
Полная версия
Мы выйдем отсюда живыми и будем сильнее, чем прежде
мне пора проснуться, я себя разбужу,
я прошу – изо сна на меня посмотри.
я стою над собой, лежащим в постели,
песок залетает мне прямо в глаза,
и песчаная волна поднимается снова,
и голос стучит прямо в тело меня.
не пойму, что со мной, меня рвет и качает,
а то вдруг так спокойно и нет беспокойства,
мне так хорошо, нет больше печали,
эмоции все позитивного свойства.
мой друг прорастает из центра пустыни,
огромной фигурой с большими очками:
смотри, ты – никто, и тебя разбомбили!
себя разбудить я опять попытаюсь.
мой друг в совершенно ином обличье
говорит мне, что я безнадежно потерян.
он так и произносит буквально это:
послушай, ты, похоже, безнадежно потерян.
мне не нравится это, пора просыпаться,
и кажется, я уже должен проснуться…
я падаю вниз прям из окон больницы,
уже в самом низу я открою глаза.
Глава 3. Терапевтическая сессия
Действие 1
Сталинский дом на Шаболовке. Комната психотерапевта Елены. Елена в кресле. Раздается стук в дверь.
Елена
– Да-да?
(открывается дверь, захожу я)
Я
– Добрый вечер. (улыбаюсь)
Елена
– Добрый вечер. (улыбается в ответ) Как там на улице?
Я
– Сыровато. (раздеваюсь в импровизированной прихожей)
Елена
– Возьмите там бахилы или тапочки, что удобнее.
Я
– Спасибо, надену бахилы.
Елена
– Проходите.
Я
– (снимаю верхнюю одежду, приглаживаю волосы, подхожу к дивану и сажусь. Елена в кресле напротив, немного под углом от меня. Прямо передо мной фигурка антропоморфного горного козла в камзоле и со скрипкой) Спасибо. Ух, ну и погодка!
Елена
– (бросает взгляд на окно, затем смотрит на меня, закидывает ногу на ногу) Да, немного утомительная, эта серость и дождь.
Я
– Есть такой момент.
Елена
– Ну, как вы? Настроение?
Я
(задумчиво) В целом вроде бы ничего. Было какое-то хтоническое, знаете, внутри ощущение. Но это, наверное, погода, вот этот бетон, цементное небо, надоело. Дайте солнца уже. Начал вот витамин Д пить по этому поводу, посмотрим, конечно, он не сразу подействует.
Елена
– Витамин Д – это хорошо. Не думали себе как-то еще помочь? Со спортом как, не продвигались?
Я
– Ой, со спортом такая ситуация, у меня просто блок внутри, нереальное какое-то сопротивление.
Елена
– Думали, откуда оно?
Я
– Не знаю… В детстве со мной занимался мой дед, который по материнской линии. Я про него писал в том тексте про семью.
Елена
(задумчиво) Поняла, это который работал в институте.
Я
– Да, он, Вячеслав. Ну вот он всю жизнь посвятил спорту, закончил институт по спортивной линии, участвовал в соревнованиях, но потом у него какая-то травма случилась, и он начал просто кататься по стране в поисках какого-то рабочего пристанища. И вот они осели в итоге в нашем городе. В институте была кафедра физкультуры, он туда устроился и проработал там фактически всю жизнь, до пенсии. А когда я был маленький, то он меня много снаряжал в спортивном направлении – я занимался легкой атлетикой в институтской его секции, ходил на плавание, где он меня гонял по дорожке, ездил с ним и с бабушкой в спортивный лагерь, там тоже было много занятий. В общем, надо сказать, что он не лепил из меня чемпиона. Подход был скорее про "в здоровом теле здоровый дух". Но все это было в какой-то мере деспотично все же, с какими-то элементами достигаторства. И без поддержки в духе "перебори себя", как отец делал скорее, а в духе "эх, ну ты и слабак". Не так, конечно, я утрирую, наверное, но общий вайб был именно такой.
Елена
– Как это вам сейчас внутри чувствуется?
Я
(смеясь) Ну, я не хочу заниматься спортом. Даже когда я думаю, что вот я люблю плавать, то плавать не пойду. Буду прокрастинировать это желание. Оно внутри у меня фрустрировано, мне не хочется туда залезать.
Елена
– Что-то есть в этой теме сложное для вас. Но я услышала еще про отца, вы сказали – "перебори себя".
Я
– Ну с отцом тут сложнее. "Перебори себя" – это как некая его финальная интенция. Перед тем, как к ней подойти много было такого, сложного. Муштра. Вот я учился на двухколесном велосипеде ездить. Переучивался с четырехколесного. У него сняли эти два дополнительных колеса. И вот мы на какой-то асфальтированной площадке, кажется, у нашего городского дома культуры, учусь там кататься. И там слезы, сопли, битые коленки. Отец как-то так учил, что вот если ты сейчас не переборешь себя, то все, ты будешь слабаком навсегда. Я не хочу его демонизировать, может быть там было по-другому, но вот внутри так отложилось. Сейчас мы когда к этому подходим моменту, в воспоминаниях, он всегда гордится тем, как я сопротивлялся, отказывался, боялся, плакал, а потом вот сел и поехал, и сколько там было счастья. То есть для него важна цель – она достигнута, он воспитал – я поехал, и еще там счастье было, конечно. А я запомнил меньше счастья, больше вот этого про сопли и слезы. Мы как-то еще в аквапарк поехали…
Елена
– Подождите, вы летите немного, можем притормозить? Как внутри про эту ситуацию с велосипедом сейчас чувствуете? Спросите себя. Поговорите.
Я
(задумчиво. Появляются слезы) Жалко мне себя. Хочется обнять себя и сказать, что все получится. Что я буду любить даже если он, то есть я, не поедет. Что ничего страшного и можно потом.
Елена
– Очень вам сочувствую. Вы правильно говорите все, именно так. У меня есть предложение, вы как, попробуем кое-что?
Я
– Давайте.
Елена
– Давайте встанем.
(оба встаем. Елена ставит меня напротив статуэтки горного козла, сама встает немного позади)
– Представьте, что вот эта фигурка – это ваш отец. Сможете?
Я
– Попробую.
Елена
– Попробуйте. Представьте. Можете закрыть глаза. Что вы ему скажете, из вашего внутреннего сейчас про ту ситуацию? Не торопитесь.
Я
– (смотрю на статуэтку, затем говорю с ней, медленно, выбирая слова) Привет, пап. Я хотел тебе сказать, ты очень хороший человек. Ты многому меня научил. Но мне было больно. Мне было важно, чтобы ты поддерживал меня и обнимал, и говорил, что если что-то не так, то это нормально. Я не твой проект по успешному отцовству. Я ребенок, мне нужна ласка, мне нужна поддержка и опора. Я понимаю, почему ты был таким, это твои сценарии, из твоего детства. Но мне было важно, чтобы со мной так не было. И, как ты понимаешь, вероятно поэтому, я сильно закозлил, как только получилось противостоять. Но на самом деле я этого не хотел. Я всегда хотел мира и любви.
(повисает тишина. Смотрю на Елену)
Я
– Наверное, все.
Елена
– Хорошо. Вы хорошо сказали, вы молодец. Скажите еще вот это, давайте со мной вместе: Каждый ребенок заслуживает любви, и я хочу и буду любимым.
(повторяю по словам за Еленой)
Елена
– Можно вас обнять?
Я
(плачу) Да, пожалуйста
(обнимаемся, крепко, несколько минут. Затем смотрим друг другу в глаза. Я улыбаюсь, Елена улыбается в ответ. Расходимся по местам – Елена в кресло, я на диван)
Елена
– (выдыхает) Как вы сейчас?
Я
– (улыбаюсь, мну пальцы) Интересно. Какое-то есть освобождение внутри. Я вспомнил строчки: "Жизнь – подарок, значит неправ тот, кто с тебя требует в долг, ты не брал в долг"[1].
Елена
– Да, это хорошо.
Я
– Вот у нас с вами сегодня так, бывает у меня. Я ехал сегодня и готовился поговорить об одном, а вышло вот вдруг совершенно про другое (смеюсь).
Елена
– Возможно, эта тема связана как-то с тем, что для вас сейчас важно. Я имею ввиду тему отцовства. Обратите внимание, мамы я не увидела в этом рассказе про велосипед вообще. И в рассказе про дедушку у вас тоже бабушки нет. Как-то женские фигуры отсутствуют. Хотя вы о них хорошо писали, в том задании, они многое значат. С мамой только трудно.
Я
– Да, с мамой трудно, это правда.
Елена
– Видите как, мама должна быть мамой все-таки в первую очередь. Не лучшим другом. Мама дает тепло, заботу. Ваша жена – такая мама для сына?
Я
– Абсолютно. Ей сложно, конечно, особенно сейчас, но вот то, что я вижу – это прям настоящее материнство, оно даже, знаете, как будто в воздухе витает, неосязаемое такое, необъяснимое.
Елена
– Это замечательно. А у вас как?
Я
– Я уже себя вот отчимом не чувствую. Я взял ответственность и хочу быть отцом. Пусть ему ней повезло с одним, повезет со мной (смеюсь). Но это все ерунда. Это неважно совершенно. Я постоянно в общении с малышом сверяюсь, как я себя веду, как отец или как сам чувствую, какой сценарий я проигрываю, и есть ли этот сценарий там вообще.
Елена
– Вы очень рефлексивный, мне кажется, это точно вашим отношениям на пользу. И в вас нет этой знаете, мускулатурной маскулинности, нет вот этого достигаторства что ли. Вы всегда обращаетесь к чувственному собственному опыту, как вам сейчас в этом, как другим людям с вами таким.
Я
– За это всю жизнь и бьют (смеюсь). Ну я не такой уж и хороший.
Елена
– Что вы имеете ввиду? Что для вас хороший, так переформулирую?
Я
– Отец говорил в детстве: мне неважно, кем ты станешь, главное, чтобы стал хорошим человеком.
Елена
– И что вы про это думаете?
Я
– (задумчиво) Я думаю тут какое-то очень размытое послание. Если хорошим то для кого хорошим? И что такое вообще быть хорошим. Я могу себя идентифицировать как хороший человек, злодеи вот некоторые из массовой культуры да и из жизни тоже считают, наверное, что они хорошие. Это такая, серая зона.
Елена
(задумчиво) Вы правы, тут как будто нет очень четкого послания. Как будто такой вброс, а дальше разбирайся сам.
Я
– А у нас всегда так и было. Я и плавать так учился – бросили на глубине, и выплывай. Потом вот был всегда этот токсичный посыл. Мы приехали в аквапарк, и я боялся скатиться с горки. Ну оставь ты ребенка в покое, пусть плещется в лягушатнике.
Елена
– Но надо доказать.
Я
– Да, надо доказать. И вот там было: "иди на горку". А мне страшно, я не пойду. "Зачем мы тогда приехали? Поехали отсюда". Может как-то иначе было, но вот так помню. Это же ужас. И когда я начал пить там позиция такая же была. Мне кажется, здесь пусть и неправильная, но нормальная реакция родителя – прекратить это, запретить, ну пойти к психологу. А не молча наблюдать. Ну и тут же двойной стандарт: ты живешь под контролем до восемнадцати лет, а потом делай что хочешь. При этом я уже делал что хотел, только врал. Но я не хочу демонизировать родителей, ни в коем случае! Я понимаю, что все ошибаются, все учатся быть родителями своим детям по-разному, и все в разных ситуациях чувствуют что вот так необходимо, и так вероятно правильно, а не иначе. Я тоже не знаю, какие-то мои моменты с малышом сейчас выстрелят в будущем, буду ему оплачивать психотерапевта (смеюсь).
Елена
– Я здесь вижу какое-то молчаливое согласие. Но вы этот момент хорошо осознаете и, конечно, не демонизируете родителей. Скорее какое-то как будто разочарование есть, нет? (неуверенно. Я киваю) Я слышу в ваших рассказах и в том, что читала, что в ваших отношениях много любви. Вы не научились о ней говорить только как будто на понятном в три стороны языке. Но вы сейчас учитесь говорить со своей женой и сыном о вашей любви, и получаете от них ответные, верно?
Я
– (мну пальцы, смотрю на них) Да, мы пробуем. Период очень сложный, но мы с женой пытаемся сохранить и приумножить. Не всегда получается.
Елена
(настороженно) Как вы себя чувствуете сейчас?
Я
– Мне лучше. Хорошо, что не стали про то говорить, про что я хотел. Там не о чем сейчас.
Елена
– Я рада, что вам лучше. Если нужно будет, то и ту тему, другую обсудим. Значит, так нужно было, пусть она настоится. Значит сегодня для вас было важнее про родительство и родителей. Так. (достает очки из футляра, смотрит в блокнот) Когда мы с вами в следующий раз?
Я
(суетливо) Там у жены сейчас с химиотерапией пока непонятно, могут съехать даты, а я обычно с ней езжу на госпитализацию. Могу вам за дня три-четыре написать?
Елена
– Конечно, давайте так. (закрывает блокнот, снимает и убирает очки в футляр) Спасибо вам, тогда до встречи, жду от вас сообщения. Сил вам, держитесь!
Я
(встаю, прохожу к вешалке, снимаю бахилы и надеваю плащ) Спасибо вам! До связи тогда, всего доброго!
Елена
– До свидания!
Занавес
[1]Строчки из песни гр. Каста – Кровопровод „Дружба“
Сон №3
Загляни в меня, Лена, поглубже,
В мою душу прошу загляни.
Узелочки затянутся туже,
Уже станут борта колеи.
До трактира несется карета.
Мне бы мимо проехать, но как?
Я пропел свое жаркое лето,
И от вожжей устала рука.
Остановимся здесь, напоследок?
Лена, милая, не обессудь!
Позади сокрушается предок,
Впереди завершается путь.
На меня это давит, конечно,
Лена, я, если честно, устал.
В этой тьме беспроглядно кромешной
Затухает последний кристалл.
Глава 4. Внутри и снаружи
Ниточка тянется от колышка к колышку, едва заметная паутинка под ногами. Я поднимаю взгляд от ниточки к небу – там наверху, надо мной, протянулся пушистый канат самолётного следа.
Я аккуратно перешагнул через ниточку. Черт её знает, от греха подальше. Посмотрел на неё с другой стороны, уже без опаски, небрежно, как бы через плечо бросая последнюю хлёсткую фразу в нашем несостоявшемся диалоге. Высокомерно. Я хохотнул про себя и потоптал по дороге дальше.
Дорога из моего детства настигла меня здесь, немыслимо. Бетонные плиты с вдавленными в серый массив, краплёный мелким разноцветным гравием, ржавыми крюками. На вид подковы, это хороший знак. Маленьким я ставил ножку так, чтобы носком закрыть всю подковку. Потом можно было прыгать на другую, или ставить две ноги на две подковы – они обычно украшают прямоугольную плиту по углам. И тут я не преминул поступить так же – поставил ногу в потёртом берце на ржавую букву «с» так, чтобы форма буквы совпала с формой носка ботинка. Второй ногой прикрыл симметричную фигурку. Постоял так и порадовался. И пошёл дальше.
До гаражей близко, а дорогу растянуть хочется. Я сегодня Витя Перестукин, только не тащу полный портфель двоек домой, а как там говорилось? – плетусь в час по столовой ложке, так кажется[1]. Потому что не хочется мне туда идти. Да и день – ну чудо, как хорош.
А в гараже дня не видно. Там видно только измазанных чем-то черно-сальным – господи, я никогда не узнаю, что это – бензин, солярка?, – товарищей. Товарищи все разные, но все неизменно из демографической ямы года моего рождения – щуплые, низкорослые. Они все легкие и смешные, но жизнь в глубинке уже оставила свой след на их лицах. Им будет непросто. Я посмотрю на них потом, много лет спустя, и удивлюсь, как сильно нас раскидало. Раскидает.
Стоп.
Это уже я или еще нет? Впрочем, какая разница? Отсюда мне не выбраться раньше, чем через сто пятьдесят семь дней. Или сто пятьдесят шесть, если повезет.
Я шагаю дальше. Солнце припекает, головной убор сдавил голову, капелька пота течет по шее. Рукава я уже закатал, верхнюю пуговицу расстегнул – больше себе ничем помочь не могу. Виноват, товарищ младший сержант. Я вдруг понял, что не хочу идти туда. Не хочу идти в гаражи. В боксы. Там сыро и темно. Там мои товарищи, измазанные – да что же это может быть все-таки – каким-то маслянистым мазутом. Они веселятся там, ну точно.
Я вдруг вспомнил, что они напьются и будут качать молодых. Потому что батя, как мы за глаза называем нашего прапорщика, командира взвода, уехал. Потому что выходной. А дежурный по части – кто там сегодня, этого вот не помню, но значит не майор Новиков и не капитан Шевня. С ними бы мои так не стали шалить. Точно, никакие они не товарищи. Я просто говорю – мои.
Я вдруг вспомнил мускулистое поджарое тело рядового Кожемяки, который будет отжиматься над ямой. Он выше меня на полторы головы, черт. Но почему? Почему он не дал мне просто по голове, вот так с размаху как молотком по темечку – тук – и все? Я не помню, что будет с другими. Наверное, что-то плохое тоже. Я буду пить, выходит, уже через несколько шагов. И творить лютую дичь.
Этого не может быть, никак не может быть.
Я вдруг вспомнил, что ты дома. Что у тебя рак, и это, кажется, уже не смертельно, но как же нам обоим от этого по прежнему страшно. И малыш, наш малыш, он же тоже дома…
Что-то здесь не так, что-то здесь не то.
Я понял, что не могу остановиться. Ну это уже чертовщина какая-то! Внутри все заклокотало, мышцы сковало, в том самом месте спины около правой лопатки – немедленно прострелило. Ну, привет, давно не было тебя, зараза!
И при этом как будто спина не болела совершенно. Я обнаружил, что мое тело совсем не такое, к какому я привык. Что я легче сам по себе, и шагаю легче, и вообще мысли какие-то совсем не туманные, а очень даже четкие. И цели – они такие же ясные, как и мысли. Вот сейчас, через шагов десять, будет уже поворот в боксы, и казарма, и плац, и курилка, и натянутая ниточка поперек дороги, черт ее дери, останутся позади, а впереди меня ждет бутылка блейзера ядрёно фиолетового цвета и тело двухметрового Кожемяки, раскачивающееся над ремонтной ямой. И его взгляд, конечно, совсем не злой, совсем какой-то… щенячий, мол, за что ты со мной так, товарищ младший сержант? Вчера же все было по-другому.
А ведь вчера и правда все было по-другому! Был типичный выходной день, мы завтракали дома, потом я что-то чинил, да, малышковский самокат, потом мы ходили гулять в парк, и играли в какую-то настольную игру все вместе вечером, а когда малыш лег спать, то занялись сексом так, как мы любим и хорошо умеем, терпко и страстно, хватая друг друга руками, сливаясь в неделимо естество, а потом смотрели какие-то тупые шоу в интернете, и смеялись, а дальше ты заснула, я наконец-то измерил полки, и написал К., и потом… Потом вот этот момент и сто пятьдесят семь или сто пятьдесят шесть, если повезет, дней до приказа.
И остановиться никак не получается. Надо успокоиться, про все подумать, потому что вдруг спирает дыхание. Воздух вокруг становится таким тяжелым, надувается в пузыри с резиновой оболочкой, и я в этих пузырях, а они расширяются, и я как будто хватаюсь за струйки воздуха в межпузырных пространствах, но их все меньше, дышать все тяжелее, и что делать непонятно совершенно. Мысли роятся, что со мной происходит? Хочется кричать, но крик обрывается где-то внутри меня, того, который идет в боксы, целеустремленно идет, и уже наивно не играется с подковами в бетонных плитах, как будто знает, что собирается сделать, в какие недетские игры собирается играть.
Но на самом деле он не знает. Я точно понимаю, что он, тот, который снаружи, которому дышать достаточно легко, даром, что дышать ему здесь еще чуть больше ста пятидесяти дней кряду, не знает, что он собирается совершить. И по какой-то причине он совершенно точно не знает про тебя, лежащую сейчас дома, и не знает про малыша, лежащего сейчас дома.
Выходит, он и про меня не знает, хотя я дома как раз сейчас не лежу. Пузыри начали потихоньку сдуваться. Пленки все еще натянуты, мышцы напряжены, вот то место у правой лопатки – особенно, но дышать стало легче. Я уже не хватаюсь за молекулы воздуха. Я дышу спокойно, говорю прямо, мой голос разносится эхом в куполах моего духовного храма[2]… откуда это? Впрочем, какая разница. Мысль зацепилась, но она не остановила меня, и я повернул ко входу в боксы.
Дальше все было как по сценарию. С одним только отличием. Когда в прошлый раз я видел эту картину, с поджарым Кожемякой над ремонтной ямой, робко смотрящего на меня с абсолютно детским непониманием "за что?", я думал об С. и о том, в какую яму я себя загоняю, когда думаю о ней. Теперь я думаю о тебе. И еще я думаю, вернее, вспоминаю о К., а С., конечно, давно исчезла, ее уже нет в моих мыслях, да и воспоминания о ней превратились в набор выверенных, вычитанных и опубликованных рассказов.
Но что меня поразило больше всего, так это то, что я ничего не мог изменить. Я очень хотел прекратить этот стыдный цирк. Это не была даже прокачка[3]в правильном ее понимании. Я помню, как стоял посреди ночи, держа тумбочку на вытянутых руках, и ее нельзя было отпустить, пока сержант не отсчитает до определенного числа. Всегда кто-то не выдерживал, и либо приседал, либо опускал тумбочку, или того хуже – ронял ее, и тогда варианты: упор лежа[4]и отжимания, и снова все должны в едином порыве отжиматься одинаково, либо аттракцион с тумбочками начинается заново, либо нам просто пробивают в грудь с ноги или с кулака по очереди. Кто-то бунтовал? Лишь бы все это закончилось поскорее.
Вот и Кожемяка не бунтовал, а только смотрел на меня. А я был не я вовсе. Это было какое-то существо, мне хорошо известное, но необъяснимое совершенно по поведению. Глоток блейзера сделал из меня животное… или я был животным всегда, а алкоголь выпустил животное из клетки? Или я стал животным здесь, во время службы в армии?
Ответ быстро настиг меня: это был совсем другой я. Тот, который тогда был снаружи, а не тот, который сейчас внутри.В какой момент времени я разрешил себе совершать самое тяжелое из возможных преступлений – преступление против своей же собственной природы? Как мог я, считающий себя таким адептом и столпом гуманизма, позволить себе унижать другого человека?
Но почему я – тот, который внутри, – не смог ничего изменить, не смог прекратить это идиотское представление? Я мог не брать бутылку в руки. Я мог не улюлюкать и не хрюкать вместе с другими. И не издеваться над Кожемякой, тем более, что он прямо просил меня своим взглядом не делать этого. Он знал, что я не такой. Он знал, что я – это тот, кто внутри, а не снаружи.
Так ноги несли меня подальше от боксов. Дорога петляла. Куда я иду? Я не помню. Хотелось кричать навзрыд, но тот, кто был снаружи мне не позволял. У него впереди было сто пятьдесят семь, или сто пятьдесят шесть, если повезет, дней, на то, чтобы побыть еще в этом спокойствии, в этом состоянии наблюдателя жизни. Эта армия, служба в ней, – все это только симуляция жизни. Как наши пробные выезды в поля на сеансы связи – это игры, не настоящая война. Война наступит годы спустя, твой рак наступит годы спустя, я перестану пить и начну менять свою жизнь годы спустя. А сейчас…
Я подошел к курилке. Внутри никого не было. Курилка – весьма условное название трех лавочек, расставленных буквой П, и врытого в землю алюминиевого тазика. Я сел на лавочку. Позади казарма. Слева боксы, где мои товарищи, черт бы их побрал, продолжают качать Кожемяку и его сослуживцев на том только основании, что они заступили на службу в армии на полгода позже. А мне хватило – сколько? Кажется, это длилось пятнадцать минут. Как будто теперь я меньше сволочь, чем все остальные. Как удобно.
Черепная коробка наполнилась густым плотным туманом, и тот, кто снаружи, решил что нет лучше сейчас действия, чем добавить в этот туман сигаретного дыма. Я закурил, и внутри стало противно, снова надулись пузыри и дышать стало трудно. Но я курил затяжку за другой, и смотрел вокруг себя, лениво и неохотно. Пьяненько.
Позади казарма и плац. Плац весь в трещинах, через них пробиваются ростки зелени. Между казармой и плацем – ряд аккуратных миниатюрных елочек. В казарме мне нравится стоять на тумбочке. Я никогда не стрессую не опознать звездочки на погонах командира и ошибиться в его приветствии. Зато пока я стою на тумбочке, я пишу стихи и много думаю. Не схожу с ума от безделья, и даже пьяненький качаю Кожемяку не больше пятнадцати минут, в отличие от остальных, которые не пишут стихи, не читают книги, не обсуждают искусство. Они шьют парадные формы на дембель, с вычурными и неуместными шевронами и аксельбантами. Они бегают в соседнюю деревню через дырку в заборе за сивушной водкой и еблей с одноногой проституткой. Они говорят пацанскими цитатами. Но и в них много хорошего. Они всегда придут на выручку, когда тяжело. Они смешно шутят. Вообще, для ужасных людей в них так много юмора, без которого тут натурально может сорвать крышечку. Может, они не такие ужасные? Только в этих обстоятельствах.