
Полная версия
Врезка

Мария Судьбинская
Врезка
Последний день детства
Тундра начиналась сразу за забором – бескрайнее, плоское царство мха, льда и камня, где выживали только, покосившиеся и надломленные, чахлые карликовые березки. Из вымотанной, как старый ковер, земли, укрытой снегом и льдом, то и дело торчало что-то ржавое. Тросы, бочки, остатки механизмов – тундра медленно переваривала артефакты цивилизации. Всюду были жесткие обледеневшие кочки, а иногда встречались чёрные, маслянистые полыньи с зыбкими краями. Болота схвачены морозом, но под ногами все еще чувствуется жидковатая грязь.
Ветер здесь главный хозяин. Постоянный, несмолкаемый гул завывал в ушах, но местные, в силу глубокой привычки, почти не замечали его. Примирились они и с колючей снежной крупой, ставшей для них частью воздуха.
Снег, небо, лёд – всё сливается в однотонное марево. На этом фоне чётко проступала лишь одна искусственная линия – магистральный нефтепровод, уходящий через тундру к морю. Огромная стальная труба на мощных опорах была ржавым шрамом на лице вечной мерзлоты, молчаливым свидетельством того, что даже здесь человек пытается выжать из земли всё до последней капли. Зимой его заметало снегом, и он превращался в гигантского заснеженного змея, замерзшего в вечном полёте.
Солнце не всходит вообще. Несколько часов в сутки на южной стороне горизонта возникает световое пятно – бледное, сиренево-серое свечение, отдаленно напоминающее гаснущий фонарь. В гражданские сумерки в ПГТ отчетливо виднеются очертания домов и силуэты, но объекты все еще не выглядят объемными.
ПГТ не стоит на открытом месте, а прячется, как рак-отшельник в раковине. Он притулился на склоне, прикрытый с севера грядой невысоких, обледеневших холмов-увалов. Дома рассыпаны по склонам. Здесь уживаются старые пятиэтажки-хрущёвки и с ярко-желтыми глазницами-окнами, и одноэтажные бревенчатые бараки, утопающие в сугробах по самые подоконники. Улицы – это протоптанные в снегу тропы между сугробами высотой в человеческий рост. Всё занесено, задуто, присыпано той самой снежной крупой.
Главным источник тепла, в каком-то смысле сердцем города, была котельная. От ее трубы в черное небо тянулся высокий, тяжёлый, жирный столб дыма. Рабочие котельной часто впускали к себе погреться. Внутри вечно стоял громкой шум.
Котельная работает на дешёвом мазуте, и не фильтрует выбросы так, как современные ТЭЦ, так что дым нависает над поселком тяжелым одеялом – В ПГТ густой, удушливый воздух.
С берега открывается вид на море – огромное, практически неподвижное ледяное поле. Лед вздыблен, торосист, покрыт грудами снежных наносов. Серые, вмёрзшие в лёд рыбацкие сейнеры застыли в неестественных позах. Тем не менее, работа в порту кипела: крошечный ледокол-буксир таранил лед, открывая дорогу к причалу, а вода в пробитом канале была черная, маслянистая – в ней отражался полярный свет Пахнет здесь уже не так, как в поселке – в воздухе преобладал запах едкой солярки, ржавчины и едва уловимого, но въедливого запаха сырой нефти, который ветер иногда приносил со стороны нефтеналивного терминала, скрытого за портовыми складами. Люди, работающие в порту, чьи лица спрятаны под балаклавами, молча выполняли нелегкую работу – отцепляют замёрзшие тросы, перекладывают шланги, двигаясь резко и экономично. Иней на балаклавах намерзал в сплошную ледяную корку, оставляя лишь узкую прорезь для глаз.
У дальнего причала стоял сейнер «Удача» – немного чище и ухоженней других. Под слоем новой краски, проступал призрак его старого, стёртого названия. На носу, у ватерлинии, металл был вмят и поцарапан – то метка от тарана льда, небрежного и рискованного, а на его палубе, под слоем инея, угадывались очертания не рыболовных тралов, а дополнительных, усиленных лебёдок и закреплённых под странными углами мощных шлангов, слишком больших для обычной рыбы. Вокруг не было привычной портовой суеты, но рядом вечно мелькали несколько немых фигур и урчал чёрный внедорожник, из выхлопной трубы которого клубился такой же жирный, чёрный дым, как из трубы котельной.
В ПГТ была единственная школа – она располагалась почти в центре, на относительно ровном участке земли. Это было двухэтажное здание из силикатного кирпича с большими окнами и ржавой железной крышей. Внутри были длинные, пустые, слабо освещённые коридоры с шершавыми полами из советской плитки. На стенах висели пожелтевшие грамоты, фотографии выпускников, потрёпанные стенгазеты и плакаты с громкими лозунгами, как например – «Берегите электроэнергию!».
Несмотря на свой потрепанный вид, школа для большинства учеников была теплым островком. Учителей здесь можно пересчитать по пальцам – один преподаватель мог вести сразу пять-шесть предметов, но и учеников было немного. Десятый и одиннадцатый класс были объединены в один – учитель объяснял материал параллельно для восьмерых ребят, четырех одиннадцатиклассников и четырех десятиклассников.
Их классным руководителем и главным проводником в мир гуманитарных наук был Валентин Андреевич. Он вёл у старшеклассников всё: историю, обществознание, русский, английский языки и литературу. На первый взгляд он был человеком совершенно невзрачным – среднего роста, скромный, в своём вечном длинном кардигане, который он носил и в школе, и, казалось, спал в нём. Его короткие, тёмно-русые, слегка вьющиеся волосы всегда были будто бы слегка взъерошены, а на переносице лежали массивные очки в простой оправе, с толстыми линзами, которые увеличивали его глаза и скрывали взгляд, делая его нечитаемым для тех, кто не знал о его слепоте. Без очков он был практически беспомощен – мир для него расплывался в мутное, бесформенное пятно. Валентин Андреевич запоминал учеников по голосам, интонациям, скрипу стульев. Ученики звали его по кличке – Монокль. Она закрепилась за ним еще давно, и ответственные за нее ребята уже давно выпустились из школы, но кличка осталась. Тайна ее происхождения ушла вместе с выпускниками. На памяти нынешних старшеклассников, Валентин Андреевич монокль никогда не носил.
На памяти нынешних старшеклассников, Валентин Андреевич монокль никогда не носил. И всё же кличка прижилась намертво, как всё необъяснимое и меткое, что рождается в школьных стенах.
Нынешние старшеклассники, были, возможно, его тихой отдушиной. Восемь человек – это не класс, а микромир, где Валентин Андреевич знал не только голос, но и душу каждого. Конечно, у него были свои фавориты.
Нынешние старшеклассники были, возможно, его тихой отдушиной. Восемь человек – это не класс, а микромир, где Валентин Андреевич знал не только голос, но и душу каждого. Конечно, у него были свои фавориты. Четверо ребят из десятого класса: Ксемен Чадов, активный и уверенный юноша, Марьян Асташев, сообразительный и скромный мальчик, Софья Кижаева, язвительная и крайне самостоятельная, и Дарья Скалдырникова – «странненькая» девчонка, чьё отсутствие на уроках в те дни Валентин Андреевич заметил сразу и с чего-то тревожного.
Ксемен не был похож на остальных – высокий рост, смуглая кожа и упрямые чёрные кудри резко выделялись на фоне приземистых, светловолосых потомков поморов и рыбаков, населявших посёлок. Эти черты он унаследовал от деда – цыгана-рома, которого в конце 70-х годов, в рамках борьбы с «тунеядством», советская власть вывезла на «великие стройки севера» -возводить порт и посёлок при нём. Дед Ксемена стал разнорабочим, но, утопая в рутине, все же старался сохранить традиции и ни капли не стыдился своего происхождения. Отец Ксемена, родился уже здесь, в посёлке, и ненавидел всё, что связывало его с унизительной, как ему казалось, участью «цыганёнка». Он сменил звучную фамилию на фамилию жены и запивал злость дешёвым портвейном в портовых гаражах и, молился, в отличие от отца, лишь на один божественный символ – знак рубля. Мать Ксемена была местной, из старого поморского рода. От неё Ксемен унаследовал лишь пронзительный, холодно-синий взгляд – единственная северная метка на его южном лице. Этот контраст – цыганская стать и поморские глаза – сводил с ума местных девчонок и злил парней, делая его чужим для всех.
Квартира Чадовых была типичной трёшкой в панельной хрущёвке, но её пространство было поделено на два враждебных лагеря. В самой большой комнате царили отец с матерью и две младшие сестрёнки Ксемена – там пахло дешёвым парфюмом, детскими капризами и усталостью. А на закуренной кухне и в своей каморке дед – владения пахли сушёными травами, воском и старческими запахами. Постоянные ссоры на этом фоне были привычным фоном. Не так давно, отец Ксемена, вернувшись пьяным с порта, в ярости швырнул на пол дедову колоду Таро с криком: «Опять эту цыганскую хрень по всему дому развёл! Из-за вас, черномазых, мне на работе до сих пор в гляделки плюются!» Мать Ксемена вечно воевала со свекром на кухне, которую они никак не могли поделить. Бывало, скажем, что дед мог разложить на столе свои засушенные корешки, что выводило хозяйку из себя. Дед не проявлял агрессии – он, будто бы на зло, бормотал что-то на ромском языке, собирал вещи и с гордым видом уходил обратно в коморку, а потом по несколько дней игнорировал все, кроме внука.
Ксемен тайком носил ему чай и слушал его полубезумные, завораживающие истории о степях, лошадях и том, как можно шепотом остановить кровь или навести порчу на обидчика, и даже учил ромский язык. Родители злились – мать все пыталась перевоспитать его в «нормального русского парня», а отец – просто срывался. Дед, в свою очередь, видел в Ксемене единственного наследника, того, кто не стыдится своей крови.
Для деда него имя «Ксемен» не было просто набором звуков – оно было тщательно выверенным магическим актом. Отвергнутый сыном, лишённый связи с табором, он видел во внуке свое наследие. Пока родители приходили в себя после родов, старик, дрожащими от нетерпения руками, выводил на клочке бумаги заветные буквы, подбирая их по звучанию и вибрации, словно составляя заговор.
В имени не было мягкой, расплывчатой «Ё», как привыкли считать окружающие. Для посторонних людей и родителей он был просто Семёном, в лучшем случае – Ксемёном – или, что хуже всего, Сёмой – простонародным, понятным. Мать с отцом сразу стали звать его «Сёмой», пытаясь сгладить углы. Ксемен мирился с коверканьем – посторонних он поправлял, родителей игнорировал, чтобы не провоцировать очередной скандал. Для Марьяна, Софьи, Даши, и даже для Валентина Андреевича он оставался Ксеменом.
Если Ксемен был чужим по крови, то Марьян был чужим в собственном доме. Его имя, как и имя Ксемена, многие также считали специфическим. В отличие от приятеля, Марьян гордиться своим именем никак не мог – его мать принципиально не хотела сына и, узнав, что у нее будет дочка, еще до ее рождения решила назвать ее Марией. Появление сына стало для неё обманом и разочарованием. В паспортный стол она поехала в слезах, и в графе записала искажённое, вымученное «Марьян» – увековечив свою обиду на судьбу в его документах. Отец давно исчез, а новый муж матери смотрел на пасынка с откровенным раздражением, определенно считая его не частью своей семьи, а поднадоевшим интерьером, за который почему-то ещё и надо платить.
Марьян был худощавым, светленьким мальчиком с голубыми глазами. Его русые волосы, бледная, почти прозрачная, кожа, делали его похожим на заблудившегося призрака тундры, который вот-вот растает.
Жил он в той же хрущёвке, что и Ксемен, но его мир ограничивался углом за шифоньером в проходной гостиной. Его «комнатой» была щель между стенкой и старой гардеробной, отгороженная книжной полкой. У него не было своего места, чтобы спрятаться. Он часто задерживался на улице, засиживался в школе, а ночью замирал под одеялом, притворяясь спящим, чтобы не слышать за тонкой перегородкой тяжёлое дыхание, пьяный храп отчима и придушенные всхлипывания матери, в которых он давно разучился слышать что-то, кроме обыденной усталости.
С Ксеменом они дружили с ранних лет и почти всегда бродили по поселку дуэтом. Вместе они были одним целым: Ксемен – громкая, уверенная внешняя оболочка, Марьян – тихий, всё замечающий и анализирующий внутренний стержень.
Дарья Скалдырникова жила с бабкой на самой окраине посёлка. Старый барак всегда пах затхлостью, лекарственными травами и немытым телом. Бабка, Наталья Ивановна, была глубоко верующей староверкой и считала, что врачи «сожгут душу» внучки, поэтому никакого официального диагноза у Даши не было и быть не могло. Все в посёлке считали Дашу просто «странненькой» или «блаженненькой». Даша могла разговаривать с «тенями» или с «голосами из стен». Иногда она замирала на месте, уставившись в одну точку и шепча что-то невнятное, и вывести её из этого состояния было невозможно. Могла говорить, что в котельной завелся злобный дух, или смеяться или плакать без видной на то причины. Однако подобные «обострения» случались не так часто – большую часть времени она была просто тихой, замкнутой девочкой, любившей рисовать непонятные узоры на промерзших стёклах.
Внешность Даши говорила сама за себя: худощавая, высокая, угловатая. Её бледное лицо с острыми, недетскими скулами почти всегда было неподвижным, а тусклые, голубые глаза смотрели сквозь людей, как будто видя что-то позади них. Она носила старые, выцветшие платья не по размеру и стоптанные ботинки на несколько размеров больше, что делало её похожей на пугало. Длинные, белые, как лунный свет, волосы она почти никогда не расчёсывала.
Ее странности и стали мостом к дружбе с Ксеменом. Пока другие подростки сторонились её, Ксемен, воспитанный мистическими историями деда, видел в её бреде не безумие, а тайное знание. Он верил, что она не больна, а «открыта» – что она видит и слышит то, что недоступно обычным людям.
С загадочной и неопределённостью Даши контрастировала прямолинейность Софьи Кижаевой. Свои полтора метра роста она носила с вызовом, а огненно-рыжие волосы и большие, ярко-синие кукольные глаза служили лишь обманчивой мишенью, за которой скрывался острый, колючий и недоверчивый ум. Софья редко улыбалась – она будто вечно была недовольна и находилась в состоянии перманентной усталости: нахмуренные брови, плотно сжатые губы, насмешливый прищур.
Цинизм был единственным известным ей способом переварить реальность, в которой она была совершенно одна. Её мать, дальнобойщица на стареньком «Камазе», почти всегда была в рейсах, возила какие-то грузы по зимникам. Почти все время Софья проводила в пустой квартире одна, самостоятельно решая, что есть, на что тратить скудные деньги, оставленные на столе.
Ее пустая квартира стала штабом для компании. Здесь не было ссор, осуждающих взглядов взрослых. Марьян приходил к Софье чаще других – порой ему казалось, что он проводит здесь больше времени, чем у себя в углу за шифоньером.
Они Софьей часто молча сидели часами, каждый наедине со своими мыслями, и это молчание было комфортным, а не давящим. Это было их компанейское убежище.
Валентин Андреевич вёл урок литературы, и, вел его, вопреки всему, достаточно захватывающе. Одиннадцатый класс, тем временем, работал над своими заданиями, а десятый – слушал и конспектировал. Валентин Андреевич рассказывал биографию Достоевского как детектив – с интригой и язвительными комментариями. Даши не было на месте второй день – утром Монокль пробормотал, что Скалдырникова заболела.
Ксемен внезапно сунул локтем в бок Марьяна:
– Слушай, а если бы Достоевский родился тут, у нас? – прошептал он, и его глаза блеснули озорными огоньками. – Он бы тоже в азартные игры играл? На что? На валенки? На пайку хлеба в столовой?
Марьян, сначала смущённо покосившись на учителя, не удержался и фыркнул:
– Перестань, – прошипел он, но уже улыбаясь. – Он бы, наверное, про наш посёлок роман написал. «Униженные и оскорблённые полярной ночью».
Софья, сидевшая впереди, обернулась и язвительно добавила, не открывая рта:
– Главный герой – местный алкаш, который вечно проигрывает в домино свою дочённую квартиру. Очень в духе времени.
Ксемен изобразил трагическую мину, приложил руку ко лбу и закатил глаза.
– «Я мыслю, следовательно, я существую!» – пафосно прошептал он. – А тут я вышел на улицу, минус сорок, и мои мысли замёрзли насмерть. Философия хренова, ребят!
В этот момент Валентин Андреевич замолчал на полуслове, рассказывая о каторге. Он снял очки и устало протёр переносицу.
– Чадов, – раздался его спокойный, но чёткий голос. В классе воцарилась тишина. – Я, конечно, понимаю, что сибирская каторга – не самый весёлый сюжет. Но твоя версия о «замёрзших мыслях»… – он сделал театральную паузу, надевая очки, – …не лишена своеобразного северного колорита. Может, озвучишь её для всего класса? Или, может, у тебя есть идея, как сам Фёдор Михайлович обыграл бы наш местный колорит в «Записках из Мёртвого дома»?
Класс затих, с интересом наблюдая, как Ксемен попытается выкрутиться. Но вдруг прозвенел звонок на перемену и разрезал напряжённую тишину. Ксемен счастливо выдохнул, а Валентин Андреевич лишь махнул рукой, четко дав понять, что Чадов на этот раз отделался.
Перемена началась с небольшого скандала. Из учительской, приоткрыв дверь, высунулась молодая учительница математики, Анна Сергеевна – ветреная, вечно взъерошенная блондинка, – и кокетливо поманила Валентина Андреевича пальцем:
– Валентин, у меня к вам вопросик по поводу школьного спектакля! – она бросила на него томный взгляд, который мало походил на педагогический.
Ксемен тут же подхватил Марьяна и Софью за рукава.
– Вот это да! Монокль и эта дура набивная, продолжение следует! – прошипел он, загораясь идеей. – Надо послушать, про какой такой «спектакль» они там договорятся!
Троица, пригнувшись, затаились возле учительской.
– Интересно, Монокль-то хоть свободен? – шепотом поинтересовался Марьян, пока они крались. – А то она его прям в открытую ловит.
– Вдовец, – так же тихо ответила Софья. – У него дочка в младшей школе. Жена давно умерла.
– Точно… – кивнул Ксемен. – Ну тогда ему вдвойне хреново, от такой отбиться!
Из-за двери тут же донеслись визгливые завывания Анны Сергеевны о каком-то «танце дробей» и глухое, усталое ворчание Валентина Андреевича в ответ. Попытки флирта молодой учительницы были настолько неловкими, что вгоняли в краску, вероятно, всех присутствующих. Валентин Андреевич старательно делал вид, что не замечает и не понимает ее намеков.
– Бедный Монокль. – прошептал Марьян.
Вдруг визгливый голос Анны Сергеевны смолк, перекрытый хриплым, знакомым голосом уборщицы Тони:
– Анна Сергеевна, милая, у вас там мел весь разбросан, а вы про танцы. Идите-ка лучше уберите, а то я сейчас шваброй загоню, куда не надо.
Послышалось недовольное фырканье, торопливые шаги и звук захлопывающейся дальней двери. Воцарилась тишина.
Троица уже было хотела уйти, но тут из учительской вновь послышались слова уборщицы:
– Валентин Андреевич, вы не видели Дашку Скалдырникову? Бабка её, Наталья Ивановна, места себе не находит – говорит, что вчера девочка не вернулась домой.
Троица насторожилась. С удивлением переглянувшись, они продолжили слушать. Валентин Андреевич продолжил, тяжело вздохнув:
– Тоня, я знаю. Наталья Ивановна мне уже звонила. Мне не хочется поднимать панику на уроках. Вы же знаете Дашу… Она у нас своеобразная – да и к тому же, уходила уже не раз на сутки-другие. Возвращалась же. Должно быть, прячется в котельной или еще где.
Из кабинета раздался другой, хриплый мужской голос:
– Опять? С девчонкой нужно что-то делать. Это ее «своеобразие» до добра не доведет, если не принять меры. Хотя что мы можем сделать…
– Я вас прошу, никому ни слова. – ответил Валентин Андреевич. – Особенно этим… Ксемену с компанией. Я более чем уверен, что они тут же рванут её искать по всем заброшкам и переломают ноги или того хуже. Прошёл всего день. Давайте подождём до завтра.
Послышался стук чашки о блюдце.
– Девочка не в себе… – устало сказал Валентин Андреевич. – Может, где сидит, смотрит в стену, как бывало. Найдётся.
Несколько секунд они молча стояли, переваривая услышанное. Тишину нарушил Ксемен, выдыхая слова сквозь зубы с шипящей яростью:
– Что за бред? Вот уж я не ожидал такого от Монокля! «Не говорите Ксемену»! Я что, по его мнению, такой дурачок, что сразу побегу срываться с обрыва?! – Он нервно провёл рукой по волосам, и его голос стал низким, ядовитым. – А ещё и умно придумал – списать всё на её «странность». Удобно очень. «Не в себе». Значит, можно ничего не делать.
Марьян, бледнее обычного, потупил взгляд. В его голосе слышалась попытка найти логику, оправдать учителя.
– Может… Может, он не в курсе, что в этот раз она совсем не на связи? – тихо начал он. – Раньше она хоть писала… А сейчас – тишина. Полная. Монокль же этого не знает. Он думает, всё как всегда. Может, стоит просто ему сказать? Посоветоваться? – в его словах сквозил не столько вопрос, сколько надежда, что взрослый всё же окажется на их стороне.
– И что он сделает? – Ксемен фыркнул, сгорбившись. – Вызовет того же участкового, который скажет: «Подождите три дня, сами разберёмся»? Или напишет бумажку в соцзащиту, которую будут рассматривать месяц? Он не поможет, Марьян. Он просто создаст видимость, а потом скажет: «Я же предупреждал, что вы зря паникуете». «Прошёл всего день». – Ксемен выдохнул. – Для нас это не «всего день».
Софья, до этого молча наблюдавшая за ними, мрачно ткнула пальцем в грязное окно, за которым уже сгущались синие сумерки.
– Ксемен, очухайся. Посмотри на улицу. Через полчаса будет темно, как в жопе у черта. Мы ничего не найдём, а сами замёрзнем в сугробе, и нас тоже придётся искать.
Они машинально глядели в окно. За стеклом медленно угасали те самые синие сумерки – короткий промежуток между днём и угольной ночью, который на «большой земле» сочли бы кромешной тьмой. Но для них, рождённых в этом полумраке, этот призрачный, сиреневый свет ещё казался возможностью, подарком, «светлым временем суток».
– Она права, – тихо, но твёрдо поддержал Марьян. – Сейчас идти – это самоубийство. Даша… Даша хоть и странная, но не дура. Она бы не пошла в тундру на ночь глядя.
Ксемен сжал кулаки, но спорить было бесполезно. Логика была на их стороне.
– И что? Ждать? До понедельника? – его голос снова задрожал от бессилия.
– Завтра суббота, – напомнила Софья. – Выходной. У нас весь день. – Она посмотрела на обоих. – Сначала идём в магазин. Берём еды, батареек для фонарей, спички. Потом проверяем все её места в посёлке: котельную, чердак старой школы, тот самый заброшенный барак у порта. Если и там нет… Она замолчала, не желая договаривать мысль вслух.
– …Тогда будем думать дальше, – мрачно закончил за неё Ксемен. Он кивнул. План был простой и чёткий. – Ладно. Но ждать до завтра – это тоже не вариант. Пошли сейчас же в «Умку», купим всё, что нужно, чтобы с утра сразу рвануть.
Он упёр руки в боки и посмотрел прямо на Марьяна, в чьих глазах он уже прочитал привычную неуверенность.
– Только смотри, Марьян, никаких «передумываний». Завтра в десять тут как тут. Иначе я тебя самого в тундре закопаю.
Марьян лишь кивнул.
Софья, не дожидаясь их, уже застёгивала куртку и составляла в уме список.
– Батарейки для фонарей. Шоколад или что-то калорийное. Вода. И… – она задумалась на секунду, – может, верёвка? На всякий случай.
Марьян и Софья молча переглянулись и кивнули. Решение было принято. Не говоря больше ни слова, они побрели по темнеющему коридору к выходу. Оставалось только надеяться, что за эту ночь с Дарьей ничего не случится.
Они вышли из школы, и на них тут же обрушилась давящая тишина, нарушаемая лишь вечным завыванием ветра. Те самые синие сумерки, которые они застали в коридоре, на улице уже стремительно густели, сливаясь с землёй в одно сплошное, бархатно-фиолетовое марево. Фонари на столбах – редкие и тусклые – ещё не зажглись, и тени от заброшенных домов ложились на снег длинными, искажёнными пятнами, в которых чудилось движение. По дороге им попался навстречу только старый дед-рыбак, бредущий с пустыми руками от порта. Он что-то бубнил себе под нос, не глядя на них, полностью погружённый в свой внутренний мир, такой же тёмный и непроглядный, как и окружающая его ночь. Они прошли молча, ускорив шаг, инстинктивно чувствуя, как холодная тьма буквально пьёт тепло из их тел, и торопясь к жёлтому свету витрины «Умки», который уже виднелся впереди как единственная точка отсчёта в этом тонущем мире.
Марьян, Ксемен и Софья копошились у полки с бакалеей, выбирая себе плитку шоколада и пачку галет на завтра, как вдруг дверь распахнулась – в магазин вошёл кто-то новый. Вместе с ним внутрь вкатилась волна колючего морозного воздуха. Сквозь щель между банками с гречей они разглядели плечо посетителя – и в частности, его на вид дорогую, парку матово-чёрного цвета.
– Ян, что ли? – полушепотом спросил Марьян, хотя пока не разглядел лица вошедшего.