bannerbanner
Кровавый вальс
Кровавый вальс

Полная версия

Кровавый вальс

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Niliani Majer

Кровавый вальс

Пролог

Воздух был густым и сладким, приторным, как прокисший мёд. В нём висели три запаха, навсегда врезавшиеся в память: масляная краска, свежесрезанные розы и медь. Я не знала тогда, что запах меди – это запах крови. А сладковатая тяжесть, щекотавшая нёбо – это запах смерти.

Отцу нравилось создавать атмосферу. Дорогие дубленые ботинки, которые он так тщательно начищал каждое утро. Граммофон, игравший Шопена. Ноктюрн. И розы для мамы на их годовщину. Он любил, когда всё было идеально. Последняя картина в его жизни – идиллия, в которую он вписал и себя.

Я сидела под большим дубовым столом в его кабинете, прижав колени к груди, закусив губу до крови. Я шептала себе, что папа играет в прятки, пытаясь загнать обратно горький, металлический привкус страха. Откуда-то из-под стола потянуло странным, электрическим запахом, пахнущим, как перед самой сильной грозой. Дверь скрипнула. Не так, как обычно – жалобно и просяще, а резко, властно, чужим голосом. Ботинки отца перестали раскачиваться в такт музыке. Шопен лился теперь насмешливо, издевательски, словно аккомпанируя тому, что началось. Я увидела другие ботинки – тяжелые, грязные, чужие. Они подошли к папиным. Раздался тихий, удивленный стон, потом глухой удар. Тело отца рухнуло на персидский ковер с мягким, ужасающим звуком.

Из-под стола мне был виден только пол и ноги. Ноги незнакомца и неподвижные ноги отца. Незнакомец двигался с хирургической, пугающей точностью. Раздавался звук режущегося полотна – это была не ткань. Хруст. Тихие булькающие звуки. Пахло теперь по-другому. Медь смешалась с чем-то химическим, резким. Формалином? Я не знала этого слова, но запомнила запах навсегда. Запах науки, препарирующей жизнь.

Музыка закончилась. Во внезапной тишине звуки стали громче, ужаснее. Шуршание инструментов по мраморному полу. Мягкое падение чего-то тяжелого и влажного. Тихие, удовлетворенные вздохи незнакомца.

– Искусство требует жертв, мой дорогой друг, – произнес голос. Он был низким, бархатным, почти ласковым.

– Ты станешь моим шедевром. Вечным учебником анатомии.

Я зажмурилась, но не могла не смотреть. Сквозь щели между пальцами я видела, как ботинки незнакомца отходят к стене. Он что-то вешал. Что-то тяжелое, что мягко стукалось о стену. Потом он приблизился к столу. Его ботинки остановились в сантиметрах от меня. Я перестала дышать. Сердце колотилось так громко, что мне казалось – он обязательно услышит. Он наклонился. Я увидела его лицо. Не полностью – только нижнюю часть: аккуратно подстриженную седую бородку, тонкие губы, сложенные в улыбку. И глаза… я увидела их отражение в полированной поверхности папиных ботинок. Светлые, почти бесцветные, с расширенными зрачками. Глаза человека, видящего не меня, а свой следующий шедевр.

– Маленькая мышка, – прошептал он. Его дыхание пахло мятой и чем-то горьким. – Не бойся. Ты тоже часть искусства.

Его рука в черной перчатке протянулась под стол. Длинные пальцы с тонкими, почти изящными движениями. Они остановились в сантиметре от моего лица. Я чувствовала исходящее от них холодное тепло. Он провел пальцем по воздуху, словно рисуя контур моего лица. Потом мягко коснулся моей щеки. Перчатка была липкой. Теплой. Пахла медью.

– Ты будешь помнить этот день, – сказал он тихо, почти нежно. – Это твое наследие. Твое проклятие и твой дар.

Он отступил. Его ботинки замерли на мгновение, потом развернулись и зашагали к выходу. Дверь закрылась с тихим щелчком.

Я не знаю, сколько времени прошло. Музыка давно закончилась. В комнате пахло смертью и искусством. Я выползла из-под стола. Отец… Он был прикреплен к стене, как картина. Его тело… Нет, это было уже не тело. Это был анатомический атлас. Аккуратно рассеченный, с отогнутыми лоскутами кожи, с выставленными напоказ мышцами и костями. Кровь стекала по стене ручьями, образуя причудливые узоры на персидском ковре.

Но самое ужасное было не это. На его груди, там, где должно было быть сердце, незнакомец вырезал что-то. Символы. Слова. Послание. Я подошла ближе. Ноги подкашивались. Воздух был густым, тяжелым. Я протянула руку, коснулась холодной, влажной кожи отца. И прочитала… «Твоя очередь, маленькая Эмилия. Ты будешь моим величайшим шедевром». В тот момент что-то во мне сломалось. И что-то родилось. Дар и проклятие. Способность чувствовать ложь и неспособность забыть правду.

Я повернулась и увидела свое отражение в большом зеркале на противоположной стене. Бледное, испуганное личико семилетней девочки. И за моей спиной – кровавый шедевр. Отец, превращенный в произведение искусства безумным хирургом.

Наша встреча состоялась. Хирург и я. Художник и его будущий холст. Это было начало. И каждый раз, когда я закрываю глаза, я снова вижу его ботинки. Слышу его бархатный голос. Чувствую липкое прикосновение перчатки.

«Ты будешь помнить этот день».

О, я помню. Я помню каждую деталь. Каждый запах. Каждый звук. И я знаю – он тоже помнит. И он ждет.

Глава 1. Эмилия

«Искусство бессмертно. Но чтобы обрести вечность, оно должно умереть.»

Туманы октября затянули город в серую савану, сквозь которую золотые листья кленов проступали, словно запекшаяся кровь на старой повязке. Я стояла на краю заброшенного поля, чувствуя, как осенняя сырость проникает сквозь тонкую ткань плаща. Мой плащ – черный, длинный, с высоким воротником, который я подняла, пытаясь защититься не столько от холода, сколько от запахов. Запах смерти всегда пахнет одинаково: медью, разложением и чем-то сладковато-приторным, что липнет к нёбу и не отпускает часами.

Ветер рвал темные пряди волос из моей тугой косы, и я с раздражением отбрасывала их назад, не отрывая взгляда от пустыря. Мои серые глаза, видевшие за свою карьеру слишком много, чтобы еще чему-то удивляться, с тоской скользили по серому небу. На лице – бледность, которую не скрывает даже румянец от ветра. Угловатые скулы, тонкие брови, всегда слегка сведенные к переносице, будто от постоянной концентрации. На левом запястье – тонкая цепочка с маленьким серебряным скальпелем, подарок отца, который я носила как талисман и напоминание. Руки в черных кожаных перчатках с обрезанными пальцами – нужно чувствовать текстуры, температуру, мельчайшие вибрации. Именно через кожу ко мне приходил мой дар, являвшийся и проклятием – способность ощущать ложь как физическую боль.

Меня вызвали на рассвете. Тело молодой женщины, лет двадцати пяти. Художница, если верить документам в кармане ее пальто. Но то, что они сделали с ней…, это было не просто убийство. Это было творение. Я сделала шаг вперед, и тут же волна тошноты накатила на меня. Ложь. Она висела в воздухе густым маревом. Каждый из полицейских, стоявших вокруг, излучал ее – страх, отвращение, попытки скрыть собственное смятение под маской профессионализма. Я чувствовала ее на языке, как привкус старой монеты, ощущала покалывание в кончиках пальцев, легкую дрожь в коленях. Мой дар высасывал из меня силы, как вампир, оставляя лишь пустую оболочку. Но сегодня было что-то еще. Что-то новое, незнакомое. Чистая, почти музыкальная нота в этом хоре лжи.

– Детектив Грей? – голос Харпера прозвучал как выстрел в тишине. – Приготовьтесь. Это… не для слабонервных.

Харпер. Мой напарник. Сорокапятилетний детектив с лицом, на котором усталость написала больше строк, чем все его дела вместе взятые. Я кивнула, чувствуя, как его ложь бьет по мне волной – он боялся, что я не выдержу, что сорвусь, как уже случалось раньше.

Мы подошли к центру поля. И тут я увидела её. Молодая женщина лежала на специально подготовленном постаменте из темного дерева. Ее тело… Боже, ее тело. Кто-то с хирургической точностью рассек кожу, создавая идеальные лепестки из плоти и мышц. Ярко-желтые подсолнухи – настоящие, свежесрезанные – были вплетены в эти страшные раны, их стебли уходили внутрь, в мышечную ткань. Кровь – алая, почти флуоресцентная в утреннем свете – стекала по деревянному постаменту, образуя сложные узоры.

Она не просто была убита. Ее превратили в картину. В ужасающую, богохульную реинкарнацию «Подсолнухов» Ван Гога.

– Искусство требует жертв, – прошептал кто-то у меня за спиной, и от этих слов по спине пробежали мурашки.

Я закрыла глаза, но образ сам собой всплыл в моей голове. И вдруг… запах. Масляная краска. Розы. Кабинет отца. Стол. Темнота. Пальцы в черной перчатке. Они протягиваются под стол. Касаются моей щеки. Теплые. Липкие. Пахнут медью и мятой.

«Ты будешь помнить, маленькая. Ты будешь следующей.»

Я открыла глаза, задыхаясь. Рука непроизвольно потянулась к щеке, к тому месту, где двадцать лет назад прикоснулась окровавленная перчатка Хирурга. Сердце колотилось так, будто хотело вырваться из груди.

– Грей? С вами все в порядке? – Харпер смотрел на меня с беспокойством, но сквозь его заботу пробивалась ложь – он думал о своем долге, о том, что это дело может стать его шансом на повышение. Я кивнула, пытаясь отдышаться.

– Просто… немного душно.

Я подошла ближе к телу. Присела на корточки, стараясь не смотреть в застывшие от ужаса глаза жертвы.

Мои пальцы в перчатках провели над ранами, не касаясь их. И тут я почувствовала. Не ложь. Не правду. Полную, абсолютную убежденность. Совершенство замысла и исполнения. Абсолютную, безупречную гармонию. Тот, кто сделал это, не испытывал ненависти. Не испытывал ничего, кроме любви к своему творению. Это была не злоба. Это было… поклонение. «Он любовался ею», —прошептала я себе. – «Он создавал шедевр.»

Мои пальцы задрожали. Дар, который обычно приносил только боль, сейчас пел. Он наткнулся на нечто уникальное – не на желание скрыть истину, а на фанатичную веру в неё. Чистая, ясная нота среди хаоса лжи. Художник верил в то, что делал. Абсолютно, беспрекословно верил.

Я подняла голову и осмотрела место преступления. Ни следов борьбы. Ни признаков насилия кроме самого… произведения. Он привез ее сюда, уложил на этот постамент и…творил. С любовью. С вниманием к каждой детали.

– Нашли что-то? – Харпер стоял рядом, записная книжка в руках.

– Он не маньяк в обычном понимании», – сказала я, все еще ощущая ту чистую ноту. – Он художник. Он верит, что делает что-то прекрасное.

Харпер фыркнул.

– Прекрасное? Грей, он вырезал у нее внутренние органы и заменил их цветами! – я посмотрела туда, куда он указывал. Действительно, в районе живота зияла пустота, заполненная стеблями подсолнухов. Но это было сделано… идеально. С математической точностью.

– Он оставил послание, – заметила я, указывая на небольшую табличку у изголовья. Изящный медный шильдик с гравировкой: «Подсолнухи. Опус 1. Посвящается тем, кто видит истинную красоту.»

Холодная дрожь пробежала по спине. Опус 1. Значит, будут другие. Этот… этот художник только начал.

Внезапно ветер донес до меня новый запах. Не смерть. Не разложение. Масляная краска. Свежая, только что открытая банка. И что-то еще… что-то знакомое. Мята. Я резко обернулась, пытаясь всмотреться в линии деревьев. Туман клубился между черными стволами, создавая движущиеся тени. И на мгновение мне показалось, что я вижу фигуру. Высокую, стройную, одетую в темное. Стоящую совершенно неподвижно и наблюдающую. Наши взгляды встретились. Я не видела лица – только силуэт. Но почувствовала. Волну… чего? Не лжи. Не правды. Признания. Понимания. Как будто этот незнакомец видел меня насквозь. Видел мои детские страхи. Видел мой дар. Видел ту часть меня, которая сбегала от Хирурга, но так и не смогла убежать от себя.

Он поднял руку. Не угрожающе. Почти приветственно. И затем растворился в тумане, словно его и не было. Я стояла, застывшая, кожей чувствуя его взгляд на себе. Этот человек…он знал меня. И я, чувствовавшая любую ложь, не могла ощутить от него ничего, кроме абсолютной, пугающей истины его убеждений.

Харпер что-то говорил, но его слова тонули в оглушительном гуле ярости, поднимавшейся во мне из самой глубины. Ледяной страх, сковывавший меня годами, дал трещину – и сквозь него хлынула адреналиновая лава. В ушах стоял не звон, а тишина абсолютной решимости. Сердце билось ровно и сильно, как молот по наковальне, выковывая новую меня.

Он начинал свой кровавый вальс. И я только что получила приглашение на танец.

Но я больше не была испуганной девочкой под столом. Он ошибся. Он думал, что играет с жертвой. Он не понял, что разбудил охотника.

Я посмотрела на окровавленные подсолнухи, на застывшее лицо жертвы, на идеальные разрезы, и меня окончательно перемкнуло. Всё внутри сжалось в один тугой, стальной узел. Страх испарился, оставив после себя лишь обжигающую, кристально чистую ненависть.

Этот человек не просто убивал. Он делал это с любовью. И это понимание было не самой ужасной правдой. Оно было моим оружием. Теперь я знала, с чем имею дело. И я была готова ответить ему той же монетой.

Глава 2. Марк

«Холст должен трепетать под рукой мастера. Иначе это не искусство, а ремесло.»

Мир – это симфония, которую слышат лишь избранные. Для обывателей скрип двери – это просто скрип. Для меня – это охристый зигзаг, рассекающий воздух. Шум дождя – не монотонный шум, а струящийся аквамарин, на котором пляшут серебряные блики. А гул города – это низкая, фиолетовая нота, фундамент, на котором строится всё остальное. Но всё это – лишь фон. Мёртвый, несовершенный фон.

Я смотрю на репродукцию «Звёздной ночи» Ван Гога, висящую передо мной. Застывшие мазки. Мёртвые краски. Они лишь напоминают о том, чего не хватает истинному искусству – пульсации. Дыхания. Той самой жизни, что даёт только плоть.

Я закрываю глаза – и вспоминаю Лизу. Мои первые «Подсолнухи». Её кожа на закате звучала чистым, прозрачным ля-мажором, а её смех оставлял в воздухе золотисто-коричневые завитки, пахнувшие ванилью и амброй. Она не подозревала, что станет частью вечности.

– Вы прекрасны, знаете? – сказал я ей тогда, вдыхая этот дивный аромат, эту музыку, что витала вокруг нее. Она смущенно улыбнулась, и в улыбке той прозвучала лёгкая, наивная нота. Она не слышала фальши в моих словах. Не видела, что я уже выбрал её. Что её тело станет тем самым холстом, который превзойдёт все творения Ван Гога.

Ночь преображения. Заброшенное поле. Лунный свет лился серебристыми струями, окрашивая высохшие стебли в цвет призрачного серебра. Лиза лежала на деревянном подиуме, который я смастерил специально для неё. Её кожа мерцала под луной, как перламутр. Идеальная поверхность для первого мазка.

Я взял скальпель – инструмент №3 с изогнутым лезвием – и провел им по ключице. Раздался кристальный, шипящий звук, раскрасивший тьму алыми брызгами. Кровь хлынула тёплой волной, наполнив воздух своим металлическим ароматом – бархатная, багровая текстура. Каждый надрез был продуман. Кожа расходилась, обнажая грудную мышцу – рубиновые волокна, трепещущие от каждого моего прикосновения.

Я вплетал стебли свежесрезанных подсолнухов в разрез. Они входили в плоть с приглушенным, влажным звуком – тёмно-зелёные, сочные аккорды.

Лепестки, налитые желтизной, дико контрастировали с солоновато-красной плотью. Совершенство контраста. Её глаза расширились от ужаса. Это было прекрасно. Чистейшая, нефильтрованная эмоция. Живая палитра страха.

– Смотри же, – шептал я, наклоняясь к её лицу, – как твоя преходящая красота становится вечной. Ты искусство.

Перелом ребер прозвучал минорной нотой баса. Глубокая, влажная вибрация. Грудная клетка раскрылась, как бутон. Я аккуратно извлёк верхушку легкого – розовый, подрагивающий бархат в свете луны. На его место уложил пучок подсолнухов. Стебли, пронзающие диафрагму, рождали новый, хрустящий аккорд. Кровь окрашивала лепестки в оранжево-алые оттенки. Совершенство линий. Безупречная гармония.

Когда её сердце остановилось, в воздухе зазвучала длинная, пронзительная синяя нота. Я закрепил медную табличку с надписью: «Подсолнухи. Опус 1». Шедевр был завершен.

Через три дня я вернулся на поле на рассвете. Спрятался в зарослях увядших стеблей, в пятидесяти метрах от своего творения. Уже прибыла полиция. Мигалки патрульных машин окрашивали утренний туман в беспорядочные, кричащие вспышки багрянца и ультрамарина. Дисгармония. Они своим грубым присутствием оскверняли момент.

И вот появилась она. Эмилия Грей. Я узнал её сразу. По ауре. Худенькая, с волосами цвета воронова крыла, стянутыми в тугую косу. Она излучала сложную, раздирающую мелодию – резкий диссонанс нот смелости, ужаса и той самой боли, что я помнил по себе. Она шла к месту преступления. Походка уверенная, но пальцы сжаты в кулаки – от них исходили жёлтые, напряжённые вибрации. Она подошла к Лизе и замерла. Я видел, как дрожь пробежала по её плечу. Она чувствовала. Чувствовала правду искусства, скрытую за завесой ужаса.

– Видишь? – прошептал я беззвучно, ощущая, как улыбка растягивает мои губы. – Видишь же, как это прекрасно? – весь её вид говорил – видит.

Её страх был фиолетовым, густым водоворотом, но под ним пробивалось оранжевое, яростное пламя понимания. Она повернулась. Смотрела прямо в мою сторону. Не могла видеть меня в тумане, но… чувствовала? Тот самый дар распознавания лжи, работающий наоборот – ощущение чистой, незамутнённой истины?

Я медленно поднял руку. Не угрожающе. Как художник приветствует коллегу, чьё мнение для него ценно. Пальцы сложились в подобие кисти, которой я провёл по воздуху – воображаемый мазок. Она застыла. Глаза расширились. Она увидела. На мгновение наши взгляды встретились сквозь туман и расстояние. В её серых глазах вспыхнуло осознание – не страха, но признания. Затем я растворился в зарослях, оставив её с этим знанием. Первая нота нашего дуэта была сыграна.

Вернувшись в студию, я чувствовал лёгкую, приятную дрожь в пальцах. Эйфория после удачного вернисажа. Но «Звёздная ночь» требовала нового воплощения.

На экране ноутбука передо мной мелькали профили девушек. Мне нужна была идеальная «модель». Та, чьи вибрации совпадут с вихрями Ван Гога.

И вот – она. Видео: молодая балерина танцует на пустынном пирсе под луной. Её движения – это живое воплощение закрученных линий картины. Серебристо-голубые ноты её смеха. Кожа – фарфорово-бледная, идеальный холст. Имя: Натали Рейнольдс. Двадцать три года. Прекрасна как умирающий лебедь.

– Ты станешь моей «Звёздной ночью», Натали, – прошептал я, чувствуя, как в груди закипает творческое возбуждение. – Мы создадим нечто вечное.

Подготовка – это священный ритуал. Моя студия превратилась в алхимическую лабораторию. Хирургический стол из нержавеющей стали отполирован до зеркального блеска. Инструменты разложены на отдельном столике: скальпели – мои кисти, – нейростимуляторы, химические коктейли для продления сознания, люминесцентные краски на основе фосфора – будущие звёзды. Ультратонкие нити, окрашенные в синие, золотые и черные тона. Особый состав, чтобы кровь оставалась живой, динамичной, стекала ручьями, а не запёкшимися пятнами. И особый предмет – колесо от старой кипарисовой телеги. Оно будет венчать композицию.

Я надел чёрный хирургический фартук. Перчатки. Всё готово. Место – заброшенная церковь. Высокие своды напомнят небо.

Сегодня ночью Натали танцует последний раз. Её пирс не охраняется. Тихий туманный вечер… идеальный фон для начала.

– Не бойся, – мысленно успокаиваю я её, настраивая иглу с люминесцентной нитью. – Твой страх лишь добавит глубины произведению. Твоё тело станет вечностью. Твоя красота не увянет.

Я уже вижу композицию: грудная клетка, рассечённая по спирали. Раскрытая «небесная сфера». Ребра – всполохи тёмных кипарисов. Люминесцентные нити, вшитые в мышечную ткань, создадут вихри звёзд. Кипарисовое колесо вместо головы – апогей, кульминация. Кровь… алая река будет свободно стекать по чёрному камню, создавая контрастные брызги. Жизнь, превращённая в искусство. Мимолётное, ставшее бессмертным.

Смотрю на часы. Осталось четыре часа. Волнение художника перед премьерой. Приятное, щекочущее нервы волнение.

– Скоро, Натали. Скоро ты обретёшь подлинное бессмертие.

Ветер за окном воет синим воем. Вихрь начинается. Кровавый вальс продолжается. И я его дирижёр.

Глава 3. Эмилия

«Правда режет больнее самого острого скальпеля.»

Офисный свет люминесцентных ламп резал глаза, безжалостный и плоский. Он выбеливал лица до цвета старой бумаги, не оставляя места полутонам, тем самым серым зонам, где обычно и пряталась правда. Я отвела взгляд к окну. За стеклом, в густеющих сумерках, город тонул в сизой дымке. Фонари зажигались, их размытые световые пятна напоминали расплывшиеся капли жёлтой акварели на мокром асфальте. Но даже здесь, в относительной тишине своего кабинета, я всё ещё чувствовала её. Смерть. Запах въелся в волосы, в кожу, в ткань плаща. Сладковато-приторный, с кислинкой разложения и неизменным металлическим душком меди. Он висел в ноздрях упрямым шлейфом, смешиваясь с ароматом холодного кофе и старой пыли. Я зажгла ароматическую свечу – бергамот и кедр, – но это не помогало. Запах крови был сильнее. Он всегда был сильнее.

Передо мной на столе лежало досье Лизы Морган. Улыбающаяся, жизнерадостная девушка с рыжими кудрями и веснушками на носу смотрела с фотографии. Талантливая художница-авангардистка, подающая надежды. А рядом – фотографии с места преступления. Те же черты, искажённые немым криком ужаса. Тело, превращённое в ужасающий букет. Лепестки плоти. Стебли цветов, пронзившие плоть.

Я провела пальцами по вискам, пытаясь выдавить из себя навязчивый образ. Но он был выжжен на сетчатке. «Подсолнухи». Опус 1.

Мои пальцы, всё ещё в чёрных перчатках с обрезанными кончиками, скользнули по списку вещей, найденных при девушке. Ключи, телефон, кошелёк, пачка визиток с её работами… Тюбик краски «кадмий жёлтый средний», выпавший из кармана пальто. Я взяла его в руки. Пластик был холодным. Я непроизвольно сжала его, и краска, засохшая у горлышка, хрустнула. Лёгкая волна тошноты ударила в меня – не от запаха, а от лжи. Лжи этого предмета. Он был здесь, но его не должно было быть. Он был частью картины, которую кто-то выстраивал. Я отбросила тюбик, и он покатился по столу, оставляя за собой слабый жёлтый след.

Моё внимание привлекла визитка, прикреплённая к протоколу осмотра. «Галерея „Хронос“». Та самая, где Лиза Морган выставлялась за неделю до смерти. Я закрыла глаза, и картина с поля снова навалилась на меня. Идеальные разрезы. Хирургическая точность. Цветы, вплетённые в мышечную ткань с почти ботанической аккуратностью. Это не была ярость. Это не было хаотичное насилие. Это был… процесс. Тщательный, выверенный, почти любовный. И тогда до меня дошло.

Я резко открыла глаза и снова схватила список.

– Нет, – прошептала я себе. – Его нет.

Я перечитала список ещё раз, пробежалась глазами по описи. То, что я искала, должно было быть там. Обязано. Но его не было. Никаких инструментов. Ни скальпелей, ни резаков, ни хирургических ножниц. Ничего, что могло бы сделать эти идеальные, чистые разрезы. Тот, кто это сделал, унёс свои инструменты с собой. Как художник, бережно упаковывающий кисти после сеанса. Холодная ползающая мурашка пробежала по моей спине. Он не просто убил её. Он работал с ней. И он был настолько уверен в себе, настолько спокоен, что не бросил, не забыл, не запаниковал. Он просто забрал свои кисти и ушёл.

В ушах зазвенело. Воздух в кабинете стал густым, тяжёлым. Я почувствовала знакомое давление в висках, предвестник того, что мой дар готовился выйти на сцену против моей воли. Я пыталась бороться, сделать глоток ледяного кофе, но вкус меди на языке стал только ярче.

Тишину в кабинете разорвал оглушительный гул в ушах. Свет люминесцентных ламп поплыл, расплываясь грязными пятнами. Я с силой зажмурилась, вцепившись в край стола, стараясь подавить накатывающую тошноту. Это был срыв. Паническая атака. Усталость. Что угодно, только не это. А потом пришел запах. Сначала едва уловимый, словно воспоминание. Масляная краска. Льняное масло. Пахло мастерской моего отца. Пахло моим детством. Запах крепчал, наполняя кабинет, вытесняя всё. К нему примешалось что-то ещё. Медь. И сладковатый, знакомый до тошноты аромат свежесрезанных роз. Нет. Нет, нет, нет. Я медленно, как во сне, подняла голову. И он был там.

В дальнем углу кабинета, которого секунду назад не было. Высокий, большеглазый, с длинными изогнутыми ножками. Старый папин мольберт. На нём была картина, прикрытая чёрной тканью. Это не было реальным. Этого не могло быть. Но я видела его. Чувствовала исходящий от него холод. Запах краски и роз стоял удушающей стеной.

Словно движимая не своей волей, я поднялась из-за стола. Пол под ногами казался зыбким, ноги были ватными. Я сделала шаг. Потом другой. Каждый шаг отдавался в тишине глухим стуком, хотя я ступала на цыпочках. Я приблизилась к мольберту. Рука сама потянулась к чёрной ткани. Пальцы в перчатках коснулись грубой материи. Я дёрнула ткань на себя. Она упала бесшумно. И я закричала. Закричала беззвучно, потому что воздух застрял в горле комом ледяного ужаса.

На страницу:
1 из 3