bannerbanner
Обрученные
Обрученные

Полная версия

Обрученные

Язык: Русский
Год издания: 1827
Добавлена:
Серия «Мир приключений. Большие книги»
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 14


Первое пробуждение после случившегося несчастья, когда сознаешь тяжесть положения, бывает очень горьким. Сознание, едва прояснившись, возвращается к привычным представлениям предшествовавшей спокойной жизни – но вдруг мысль о новом состоянии дел грубо вступает в свои права, и горечь становится еще сильнее от этого мгновенного сопоставления. Пережив эту горькую минуту, дон Абондио быстро перебрал намеченные ночью решения, утвердился в них, привел их в порядок, затем встал и принялся ожидать Ренцо с некоторой боязнью, но в то же время и с нетерпением.

Лоренцо, или, как его все звали, Ренцо, не заставил себя долго ждать. Как только, по его мнению, наступил час, когда можно было, не нарушая приличия, явиться к курато, он отправился к нему с радостной поспешностью двадцатилетнего юноши, которому предстоит в этот день вступить в брак с любимой девушкой. Оставшись сиротой с юных лет, он занимался ремеслом прядильщика шелка – ремеслом, так сказать, наследственным в его семье и достаточно доходным в прежние годы; теперь оно уже находилось в упадке, однако не в такой степени, чтобы умелый работник не мог выработать достаточно для безбедной жизни. Работа со дня на день шла на убыль, но беспрерывная эмиграция рабочих, которых привлекали в соседние итальянские государства всякими посулами, привилегиями и хорошими заработками, вела к тому, что для оставшихся дома не было недостатка в работе. Кроме того, у Ренцо был небольшой клочок земли, который он отдавал в обработку, а равно обрабатывал и сам, когда прядильня стояла без дела, – так что для своего круга он мог считаться человеком зажиточным. И хотя этот год был еще скуднее предыдущего и уже давал себя чувствовать настоящий голод, все же наш паренек, который сделался бережливым с той минуты, как ему приглянулась Лючия, был достаточно обеспечен и с голодом ему бороться не приходилось.

Он предстал пред доном Абондио в полном параде: шляпа его была в разноцветных перьях, из кармашка штанов торчала красивая рукоятка кинжала; на лице его был отпечаток торжественности и вместе с тем лихости, свойственной в те времена даже самым мирным людям. Сдержанный и загадочный прием, оказанный ему доном Абондио, необычайно расходился с веселым и решительным обращением парня.

«Знать, у него голова чем-то занята», – подумал про себя Ренцо, а потом сказал:

– Я пришел справиться, синьор курато, в котором часу вы прикажете нам явиться в церковь.



– А вы о каком дне говорите?

– Как о каком дне? Разве вы не помните, что венчание назначено на сегодня?

– На сегодня? – возразил дон Абондио, словно услышав об этом в первый раз. – Сегодня, сегодня… нет, вы уж потерпите, сегодня я не могу.

– Сегодня не можете? Что же случилось?

– Во-первых, я не очень хорошо себя чувствую – вы же видите!

– Очень жаль. Но ведь дело это не столь уж долгое, да и не утомительное…

– Ну а затем… затем… затем…

– Что «затем», синьор курато?

– Затем… имеются кое-какие затруднения.

– Затруднения? Какие же могут быть затруднения?

– Надо побывать в нашей шкуре, чтобы знать, сколько в таких делах бывает всяких трудностей, сколько приходится нам отчитываться. А я человек слишком мягкосердечный, я только и думаю, как бы устранить с пути препятствия, как бы облегчить все, сделать к удовольствию других, – и из-за этого пренебрегаю своими обязанностями, а потом на меня же сыплются упреки, а то и того хуже…



– Но ради самого Неба, не томите вы меня, скажите мне просто и ясно, в чем же дело!

– Известно ли вам, сколько надо исполнить разных формальностей, чтобы совершить венчание по всем правилам?

– Уж мне ли этого не знать, – сказал Ренцо, начиная горячиться, – ведь вы мне уже достаточно морочили голову. Но разве теперь не все закончено? Разве не сделано все, что полагалось сделать?

– Все, все! Это вам так кажется! А в дураках-то, с вашего разрешения, оказываюсь я, – я нарушаю свои обязанности, чтобы только не заставлять страдать других. Но теперь… хватит! Я знаю, что говорю. Мы, бедные курато, попадаем между молотом и наковальней. Вам не терпится, – что же, я вам сочувствую, бедный молодой человек, – но начальство наше… ну, впрочем, довольно, всего ведь сказать нельзя. А попадает за все нам же.

– Да разъясните мне толком, какую там еще надо выполнить формальность, как вы говорите, – я немедленно ее выполню.

– Вы знаете, сколько существует безусловных препятствий к венчанию?

– А откуда мне их знать, эти ваши препятствия?

– Error, conditio, votum, cognatio, crimen, cultus disparitas, vis, ordo, ligamen, honestas, si sis affinis… – начал было дон Абондио, перебирая по пальцам.

– Вы, видно, издеваетесь надо мной? – прервал его юноша. – На что мне сдалась она, ваша латынь?

– Ну а раз вы ничего не понимаете, имейте терпение и положитесь на тех, кто знает дело.

– Хватит, синьор курато!

– Потише, милый мой Ренцо, не извольте гневаться, я готов сделать… все, что зависит от меня. Мне очень хочется видеть вас довольным, я желаю вам только добра. Эх, как подумаешь, ведь как вам хорошо жилось, – чего вам недоставало? Влезла же вам в голову эта дурь – жениться.

– Это что еще за разговоры, синьор? – прервал его Ренцо, не то удивленный, не то разгневанный.

– Да нет, я ведь только так. Вы уж потерпите… я так только… Хотелось бы видеть вас довольным.

– Одним словом…

– Одним словом, дорогой сынок, я тут ни при чем: не я составлял закон! И прежде чем совершить венчание, мы действительно обязаны провести кое-какие расследования и удостовериться, что препятствий к этому нет.

– Однако скажите же мне наконец, какое прибавилось препятствие?

– Потерпите малость, не такие это дела, чтобы их можно было разрешить так просто. Я надеюсь, ровно ничего тут не окажется, но, невзирая на это, мы все-таки обязаны произвести розыск. Текст ясно и отчетливо гласит: «Antequam matrimonium denunciet…»[1]

– Я же сказал вам, что не нужно мне никакой латыни!

– Но ведь надо же мне объяснить вам…

– Так разве вы не закончили этих расследований?

– Я же говорю вам, я сделал еще не все, что полагается.

– Почему же вы не сделали этого вовремя? Зачем же было говорить мне, что все готово? Чего же еще ждать?

– Ну вот, вы меня же и попрекаете за мою излишнюю доброту! Я делал всякие облегчения, чтобы поскорее услужить вам… но, видите ли, тут случилось кое-что такое… ну, будет, это уж мое дело.

– Что же мне, по-вашему, делать?

– Потерпеть несколько деньков. Сынок ты мой дорогой, несколько деньков – не вечность! Уж потерпите!

– А долго ли?

«Кажется, дело налаживается», – подумал про себя дон Абондио и с необычным для него жеманством произнес:

– Что же, недельки за две я постараюсь… сделаю, что могу…

– Две недели! Вот это действительно новость! Сделано все по вашему желанию, вы сами назначили день; день этот пришел – и вот вы мне говорите, чтобы я ждал еще две недели! Две недели!.. – запальчиво повторил он, повышая голос, и, подняв руку, потряс кулаком в воздухе; и кто знает, какой выходкой сопроводил бы он свое восклицание, если бы дон Абондио не прервал его, поспешно и вместе с тем осторожно и ласково схватив его за другую руку.

– Стойте, стойте – ради самого Неба, не сердитесь! Я посмотрю, постараюсь, нельзя ли в неделю…

– А что же мне сказать Лючии?

– Скажите, что это мое упущение.

– А что станут говорить люди?

– Да вы говорите всем, что это я ошибся, все от излишней спешки, от доброты моей сердечной; валите всю вину на меня. Чего же вам еще? Итак – через неделю.

– А потом уж других препятствий не будет?

– Раз я вам говорю…

– Ну что ж, я готов обождать неделю. Но помните, после этого никакие уговоры на меня не подействуют. А пока – честь имею.

С этими словами он ушел, отвесив дону Абондио поклон, несколько менее глубокий, чем обычно, и взглянув на него не столько почтительно, сколько выразительно.

Выйдя на дорогу и – впервые за все время – направляясь без всякой охоты к дому своей невесты, Ренцо с возмущением перебирал в уме происшедший разговор и все более и более находил его странным. Холодный и смущенный прием, оказанный ему доном Абондио, его речь, сбивчивая и вместе с тем запальчивая, эти серые глаза, непрестанно бегавшие во время разговора по сторонам, словно боясь встретиться со словами, выходившими из его уст, это нарочитое изумление, как будто он первый раз слышит о венчании, уже согласованном с ним так определенно, а больше всего – эти постоянные намеки на какое-то важное обстоятельство, без ясного указания, в чем же дело, – все это, вместе взятое, приводило Ренцо к мысли, что под этим кроется какая-то тайна, непохожая на то, что старался внушить ему дон Абондио. На мгновение юноша остановился в нерешительности, не вернуться ли ему, чтобы прижать дона Абондио к стене и заставить говорить напрямик, но, подняв глаза, он увидел Перпетую, которая шла впереди него и свернула в огородик, находившийся в нескольких шагах от дома. Ренцо окликнул ее, когда она отворяла калитку. Ускорив шаг, он нагнал Перпетую, задержал ее у входа и, с намерением добиться от нее чего-нибудь более определенного, решил потолковать с нею.

– Здравствуйте, Перпетуя, я надеялся было, что нынче мы вместе попируем.

– Что ж поделаешь? Все в Божьей воле, бедный мой Ренцо.

– Скажите на милость: этот непутевый синьор курато наговорил мне чепухи про какие-то резоны, которых я так путем и не разобрал; объясните вы мне толком, почему он то ли не может, то ли не хочет обвенчать нас сегодня?

– Ох, неужели же вы думаете, что я знаю секреты своего хозяина?

«Я так и знал, что тут какая-то тайна», – подумал Ренцо. И чтобы извлечь ее на свет божий, продолжал:

– Вот что, Перпетуя, будем друзьями: расскажите мне, что знаете, помогите бедному малому.

– Плохое дело – родиться бедным, милый мой Ренцо.

– Правильно, – подхватил он, все больше утверждаясь в своих подозрениях, и, стараясь ближе подойти к делу, добавил: – Правильно, но полагается ли священникам плохо относиться к бедным?

– Послушайте, Ренцо, я ничего не могу сказать, потому что… я ничего не знаю; но в одном я могу вас уверить: мой хозяин ни вас, ни кого другого обижать не хочет – он тут ни при чем!

– А кто же тут при чем? – спросил Ренцо с самым небрежным видом, но сердце его при этом замерло и весь он обратился в слух.

– Но коли я говорю вам, что ничего не знаю… Только вот за хозяина своего я заступлюсь, потому что мне тяжело слушать, когда его обвиняют в желании сделать кому-либо неприятность. Бедняжка! Уж если он грешит чем, так излишней добротой. Хорошо всем этим негодяям, тиранам, этим людям, не знающим страха Божьего…



«Тираны! Негодяи! – подумал Ренцо. – Это никак не относится к духовному начальству».

– Вот что, – сказал он, с трудом скрывая все нараставшее в нем волнение, – вот что: скажите мне поскорей, кто это.

– А! Понимаю – вам бы только заставить меня говорить, а я не могу сказать, потому что… я ничего не знаю: когда я ничего не знаю, это все равно как если бы я поклялась молчать. Хоть пытайте меня, слова из меня не вытяните. Прощайте, нечего нам обоим зря время терять!

С этими словами она поспешила в огород и заперла калитку. Ренцо, отвесив ей поклон, пошел обратно, потихоньку, дабы она не заметила, куда он идет; но, оказавшись за пределами слуха доброй женщины, он зашагал быстрее, мигом очутился у дверей дона Абондио, вошел в дом и направился прямо в комнату, где оставил старика. Увидя его там, Ренцо вытаращил глаза и с решительным видом приблизился к нему.

– Ого! Это что еще за новости? – сказал дон Абондио.

– Кто этот тиран? – спросил Ренцо голосом человека, решившего во что бы то ни стало добиться определенного ответа. – Кто этот тиран, которому неугодно, чтобы я женился на Лючии?

– Что? Что? Что такое? – пролепетал озадаченный старик; лицо его сразу побледнело и стало дряблым, как тряпка, вынутая из корыта.

Продолжая что-то бормотать, он вскочил с кресла и бросился к выходу. Но Ренцо, который, очевидно, ожидал этого движения и был настороже, опередил его – повернул ключ и положил его в карман.



– Ага, теперь-то уж вы заговорите, синьор курато! Все знают мои дела, кроме меня самого. Ну так и я, черт возьми, желаю знать их. Как его зовут?

– Ренцо, Ренцо! Бога ради, поберегитесь, что вы делаете? Подумайте о своей душе.

– Я вот и думаю о том, что хочу все знать немедленно, сию же минуту! – И с этими словами он, может быть без всякого умысла, взялся за рукоятку ножа, торчавшего у него из кармана.

– Пощадите! – сдавленным голосом простонал дон Абондио.

– Я хочу знать!

– Кто сказал вам…

– Ни-ни! Довольно болтовни! Отвечайте, и без уверток.

– Вы что – моей смерти хотите?

– Я хочу знать то, что имею право знать!

– Но если я проговорюсь, то мне конец. Неужели мне жизнь не дорога?

– Вот потому-то и извольте говорить!

Это «потому-то» произнесено было с такой настойчивостью и вид у Ренцо стал таким угрожающим, что дон Абондио даже и думать не смел о дальнейшем сопротивлении.

– Вы обещаете, вы клянетесь мне, – сказал он, – ни с кем об этом не говорить?..

– Я вам выкину такую штуку, если вы мне сию же минуту не назовете его имени…

В ответ на это новое заклинание дон Абондио, с выражением лица и глаз человека, которому зубодер засунул в рот щипцы, произнес:

– Дон…

– Дон? – повторил Ренцо, словно желая помочь пациенту выплюнуть наружу остальное. Он стоял нагнувшись, наклонив ухо к губам дона Абондио и заложив за спину сжатые кулаки вытянутых рук.

– Дон Родриго! – скороговоркой произнес пытаемый, стремительно вытолкнув из себя эти немногие слоги и проглатывая при этом согласные, отчасти от волнения, отчасти потому, что, применяя оставшуюся у него малую долю внимания на установление некоторого равновесия между двумя одолевавшими его страхами, он, казалось, хотел изъять из обращения и заставить исчезнуть эти слова в тот самый момент, когда его принудили произнести их.

– Ах он пес! – завопил Ренцо. – А как же он сделал это? Что он сказал вам про…

– Как! Как! – почти негодующим голосом отвечал дон Абондио, который после столь тяжелой жертвы, им принесенной, сознавал, что Ренцо теперь до известной степени его должник. – Хотел бы я, чтобы это вас задело так же, как это задело меня, который тут совсем ни при чем, тогда бы у вас всю дурь сразу вышибло из головы!

И он принялся самыми мрачными красками описывать ужасную встречу, и, рассказывая, он все больше давал волю своему гневу, которому до этой минуты страх не давал излиться наружу. Вместе с тем, видя, что Ренцо, взбешенный и подавленный, стоит перед ним с опущенной головой, дон Абондио довольно весело продолжал:

– Нечего сказать! Хорошенькую же вы затеяли историю! И услужили же вы мне!.. Сыграть такую штуку с благородным человеком, с вашим духовником! В его же собственном доме! В святом месте! Какой, подумаешь, совершили подвиг! На погибель мне, на погибель и себе самому вынудили меня сказать то, что я скрывал из благоразумия, вам же на благо! Но вот теперь вы все знаете! Хотел бы я посмотреть, что вы со мной сделаете… Ради самого Неба! Тут не до шуток. Дело не в том, кто виноват, кто прав, – дело в том, кто сильнее. Давеча утром, когда я давал вам добрый совет – как вы сразу взбеленились! А ведь я думал и о себе, и о вас… Ну так что же? Отоприте хотя бы дверь, верните мне ключ.



– Я, может быть, и виноват, – обратился к дону Абондио Ренцо, и голос его зазвучал мягче, хотя в нем и кипела еще ненависть к обнаруженному врагу, – может быть, я и виноват, но, положа руку на сердце, подумайте только, если бы на моем месте…

С этими словами он вынул из кармана ключ и пошел отпирать дверь. Дон Абондио направился вслед за ним, и, пока Ренцо поворачивал ключ в замке, старик приблизился к нему и с лицом серьезным и озабоченным, подняв к глазам Ренцо три пальца правой руки, словно желая в свою очередь помочь ему, произнес:

– Поклянитесь, по крайней мере…

– Может быть, я и провинился, так простите меня, – отвечал Ренцо, отворяя дверь и собираясь уйти.

– Поклянитесь… – повторил дон Абондио, схватив его за плечо дрожащей рукой.

– Может быть, я и виноват, – повторил Ренцо, стараясь освободиться, и стремглав вылетел, взбешенный, прекращая таким способом спор, который, подобно любому литературному, философскому или иному спору, мог бы затянуться навеки, потому что каждая из сторон только и делала бы, что твердила свои доказательства.

– Перпетуя! Перпетуя! – закричал дон Абондио после тщетных попыток вернуть убежавшего. Перпетуя не откликалась, и дон Абондио перестал понимать, что происходит.

Людям и позначительнее дона Абондио не раз случалось переживать такие неприятные передряги, такую неопределенность положения, при которой лучшим выходом кажется сказаться больным и улечься в постель. Этого выхода ему не приходилось даже и искать, он последовал сам собой. Вчерашний испуг, тревожная бессонница минувшей ночи, новый, только что пережитый испуг, тревога за будущее – все это возымело свое действие. Подавленный и отупевший, уселся он в кресло и, почувствовав какой-то озноб во всем теле, стал, вздыхая, разглядывать свои ногти, взывая время от времени дрожащим и сердитым голосом: «Перпетуя!» Та наконец явилась с огромным кочном капусты под мышкой. Лицо ее выражало равнодушие, словно ничего не произошло. Я избавлю читателя от всех жалоб, соболезнований, обвинений, оправданий, от всяких «вы одни только и могли сказать» да «ничего я не говорила» – словом, ото всех обычных в таких случаях разговоров. Достаточно сказать, что дон Абондио приказал Перпетуе запереть дверь на засов, ни под каким видом никому не отпирать, а если кто постучится, говорить через окно, что синьор курато нездоров и лежит в приступе лихорадки. После этого он медленно стал взбираться по лестнице, повторяя через каждые три ступени: «Влип! влип!» Да и в самом деле улегся в постель, где мы пока его и оставим.

Тем временем Ренцо в бешенстве зашагал по направлению к дому. Он еще не решил, что ему делать, но им уже овладело неотступное желание совершить что-нибудь необычное и страшное. Тираны, бросающие вызов, все те, кто так или иначе обижает других, виновны не только в творимом ими зле, но и в том потрясении, в какое они повергают души обиженных ими. Ренцо был юноша смирный, далекий от кровожадности, юноша прямой, чуждый коварных замыслов, но в данную минуту душа его жаждала крови, воображение было всецело поглощено измышлением какой-нибудь ловушки. Ему хотелось мчаться к дому дона Родриго, схватить его за горло и… Но тут он спохватывался, что жилище это было подобно крепости, охраняемой снаружи, а внутри кишевшей всякими брави; что только испытанные друзья и слуги имели в него свободный доступ, не подвергаясь осмотру с головы до ног; что незнакомого скромного ремесленника туда не пустили бы без проверки, а его, которого, вероятно, там очень хорошо знают, тем паче. Потом он подумал было взять ружье, спрятаться где-нибудь за изгородью и подкарауливать, не появится ли дон Родриго как-нибудь в одиночку. Он с жестоким наслаждением тешился воображаемой картиной: вот он слышит походку, его походку, осторожно поднимает голову, узнает злодея, наводит ружье, прицеливается, стреляет, видит, как тот падает и корчится; он бросает врагу проклятие и бежит по дороге к границе, чтобы оказаться в безопасности. А Лючия? Как только это имя прорезало зловещий мир его фантазии, тотчас же туда толпой ворвались и добрые мысли, привычные его душевному складу. Он вспомнил последний завет своих родителей, вспомнил Бога, Мадонну и святых, подумал об удовлетворении, не раз испытанном, от сознания, что за ним не водится никакого преступления, подумал об ужасе, какой не раз охватывал его при рассказе о каком-нибудь убийстве, – и со страхом и угрызениями совести, но вместе с тем с какой-то радостью опомнился от своих кровожадных замыслов, радуясь, что все это только игра воображения. Но зато сколько размышлений повлекла за собой мысль о Лючии! Столько надежд, столько обещаний, – будущее, о котором так мечталось, которое казалось уже почти в руках, – наконец, этот день, столь желанный. Как же теперь, какими словами сообщить ей эту новость? И далее, какое же принять решение? Как сделать ее своею, на зло этому всемогущему злодею. Заодно с этим в уме его промелькнуло не то чтобы определенное подозрение, но какая-то мучительная тень: наглость дона Родриго объясняется не чем иным, как его животной страстью к Лючии. Но Лючия? Неужели она подала к этому хотя бы малейший повод, малейшую надежду? Подобная мысль ни на мгновение не могла возникнуть в голове Ренцо. Но знала ли она хоть что-нибудь об этом? Мог ли он воспылать этой гнусной страстью и она не заметила этого? Посмел бы он прибегать к таким действиям, не испытав ее как-нибудь иначе? А ведь Лючия никогда ни словом не обмолвилась об этом ему! Своему жениху!

Обуреваемый такими мыслями, он прошел мимо своего дома, находившегося посредине деревни, пересек ее и направился к дому Лючии, стоявшему на краю деревни, почти совсем у околицы. Перед домиком этим был небольшой двор, отделявший его от улицы и огороженный невысокой стеной. Ренцо вошел во дворик и услыхал несмолкаемый гул голосов, доносившийся из комнаты наверху. Он догадался, что это подружки и кумушки, собравшиеся сопровождать Лючию, и ему не захотелось показываться на глаза этому сборищу с лицом, расстроенным полученной новостью. Девчурка, находившаяся на дворе, кинулась ему навстречу с криком: «Жених! Жених!»

– Тише, тише, Беттина! – сказал ей Ренцо. – Поди-ка сюда, ступай наверх к Лючии, отзови ее в сторонку и шепни ей на ушко… да только смотри, чтобы никто не слышал и ничего не заметил… скажи ей, что мне нужно с ней поговорить, что я жду ее в нижней комнате… да пусть приходит сейчас же!

Девчурка помчалась по лестнице, радостная и гордая данным ей секретным поручением.

В эту минуту мать как раз закончила одевать Лючию, и подруги со всех сторон обступили разряженную невесту и вертели ее во все стороны, чтобы получше разглядеть. А она поворачивалась, отбиваясь со свойственной крестьянкам немножко воинственной скромностью, загораживая локтем лицо, склоненное на грудь, и нахмурив густые черные брови, меж тем как губы ее невольно складывались в улыбку. Черные девичьи волосы, разделенные узкой белой полоской пробора, собраны были на затылке во множество мелких косичек, свернутых кольцами и заколотых длинными серебряными шпильками, которые расходились веером, образуя как бы сияние ореола, как и поныне причесываются крестьянки в окрестностях Милана. На шее у нее было ожерелье из гранатов, вперемежку с золотыми филигранными бусами. Ее стан облегал богатый корсаж из расшитой цветами парчи, с отдельными рукавами, которые были привязаны красивыми бантами. На ней была короткая юбка из плотного шелка со множеством мелких складок, красные чулки и узорчатые, тоже шелковые, туфли. Помимо этого свадебного наряда, Лючию красила ее скромная красота, еще более расцветшая от множества переживаний, отражавшихся на ее лице: радости, сдерживаемой легким смущением, тихой грусти, которая порой появляется на лице всякой невесты и, не умаляя красоты, придает ей особый отпечаток. Маленькая Беттина пробилась в кружок, подошла к Лючии и, осторожно дав понять, что хочет что-то сказать, шепнула ей на ушко словечко.

– Я выйду на минутку и сейчас же вернусь, – сказала Лючия женщинам и поспешно вышла. Увидя изменившееся лицо Ренцо и его беспокойное состояние, она спросила, охваченная каким-то страшным предчувствием: – Что случилось?

– Лючия, – ответил Ренцо, – на сегодня все пошло прахом, и один Бог ведает, когда нам удастся стать мужем и женой.

– Как? – сказала Лючия, совершенно растерявшись.

Ренцо вкратце рассказал ей все, что произошло в это утро. Она слушала его с тревогой, а услыхав имя дона Родриго, вся вспыхнула, вздрогнула и воскликнула:

– Так вот до чего!..

– Значит, вы знали? – сказал Ренцо.

– Еще бы, – ответила Лючия, – так вот до чего!..

– Что же вы знали?

– Не заставляйте меня говорить сейчас, не заставляйте проливать слезы. Я побегу за матерью и отпущу женщин, нам надо остаться одним.

Когда она уходила, Ренцо тихо произнес:

– И вы никогда ничего мне не говорили!

– Ах, Ренцо! – ответила Лючия, лишь на мгновение обернувшись к нему на ходу. Ренцо отлично понял, что имя его, произнесенное Лючией в такую минуту и таким тоном, означало: «Неужели вы можете сомневаться, что если я молчала, то лишь по честным и чистым побуждениям?»

На страницу:
3 из 14