
Полная версия
Пленники раздора
Клёна прыснула.
– Гляди, Цвета, будет муж тебя хворостиной воспитывать.
Подружка рассмеялась.
– Может, пастух какой?
– Может…
Ещё покрутили блюдо, но так ничего толкового и не разглядели, поэтому стряхнули прогоревшие нитки в ковш с водой. Следующей плетёнку взялась жечь Нелюба.
У Нелюбы на тени вышло чудно́е: не то дом, не то башня. Крутили-крутили блюдо то так, то эдак, но всё одно не поняли, чего значит.
Клёна, чтоб не получилось, как у Нелюбы, связала ниток побольше и узелков-петелек наплела затейливых. Шерсть вспыхнула радостно, затрещала, а когда к почерневшему комочку поднесли лучину и глянули на тень, то ахнули в три голоса. На щербатой каменной стене, подрагивая в свете лучинки, отразилась ощеренная волчья голова.
– Ой! – пискнула от ужаса Цвета и вцепилась в руку подруге.
Клёна, державшая блюдо, вздрогнула. Сгоревшие нити распались, тень всколыхнулась, и волчья морда превратилась в человечье лицо, но до чего безобразное!
– Стра-а-асть-то какая! – протянула заворожённо Нелюба, тут же выхватила блюдо из рук подруги и смела нитки в ковш с водой. – Тьфу! Вот же дуры, Хранители прости! Сами себя пугаем. Клёна, да ведь сегодня не Первоцветов день, чтоб гаданьям верить. Ты не пугайся. Сестра моя старшая с подругами гадала как-то, так ей вышел мужик с топором в одной руке и головой девичьей, за косу схваченной, в другой. Тоже перепугались, плакали. А замуж она вышла в семью дружную и хорошую. Ничего не сбылось. А всё потому, что не на Первоцветов день гадали. Мне знахарка говорила, мол, на Первоцветов день Хранители тайны открывают, судьбу являют, а всё остальное – это Встрешник, мол, головы дурит.
Цвета согласно закивала.
Сгоревшие нитки вместе с водой из ковшика девушки выплеснули в окно, а потом осенили его лучинкой, чтоб никакие злые силы не смогли сунуться на страх.
Они ещё посидели в обнимку на лавке, повспоминали истории про гадания, но только чтоб непременно с хорошим концом. Поговорили даже про Цветину бабку, которая нагадала себе мужика с горбом, а вышла замуж за сына мельника, ладного, статного парня. Уже думала, Встрешник на Первоцветов день гадание подпакостил, но однажды увидала мужа, мешок с мукой на спине до телеги тащившего… Вот уж потеха-то была!
Разошлись подружки, вдоволь насмеявшись и успокоившись. Но когда Клёна закрыла за гостьями дверь и вновь бросила взгляд на стену, с которой всего оборот назад скалилось на неё чудовище, сделалось так страшно, что аж руки затряслись.
Поэтому, путаясь в рукавах полушубка, девушка оделась и, прихватив светец, выбежала из каморки. А уж потом и сама не поняла, как оказалась перед дверью, ведущей на задний двор. И ведь не заплутала. Поставила светец в нишу на стене и сделала решительный шаг вперёд.
Когда она вышла в морозную ночь, мужчина, рубивший дрова, на миг замер и сказал, не оборачиваясь:
– А вчера не пришла.
– Как ты узнал, что это я? – удивилась Клёна.
– Так по шагам. – Он повернулся. – Ты ступаешь легко, как летишь.
Она улыбнулась.
– Получается поленницу складывать?
Дровяник заметно подрос, но был по-прежнему неровный и нескладный.
– Получается, – ответил Лют, поднимая со снега нарубленные поленца. – Зря ты вчера побоялась прийти.
– Я не побоялась! – тут же обиделась Клёна.
– Да? – искренне удивился собеседник. – А что же не пришла?
Она растерялась. Что ему сказать? Что захотела характер показать? Что загрустила? Что на весь мир обижалась?
– Я… не смогла.
– Жаль, – ответил он. – Вчера были такие звёзды… Я хотел показать тебе лисицу. А сегодня вон облака опять.
– Какую лисицу? – не поняла Клёна, помогая ему собирать разлетевшиеся по всему двору поленья.
– Которая на небе. Ты ведь звёзды видала?
Девушка укладывала дровяник, укрепляя по тем сторонам, где дрова были сложены неровно и криво.
– Видала. А при чём тут лисица?
Мужчина усмехнулся.
– Завтра придёшь, покажу. Завтра будет ясная ночь. Иль опять забоишься?
Клёна заносчиво вздёрнула подбородок.
– Чего это мне бояться?
Лют пожал плечами.
– Вот и я думаю, чего? А ты боишься. Или погоди… – Он на миг застыл, а потом расплылся в улыбке. – Даты не меня боишься. Ты темноты боишься, верно?
И рассмеялся.
А Клёна покраснела, словно её уличили в каком-то непотребстве.
– Все темноты боятся! – рассердилась она. – И нет в этом ничего смешного.
– Да как же нет… – Он забрал у неё тяжёлую охапку поленьев, – …ежели есть. Ты ведь в Цитадели.
Клёна поджала губы.
– Зря я пришла.
– Я тебя опять обидел? – удивился Лют. – Извини.
Он сказал это так легко и искренне, что досаду с девушки словно ветром унесло. И то верно. Что на него сердиться? Прав ведь.
– Почему ты работаешь ночами? – спросила она, уводя разговор в другую сторону.
– Днём народу много. А ночью тихо. Красиво. Ночью много интересного можно увидать и услыхать.
Клёна уныло усмехнулась.
– Ты сегодня совсем грустная, – сказал Лют, усаживаясь на чурбак для колки дров. – Что случилось? Обидели?
Девушка вздохнула и сказала правду. Лют не красовался, не пытался понравиться, говорил просто и искренне, не то что иные парни. И этим был неуловимо похож на Фебра.
– Не обидели. Мы нынче с подружками на суженого гадали. Нитки жгли и на тень глядели.
– Плохое привиделось? – с пониманием спросил собеседник.
Клёна кивнула, а он сызнова беспечно пожал плечами.
– Нашла из-за чего горевать. Из-за сгоревших ниток.
– Там волчья морда была, – попыталась объяснить Клёна свой испуг. – Зубищи как ножи. И щерилась страшно.
Лют покачал головой, словно сокрушаясь о том, какие все девки трусихи.
– Ну, ежели тебе волк не по сердцу, так и не ходи за него замуж, – просто заключил он. – Силком-то ведь никто не отдаст.
Отчего-то от его слов Клёне сделалось спокойнее. И правда, чего она так встревожилась? Вообще, рядом с Лютом всё становилось не таким страшным, как казалось. Будто тьма ночная отступала.
– А что ты всё лоб трёшь? – вдруг спросил собеседник. – Надысь тёрла. И ныне. Болит, что ли?
Она кивнула.
– Болит. Я головой ударилась сильно.
– Где же тебя так угораздило? Упала?
Девушка вздохнула.
– И упала, и ударили… Когда на деревню оборотни напали, на меня волк кинулся. Хорошо, псица наперерез ему метнулась, она и спасла.
Мужчина смотрел внимательно. Потом поднялся, похромал к куче чурбаков, взял один и сказал совсем пригорюнившейся Клёне:
– Поди, волку-то тому тоже досталось.
Об этом девушка не думала. А ведь оборотню, который на неё кинулся, взаправду перепало от Юрсы.
– Ступай, – негромко сказал Лют, заметив, как она, сама того не замечая, постукивает ногой об ногу, стоя в снегу. – У меня ещё работы много. А ты зябнешь. Нет, погоди.
Он нагнулся, пошарил рукой возле поленницы и протянул Клёне охапку лучин.
– На вот, держи. Я нарочно тебе наколол. А завтра приходи. Лисицу покажу.
Он не просил, не предлагал. Сказал, и всё. Не было в его голосе ни намёка, ни обещания. Поэтому Клёна забрала лучины и ответила:
– Приду.

Глава 10
Бьерга крутила в руках погасшую трубку. Впервые в жизни острая на язык обережница не знала, что сказать. Радовало одно: вместе с ней не знали, что сказать, и остальные креффы колдунов. Сидели, глядели остановившимися взглядами на огонь, горящий в очаге, и молчали.
Тамир устроился в стороне от наставника, уронив взгляд под ноги. Парня было жаль, потому что нынче он более всего походил на виноватого первогодка, готовящегося отведать кнута. Бьерга в очередной раз подивилась, как удаётся Донатосу так пестовать своих подлетков, что они сперва ненавидят его люто, а потом, как отца родного, почитают. Вон и Тамир не знает, куда деться от стыда, что доверил главе то, чего не доверил креффу.
Клесх ходил по покою туда-сюда, угрюмо хмурясь. Нэд, мрачный как туча, сидел за столом и постукивал пальцами по скоблёным доскам.
Да уж. Задал молодой глава задачу так задал.
– Ну что молчите? – спросил он наконец. – Я не колдун. Мне предложить нечего. Жду, когда вы слово молвите, а уж чуть не треть оборота – тишина. Донатос?
Наузник очнулся от размышлений, прожёг взглядом сидящего поодаль Тамира и ответил:
– Что сказать-то? Вот что? Любую навь упокоить надобно. Это тебе всяк скажет, не только я. Но как упокоить того, чьих костей днём с огнём не сыскать, а? Я не чудодей. Чего ты ждёшь?
Клесх нахмурился.
– Я жду решения. Иль ты не понял, что у нас с одной стороны обережник, ходящих породивший, навью бесприютной по болотам бродит, с другой – ещё один осенённый да неупокоенный мужик мается, а посередь – Серый со своей озверевшей стаей? Что делать с Серым, я знаю: убить да шкуру содрать, чтоб на ворота Цитадели прибить заместо украшения. А вот что делать с двумя другими, хочу от вас услышать. И услышу! Бьерга, может, хоть ты слово обронишь?
Колдунья задумчиво потёрла переносицу.
– Донатос прав: нам прежде не доводилось иметь дела со столь древней навью. Как таких упокоевать, лишь Хранители ведают. А поперёд всего их ещё сыскать надобно. Ну, положим, этого… как его… Волынца Тамир во Встрешниковых Хлябях видел. Так ведь и видел всего ничего, а потом стервец тот исчез, и ищи свищи. Вот и как его выманивать? Со вторым худо-бедно ясно лишь одно: он, видать, к ходящим тянется.
Лашта от этих слов оживился, вскинул голову.
– А ведь верно! Тамир первый раз его видел, когда девочку с собачкой встретил, а второй – когда оборотней в Невежи Лесана побила.
Донатос в ответ только покачал головой и спросил с привычной едкостью:
– Одному мне тут дико, что выуч мой навь видит и говорить с ней может?
Креффы переглянулись.
– Не одному, – ответил за всех Нэд.
– Так, может, они не к оборотням или ещё чему-то там тянутся, а к моему дуболому?
Тамир хмуро поглядел на наставника, но промолчал.
– Думаешь, на парня выманить удастся? – с сомнением спросил Нэд.
– Не к спеху нам их выманивать, – сказал Клесх. – От Серого нынче вреда куда больше, чем от нави. Но и забывать о них не дело. Две души осенённые маются. Решать надо. Ну?
Колдуны сызнова переглянулись. Ответил за всех Лашта:
– Глава, как быть, и без того ясно: упокоить обоих. От смерти их беда на десятки поколений обрушилась. Да только неведомо никому, как такие души с миром отпустить. Сколько крови надобно пролить? Какой наговор твердить? А самое главное, к чему привязать, коли останков нет?
– А ежели к человеку? – негромко спросил Тамир. – Ежели к человеку живому привязать, тогда что?
Донатос смерил бывшего выученика задумчивым взглядом.
– К живому человеку? Можно. Ненадолго.
Крефф колдунов задумался, а потом сказал:
– Навь, она ведь к живому тянется, плоть ищет. Вот ежели взять пару молодших выучей с даром послабее…
– Ты очумел, что ли? – спросил Нэд.
Донатос хлопнул себя по колену.
– Глава сказал: решать надо. Я вам решение предлагаю. Чего не так?
– Кроме того, что ты предлагаешь двух молодших послушников убить? – холодно спросила Бьерга.
– Ты другой способ знаешь? – зло рявкнул Донатос. – Забыла, что ли, навь без плоти упокоить тяжко! Иной раз трёх-четырёх колдунов надо, чтоб обычную душу отпустить. А тут мало того, что две, так ещё обе осенённые да ещё столько вёсен мыкающиеся. Тут хоть вся Цитадель досуха кровь из жил сцеди – не поможет. Один лишь способ мне известен: привязать мёртвые души к живым телам и упокоить. Ежели тебе другое ведомо, так говори. Я послушаю.
Клесх опять прошёлся туда-сюда, замер у окна и ответил:
– Выучей мы губить не станем. Их без того мало. Да и не потянется столь сильная навь абы к кому. Вон Тамир первый раз с Велешем в лесу был. Только Велеш ни сном ни духом. Не гляди, что старше и уж, почитай, отучился тогда.
Все замолчали.
– В общем, думайте, – сказал Клесх. – Спешить покамест некуда. Сперва с Серым разберёмся, а там уж с этими двумя.
– Глава, – негромко позвал Тамир. – Может, у нави и узнать, чего она мается? Душа заблудшая ведь не просто так…
– Конечно, не просто так, – оборвал бывшего выученика Донатос. – Не упокоили их, потому и болтаются.
– Я не об том. – Молодой обережник покачал головой. – За каждым из них вина горькая: у одного стыд, у другого отчаяние. Что, ежели это их и держит?
Бьерга было кивнула, но потом спросила с усмешкой:
– Вот только как нам этих двоих сыскать и хоть что-то выведать, ежели окромя тебя их никто не видит и не слышит? Отправить тебя по лесам блуждать?
Все сызнова замолчали. Хмурый и грозный сидел за столом Нэд. Озадаченно смотрел в пустоту Лашта. Угрюмо размышлял о сказанном Донатос. Бьерга по-прежнему вертела в руках трубку.
– Думайте, – заключил Клесх. – У нас тут не молельня, чтоб охать, ахать да на чудо надеяться. Сроку вам до таяльника. А потом уж не взыщите, с каждого спрошу.

Глава 11
Белян лежал, уткнувшись лбом в войлок, застилающий настил. Лучина в светце давно прогорела. Пленник мог бы подняться и зажечь другую, но не хотел. Нынче он весь день ходил туда-сюда по своему узилищу: вперёд, назад, вперёд, назад. От лучинки рябило в глазах и кружилась голова. Поэтому, когда она погасла, пленник порадовался. В темноте он видел ничуть не хуже, чем при свете. Даже как-то уютнее стало.
Беляна снедало необъяснимое волнение. Перед глазами мелькали смутные образы, доносились отголоски разговоров, смысла которых он не успевал уловить.
Дурнота подступала к горлу, во рту пересохло, язык казался шершавым и распухшим. Взялись зудеть да пульсировать дёсны. Тело словно распирало от внутреннего жара, который искал, но не находил выхода, а потому отзывался тревогой в душе и болью в костях.
Несколько раз узник прикладывался к кувшину с водой, но никак не мог напиться. Жажда становилась всё сильнее, а изнутри била крупная дрожь, не давала усидеть на месте. Каменные стены и потолок давили на плечи, усиливали беспокойство и смутную тоску. Ещё этот запах… плесени, камня, сырости, прелости. До чего же душно! Воздух стал густым и вязким. Вдыхаешь его, вдыхаешь, а он не проливается в горло, застревает комками. Как же зубы болят! Челюсти сводит! И в висках: «Тук-тук-тук…»
Вот ведь жизнь у него… Хотя кого он обманывает? Разве ж можно это жизнью назвать? Тот, кто родился подъярёмной скотиной, никогда не станет вольным зверем. Не сумеет. Как ни освобождай, а он всё одно будет бояться, обмирать, искать хозяина, который защитит, не даст в обиду. Исчезнут охотники – будет татей бояться. Исчезнут тати – испугается хищника в чаще. Трус всегда останется трусом. А он, Белян, трус. Чего уж обманываться.
Он видел, как на него смотрели: брезгливо и с жалостью. Не только охотники. Все. Даже вожак, обративший его и ставший заместо отца, жалел потом, что связался с таким боязливым, неуверенным парнем… Думал, его разочарование незаметно. Но, увы, от Беляна оно не ускользало.
Юноша понимал. Всё понимал. Но разве себя переневолишь? В стае с ним считались лишь потому, что он осенённый. В Цитадели относились вовсе как к таракану.
Но обиднее всего, что эту его трусость принимали как должное. Будто не мог он быть иным. Будто родился вот таким ущербным: порожним сосудом, в который Хранители забыли вложить самое главное – человеческое достоинство.
И даже Славен, которого Белян предал, лишил дома и спокойной жизни… Так вот, даже Славен, узнав, кто привёл к нему охотников, не устыдил парня, а лишь вздохнул и сказал: «Эх, горе ты горькое…»
От этой жалости, от незаслуженного сострадания Беляну сделалось ещё гаже, чем могло бы быть, возьмись давний знакомец его обвинять. Выходит, такой вот он, Белян, выблевок, что ни гнева, ни ненависти не заслуживает за свой поступок, а только сочувствия?
Затем глава заставил его пригубить крови Славена. Ну да, всё верно. Им же надо знать, дойдёт он до Лебяжьих Переходов или нет. А ежели дойдёт, то как его там примут.
Кровь была густая и пьянящая. Она оставила горько-солёный привкус на языке, обожгла гортань. Сил сразу прибыло, но пленник от этого лишь острее почувствовал себя ничтожеством. Он исподволь глядел на Славена, который даже в мудрёных наузах оставался уверенным в себе. Да, настороженным, да, недоверчивым, но не сломленным.
Или взять хоть Люта. На этого вовсе нацепили собачий ошейник, а глаза спрятали от дневного света под повязку. Только он зубоскалит да смеётся! Так почему же Белян червяк червяком? Почему он настолько жалок?
Нет! Он никого не боится! Он лишь пытался вести себя с людьми по-человечески. Но они видят в нём только шелудивого пса, на которого и смотреть тошно, и пнуть жалко. А он не скотина какая-то! Он осенённый! Ходящий! В нём сила!
Дар клокотал в груди, калился. От напряжения на лбу Беляна высыпал пот. Сердце гулко колотилось в груди, отзывалось в висках.
Как же болят дёсны!
Нет! Он не трус! Ежели б не наузы, он бы разорвал глотки этим самонадеянным скотам. Он бы…
– Белян? Ты чего?
На пороге каземата застыл озадаченный охотник по имени Ильгар. В одной руке он держал горшок с ужином, а другую отвёл в сторону. На кончиках пальцев переливался голубой огонёк.
Сияние чужого дара резануло по глазам, ужалило внезапной болью. И страшная, глухая ярость наполнила душу Беляна до краёв, застила сознание. Он ослеп от гнева, от невозможности дальше терпеть злость и обиду.
Пленник ринулся стремительно и внезапно, но охотник прытко увернулся и ударил в ответ. Белян взвыл, захрипел, прянул в сторону, к стене. Сызнова кинулся.
– Зоран, оберег! – успел крикнуть Ильгар за миг до того, как сверху на него обрушилась смазанная тень…
Неслышимый, но всё одно раскатистый и гулкий звук ударил по ушам, взорвался в голове. Белян не понял, что это такое, да и раздумывать не стал. На его стороне сила, скорость и злость. А люди… они слишком медленные и неповоротливые.
И всё-таки охотник успел напасть. Правый бок узника ожгло ослепительной болью. Белян взвыл. Чужая сила отшвырнула его в сторону. Он едва устоял на ногах и тут же сызнова бросился. Ударил наотмашь, чтоб убить, снести голову с плеч. Ух, сколько же в нём мощи! Однако человек ловко пригнулся, и тут же сызнова что-то чиркнуло по боку. Пленник взревел, рванулся прочь.
Не смогут! Они не смогут его остановить! Ни один из них!
Ильгара с размаху приложило об стену. На миг перед глазами всё помутилось, но боли он не почувствовал, лишь злость. Вот же тварь ходящая! Там ведь Зоран у двери. Не отобьётся!
Послушник кинулся туда, где катался по полу клубок из двух сплетённых тел. Навалился сверху, вцепился тому, кто явно одерживал победу, в волосы. Дар вспыхнул, охватил огнём голову кровососа. Ходящий выгнулся, заорал, но не ослаб, как ожидалось, а рванулся с ещё большей яростью, оставив в кулаке у обережника клок волос. Низкую дверь Белян сорвал с петель. Она с треском грохнулась об стену, а узник понёсся вперёд по длинному коридору.
Ильгар рывком поставил на ноги Зорана и рявкнул ему в лицо:
– В мертвецкую! Бегом! Скажи, чтоб заперлись! – И подтолкнул для скорости, а сам бросился в другую сторону, видать, к людским.
Выученик Донатоса мчался коридорами, сжимая в руке нож. В голове билась только одна мысль, дарившая хоть какое-то облегчение: успел сломать оберег, успел поднять тревогу! Гулкое эхо высвобожденного дара мгновенно разошлось по Цитадели, встряхнуло каждого осенённого. Наверху уже вскинулись креффы, уже оружаются. А этот говнюк никуда не денется! Поймают! Главное, людей предупредить, чтоб не высовывались! Вон в нём силища какая…
* * *После дня работы на поварне девушки устали, словно чернавки. С раннего утра подружки крутились, как белки в колесе. Едва-едва успевали оборачиваться под окрики старшей кухарки. То репы начистить, то лук накрошить, то крупу перебрать, то посуду помыть.
Клёна сызмальства помогала матери. Но одно дело – на троих-четверых горшок напарить, а другое – на прорву здоровых парней, которые всегда едят, словно последний раз в жизни.
А Матрела только посмеивалась, мол, ничего, девоньки, пообвыкнетесь.
На счастье «девонек», тяжёлую работу – выносить помои, таскать воду и дрова на истоп – поручали молодшим послушникам. Но хлопот всё одно была прорва. И к вечеру употевшие, раскрасневшиеся работницы только и мечтали, что об отдыхе.
– Уф! Аж ноги гудят. – Нелюба опустилась на лавку, убрала с мокрого лба выбившиеся из косы волоски. – Надо в мыльню сходить, а то так упрела, словно в бороне весь день ходила.
– Да-а-а… – мечтательно протянула Клёна. – И одёжу бы простирнуть.
Цвета кивнула.
– Давайте чистое возьмём и у входа на нижние ярусы встретимся.
На том и порешили.
В своей каморке Клёна достала из ларя смену одёжи, утирку, гребешок. Огляделась – не забыла ли чего? В этот миг кольнула мысль: надо бы поглядеть рубахи отчима. Собрать грязные да посмотреть, не починить ли какую. Они ж на нём будто горят!
Перебирая рубахи в Клесховом покое, девушка наткнулась на стоящий в углу сундука кувшинец. Наткнулась и оцепенела. Взяла подрагивающими руками, погладила глиняные бока, словно не сосуд в руках держала, а что-то живое, родное… Кувшинец был из дома. Мама в него сливки снимала. Вот и крохотный скол на горлышке – это Эльха стукнул, когда в бадье полоскал.
Клёна смотрела на столь знакомую, но такую нелепую и неуместную в стенах Цитадели вещь. Шаль старая да кувшинчик, на дне которого что-то плескалось, – вот и всё, что осталось от некогда счастливой семьи.
Девушка сняла заботливо обмотанную тканью крышку, принюхалась к содержимому. Пахло терпко и горько. Травами. Надо будет спросить у отчима, что там такое, нешто мамино? А покуда она вернула кувшинец на место и обложила чистыми рубахами, чтоб не разбился. И тут же встрепенулась: идти пора! Нелюба с Цветой, поди, заждались.
Спускаясь, Клёна молилась, чтоб не попалась на пути Нурлиса. Впусте. Та выкатилась из какого-то кута и заскрипела:
– Ты чего тут колобродишь на ночь глядя? Нет бы спать шла… Зелёная вся, ажно жилы сквозь кожу просвечивают. Так нет, ходит…
– Да я помыться, – виновато ответила девушка. – И не поздно ещё. Только-только стемнело.
– Не поздно ей, – ворчливо отозвалась старуха и, подслеповато прищурившись, посмотрела на охапку одёжи, которую Клёна прижимала к груди. – А это что у тебя?
– Отцовы рубахи взяла постирать.
– Ишь ты… отцовы. Ну, иди стирай. – Бабка посторонилась и сказала в спину поспешно удаляющейся Клёне: – Гляди там, воду-то не лей без меры, а то знаю я вас. И бате своему передай, чтоб до весны за новой одёжей не приходил! А то повадился…
Клёна в ответ кивнула.
По счастью, Цвета и Нелюба не стали её дожидаться, ушли в мыльню вдвоём. Поэтому, когда она явилась, обе уже вовсю плескались. В клубах пара мелькали обнажённые тела и распущенные косы. Слышался смех.
– Ты чего так долго? – спросила Нелюба.
– К отчиму сходила, рубахи собрала… – смущаясь неведомо чего, ответила девушка, а про себя подивилась: отчего при подругах так и не может назвать Клесха отцом?
Поди пойми придурь собственную. При Нурлисе смогла, а при них нет. Словно кость в горле застряла.
Пока Клёна стирала, распаренные девушки поочерёдно тёрли друг друга мочалом и, смеясь, вспоминали, как в родных Лущанах пошли топить баню, да испугались забежавшей туда кошки, приняли за банника. Уж визжали, уж вопили, едва не вся деревня сбежалась!
А у Клёны от воспоминаний о доме опять слёзы на глаза навернулись и сердце сдавило. Да ещё стыдно было, что какую рубаху Клесха ни возьми, ни одной целой нет: то завязка рукава на последней нитке болтается, то по вороту истрепалась… Мама бы увидела, ахнула. Надо завтра время выгадать, починить. Не дело главе Цитадели ходить оборванцем. Сам-то он на это внимания не обращает: мол, тепло, удобно, чисто, да и ладно. Но не бесприютный ведь, есть кому позаботиться. И отчего её раньше так сердило в нём то, к чему нынче вдруг возникло понимание? Отчего злили эти обтрёпанные рубахи, эти завязки, срезанные по вороту?
Пока она размышляла, стирая, полоская да отжимая, подруги намылись, завернулись в холстины и ушли отдыхать в раздевальню.
А Клёна скинула исподнюю рубаху, в которой всё это время оставалась, и побыстрее расплела косу, чтоб прикрыть наготу. После перенесённой хворобы она до сих пор оставалась похожей на заморённого цыплёнка: тощая, рёбра выпирают, коленки острые. Подруги-то – кровь с молоком: наливные, ладные, телом мягкие. Она средь них будто рыба сушёная. А ведь раньше красавицей была.
– Клёна, хватит поливаться-то. Уж как снег скрипишь. – В мыльню заглянула Цвета и протянула подруге сухую холстину. – Пойдём наверх, нам Матрела взвара ягодного дала да лепёшек с мёдом. А то уж слюнки текут.