к чему прикасались: тонкие, бледные, они умудрялись оттаять каждую засохшую травинку, раскрывая увядший аромат прошлого лета. Жюли знала: выгода, деньги и титулы могут толкнуть человека на риск, но не на самоубийство. Если бы Генри был коварным шпионом, он не потянулся бы за призрачной надеждой и не заплатил бы такую цену за безумную идею найти свою невесту в воюющей чужой стране. Невесту, могила которой еще свежа. Он всегда нехотя и туманно отзывался о своем прошлом, окрашивая его часть на службе Короне в роли «Холодного лиса» мрачными красками. Генри никогда не вернулся бы на службу по своей воле. Его заставили? Кто или что? Что могло заставить человека, у которого есть все, бросить сытую, наполненную вниманием Света и развлечениями жизнь? Что кроме любви толкнет того, кто владеет и наслаждается всем этим, поступить в Иностранный легион и отправиться на верную смерть – на войну в Алжир, а потом и во Францию?