bannerbanner
Кому достанется венок утопленницы?
Кому достанется венок утопленницы?

Полная версия

Кому достанется венок утопленницы?

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Aila Less

Кому достанется венок утопленницы?

Глава 1. Праздник начинается

Лето стояло липкое, как расплавленный мёд. Воздух дрожал над пыльной дорогой, в высокой траве без устали стрекотали кузнечики, и всё вокруг было наполнено запахом горячей смолы и близкой реки, откуда тянуло прохладой. Деревня казалась вымершей: окна закрыты тяжёлыми ставнями, собаки лежали в глубокой тени, вытянув лапы, а у заборов валялись брошенные игрушки.

На песчаной отмели слепил белый свет, воздух дрожал, слепни лениво кружили над мокрыми спинами, а с крутого берега то и дело раздавался смех. Малышня носилась по колено в воде, визжала, падала, и река с шумом шлёпала по раскалённым плечам. Брызги летели веером, оседали на лицах, щекотали ресницы и от этого дети только смеялись громче.

Двое мальчишек спорили, кто из них продержится дольше под водой:

– Ну что, готов? Считаю до трёх! – крикнул тот, кто постарше, торопливо смахивая с лба мокрую чёлку.

– Да считай хоть до ста, всё равно не всплыву! – ответил второй, упрямо щурясь.

Они разом шумно вдохнули и присели в воду, захлопнули глаза, зажали носы. На несколько мгновений вокруг стало тихо, лишь пузыри лениво поднимались к поверхности. Первым не выдержал тот, что был помельче, он выскочил наружу, отфыркиваясь и морщась от солнца.

– Эй, ты подглядывал! – крикнул он, размахивая руками.

– Сам ты подглядывал! Я ж как рыба, смотри! – И старший снова ушёл вниз, хлопнул ладонями так, что круги разошлись по всей отмели.

Чуть дальше, где течение уходило к омутку, собрались подростки постарше – плечистые, загорелые. Они выбирали испытания посложнее, и азарт висел в воздухе вместе с жарой. Егор, самый смелый, повязал глаза тряпкой от старой рубахи, круто затянул узел на затылке и, размахнувшись, разбежался. Вода приняла его с гулким всплеском, сомкнулась и сразу скрыла. Он поплыл вслепую – грудью натыкаясь на волну, широко размахивая руками.

С берега ему кричали наперебой:

– Левее бери! Да не так сильно!

– Да ладно, сам разберусь! – донеслось с воды, и его голос тут же утонул в собственном смехе.

Парни, сидевшие на бревне, хлопали его по плечам ладонями, переговаривались вполголоса, но и их перебивал шум реки. Один оступился на коряге, с визгом сорвался вниз, подняв тучу брызг. Вынырнул, выплёвывая траву, и сам же первым рассмеялся.

– Ну и герой! – закричали ему с берега.

– Хоть попробовал! – выкрикнул он в ответ, и снова полез на скользкий ствол.

Чуть выше по склону, в тени ив и берёз, женщины раскладывали травы. Эмалированные тазы сверкали белёсым блеском, коричневые корзины были доверху набиты пахучим сеном. На синей клеёнке, привязанной к ветке, сушились пучки зверобоя, иван-чая, мяты и пустырника – пахло терпко и сладко, и от одного духа кружилась голова.

Юные девушки сидели рядом на траве и с важным видом плели венки. Пальцы скользили по зелени, вплетали васильки, колоски и каждая старалась, чтобы круг вышел ровным, без разрывов. Они нарочно сидели прямо, будто увлечены только цветами, но глаза упрямо тянулись к воде, туда, где парни хохотали громче всех.

– Покрепче вяжи, чтоб не распалось, – наставляла тётка Марья, сидя на корточках прямо в траве. Её ладони были в зелёных разводах, ногти в пыли от стеблей. – А то спустишь, как тряпку, и как твой венок жениха найдёт?

Девчонки прыснули, но одна, светловолосая Оля, нахмурилась и, не поднимая глаз, тихо спросила:

– А если распадётся… это к чему?

Марья не стала задумываться, отрезала коротко:

– К тому, что ещё не время.

Возле неё сидела рыжеватая тётка в пёстром платке. Она ухмыльнулась, поправила веник мяты и вставила своё:

– И смотри, чтоб не как у Вальки в прошлом году.

– Валька и без венка своего найдёт, сказала третья спокойная, сдержанная, с узким лицом и строгими глазами. Она перебирала стебли васильков, голос её звучал ровно, без насмешки. – У неё глаза такие, что кто угодно найдётся.

На миг все замолчали, только кузнечики скрипели в сухой траве да с реки доносился шум. Девчонки снова переглянулись – у каждой на щеках заиграл румянец. Пальцы продолжали плести венки, но теперь уже внимательнее, крепче, будто в самом деле от этого зависело, найдёт ли их кто-нибудь этой ночью.

Ниже по течению, там, где берег становился тёмным от сырости и корни ив торчали прямо в воду, возились мужики. Сети были мокрые и тяжёлые, шнур колол ладони, пальцы были в синяках и порезах. Вода стекала по канатам звонкими каплями, и всякий раз, когда сеть дёргалась в руках, казалось, что она живая. Солнце било в затылки, спины блестели от пота.

Мужик постарше, поправив сеть на колене, протянул хрипловато, нараспев, будто от усилия:

– Во поле берёза стояла…

Другой, помоложе, подхватил вполголоса, тоже в такт движению рук:

– Во поле кудрявая стояла…

Песня не развернулась, а только скатилась по склону, растворилась в шуме листвы и плеске воды, словно сама река проглотила её.

– Зелень пошла, – сказал один, молодой ещё, с ровными плечами, глядя, как муть расходится кругами.

– И течение будто стронулось, – ответил постарше, хмурясь. – Вон у ивы завихряет, прямо как у мельницы.

– К обеду стронулось, – добавил третий, ровным голосом. – Может, плотина выше открыта.

– Какая плотина, – фыркнул старший, вытаскивая шнур. – Туда уж три года как никто не ездит. Это вода сама. Не нравится мне, как она сегодня смотрит.

– Вода смотрит? – молодой засмеялся, но смех вышел коротким, пустым.

– Смотрит, – ответил старший.

Они переглянулись и торопливо вернулись к сетям. Узлы не поддавались, тянулись упругими мокрыми клубками, верёвка всё время выскальзывала из пальцев, путалась в траве, словно нарочно.

Вдруг один из молодых вытащил шестом не рыбу, а старую рогожу. Она прилипла к узлам, вся мокрая, тяжёлая, в тине и никак не хотела слезать. Мужик поднял её выше, чтобы стряхнуть, и оттуда пахнуло душным, гнилым духом, с застарелой рыбьей вонью.

Парень сморщился, зажал нос ладонью, и пробормотал:

– Фу, задохлятина. Не годится.

– И сети портить не годится, – отозвался старший. Он подцепил шест, помог освободить узлы и коротко скомандовал: – Брось.

Рогожа упала в траву, тяжело распласталась, словно мокрая кожа, и в ту же секунду где-то рядом скользнул короткий писк кузнечика. Снизу потянулся глухой, тревожный собачий лай, и все головы одновременно повернулись в ту сторону.

Серая дворняга с ободранным ухом носилась вдоль берега, поднимая за собой полосы сухого песка, кидалась то к детям, то к воде. Но всякий раз, добежав до тёмной зелёной полосы у ивняков, где сырой берег переходил в омут, она будто натыкалась на невидимую стену. Собака резко останавливалась, захлёбывалась чихом, мотала мордой и пятилось назад, тревожно косясь на воду.

– Видали? – заметил молодой, вытирая лоб плечом и кивнув подбородком туда, где пёс так и не решился пройти.

– Видим, – коротко ответил старший, поправляя сеть на колене. – Не суйся. Пусть гуляет.

Старики расположились неподалёку, на перевёрнутых вёдрах и корягах. Щурились в слепящий свет, придерживали ладонями козырьки кепок, переставляли свои палочки, словно посохи.

Дед Гаврила, жилистый, с вечно прищуренными глазами и колким языком, кивнул на плеск у омутка и произнёс всё ту же присказку, что звучала каждое лето:

– В Купалу вода всегда берёт своё, – сказал дед Гаврила и плюнул в сторону.

– Ой, да ты каждый год одну и ту же ересь несёшь! – махнула рукой баба Прасковья, поправляя узел платка. В голосе её звучала привычная насмешка. – Вон, и деревня цела, и мужики живые.

– Пока, – упрямо повторил Гаврила и глянул поверх очков, будто проверяя, слушают ли его. – Пока живые. Знаю, что всё равно не послушаете, так хоть помните, что сказал.

Баба Нюра, сидевшая ближе к травам, даже не подняла головы, только ответила, перебирая душицу в руках:

– Да какие омуты, Гаврилыч. Дети под присмотром, все на виду.

Гаврила вскинул брови, и морщины у глаз пролегли глубже.

– А ночь? – сказал он тише, но упрямо. – Ночь-то длинная.

– Да хватит пугать, – с досадой обронила Нюра. – Вон девки венки плетут. Им радоваться надо, а не дрожать.

– Пусть радуются, – ответил он мягче, – только воду уважать надо. Она не игрушка.

– Ишь ты, – не удержалась Нюра, щёлкнула стебельком о ладонь. – Совсем с ума сошёл, старый пень!

– А ты спроси у Марфы, – сказал он спокойно, глядя в сторону. – Она помнит.

– Что я помню? – отозвалась из тени сухонькая Марфа, сушившая на верёвке белёные полотенца.

– Ты помнишь, – сказал Гаврила и провёл ладонью по щетине, – как у старой мельницы девка утонула.

Марфа на миг замерла. Полотенце в её пальцах тяжело капало в траву. Она опустила глаза, и голос её прозвучал низко, почти шёпотом:

– Я много чего помню. Одно вот не забывается – к реке в сумерках ходить нельзя.

– Ох, началось, – проворчала Прасковья, поправляя платок. Она отвернулась к реке, но крест всё-таки черкнула перед грудью – быстро, будто сама перед собой.

Старики молча качнули головами, словно вспомнили что-то своё. Тишина потянулась между ними, и даже кузнечики на миг стихли.

И тогда, будто нарочно, кто-то заговорил первым:

– К вечеру костры-то жечь будете?

– А как же, – откликнулась баба Прасковья, поправляя платок. – Без костра какая ж Купала? Молодёжь-то вся туда сбежится.

– Вот и хорошо, – добавила женщина средних лет, встряхнув пучок мяты. – Костёр да песни – это не страшно. Страшно в воду лезть, когда солнце уйдёт.

– А вдруг ещё в дом нечисть зайдёт, – пробормотал кто-то, не то в шутку, не то всерьёз.

Несколько женщин переглянулись, кто-то усмехнулся, а кто-то машинально поправил крест на груди.

– Крапиву на порог, – подсказала одна из женщин деловито, отряхнув руки от травяной пыли. – Чтоб всякая не лезла.

– Да чего лезть-то? – усомнилась Лида, перекладывая венок с колена на колено. Она покосилась на подруг, но голос прозвучал дерзко. – Кому мы сдались.

– Ха!, – сказал Гаврила, не глядя, и постучал палкой по земле. – Нашлась умная! Всегда так говорят те, кто не видел.

– А ты видел? – не выдержала Лида, подняв на него глаза. В её голосе звякнула бравада, но пальцы на венке чуть дрогнули.

Гаврила помолчал. Открыл рот, закрыл, провёл ладонью по щетине, будто решался. Женщины утихли, все взгляды невольно скользнули к нему.

– Видел, – сказал он наконец. – Не тебя касается.

Девчонки с венками, до этого сидевшие тихо, негромко загомонили.

– А если правда… ну, про ту девушку? – спросила Катя, глядя на круг воды между корягами.

– Да откуда знаешь, что правда, – возразила Лида, но и сама не удержалась, посмотрела туда же, в сторону омутка.

– Бабка Марфа не врёт, – вмешалась Варя, тоненькая, с васильком за ухом. – Она просто так такое не скажет…

– Моя мать говорила, – подала голос темноволосая девчонка, заплетая в венок последнюю ленту, – что та девушка ждала жениха у мельницы, но он не пришёл. А она в воду – с венком.

– Сама? – не поверила Лида.

– Кто ж теперь узнает, – пожала та плечом. – Одни говорят, видели, как её толкнули. Другие – что сама пошла.

– Вот и не ходи вечером одна, – поджала губы Катя, поднялась и отряхнула подол. – Пойдём, лучше крапивы нарвём.

Они встали и пошли по косогору, вздрагивая от жалящих стеблей. Из травы вверх вспорхнули бледные бабочки, сели на локти, на волосы, и мгновенно исчезли в солнечных пятнах, будто их и не было.

Дом наш стоял у самой реки – ещё шаг, и крыльцо упиралось бы в песчаный откос. В распахнутое кухонное окно тянуло влажным дыханием реки – под короткими волнами перекатывался песок, а редкая лодка, скребя днищем по корягам, отзывалась в тишине глухим звуком.

Мать всегда говорила, что по ночам у ивняка что-то плескается, а к утру туман подбирается к самому дому – ложится на грядки, на стёкла, на крышу. Всё здесь быстро тянуло влагу в себя – перила у крыльца покрывались липкой сыростью, на ведре у колодца проступали пятна ржавчины, а старая лавка, где отец чинил сети, прежде чем уйти работать на ферму, скрипела от влажности.

Я вышел во двор с охапкой сухих веток. Солнце стояло высоко и жгло всё без разбора. Бельё на верёвке качалось и пахло мылом, смешанным с мятой, а разноцветные ленты, привязанные к жерди, трепетали на ветру.

Мама поставила на порог таз с травами – над ним поднималась золотистая пыльца, лёгкая, как дым, щекотала в носу и оседала на подол её платья. Сестра сидела на нижней ступеньке, держа на коленях венок с колосками и тремя васильками. Длинная лента сбегала вниз по доскам и шевелилась от сквозняка. Она перебирала стебли неторопливо, и было видно, что думала она не о венке и не о цветах, а о чём-то своём.

– Ленту подрежь, – сказала мама, не оборачиваясь. – Споткнёшься ещё. И крапиву не забудь – к вечеру поставим у порога.

Сестра подняла голову от венка.

– А зачем крапиву к порогу? – спросила она, глядя снизу вверх, щурясь от солнца.

– Чтобы не ходили те, кто ходить не должен, – ответила мама коротко. Она даже головы не подняла, сжала пальцами стебли в тазу, и аромат мяты и зверобоя стал густым, приторным. – Так делали у моей матери. И у бабки моей тоже.

Я прислонил охапку веток к стене. На солнце они зашуршали сухо, будто бумага. Сестра снова склонилась к венку, но пальцы её двигались медленнее, словно она прислушивалась к словам матери.

– А если… всё равно придут? – спросила она уже тише, почти в полголоса.

Мама вздохнула, выпрямилась, вытерла ладони о подол.

– Тогда будем надеяться, что обойдут, – сказала она.

В сенях скрипнула доска, и на пороге показался дядя. Все звали его Петровичем – так уж прижилось с молодости. На нём болталась выгоревшая рубаха с закатанными рукавами, на пальцах тянулись тёмные следы смолы, кое-где виднелись мелкие порезы от верёвок. Он задержался в проёме, щурясь на солнце, и хмыкнул.

– Опять за своё, – сказал он, упершись плечом о косяк. – Приметы, шепотуны… Людей пугаете только.

Мать не повернула головы. Она вылила из таза травяную воду прямо в капустные грядки – струя блеснула и разлетелась паром на солнце.

– Никого я не пугаю, – устало ответила она, словно повторяла привычное. – У нас дом у самой воды.

Петрович фыркнул, но больше ничего не сказал, только перехватил ладонью дверной косяк, словно проверяя, крепко ли держится, и остался стоять, следя то за рекой, то за матерью.

От сарая тянуло смолой и мышами, терпким духом старых досок и сырости. У стены валялась старая рогожа, брошенная сюда ещё вчера. В ней держался тяжёлый прелый запах рыбы, словно тины после разлива.

Крыльцо раскалилось, доски дышали горячим деревом, и смолистый дух, поднимаясь, смешивался с густым летним воздухом. На стекле никак не могла угомониться муха – то садилась и медленно тянулась вверх, то замирала, дрожа крыльями, а потом снова срывалась и билась о собственное отражение.

Баба Домна вошла без стука, как делала всегда. Она шагала быстро, в своём потёртом платке с каштанами, неся эмалированный ковш с выбитым краем. От неё пахло сушёными травами, сырой землёй и едким дымом костра.

– Вода нынче не примирная, – сказала она вместо приветствия, глядя сразу туда, где за садом мерцала река.

– И вам здравствуйте, баб Домна, – откликнулась мать, вытирая руки о подол и кивая на лавку у крыльца. – Садитесь, раз пришли.

– Сяду, – отозвалась старуха и опустилась на самый край доски, которая скрипнула под её весом. Она положила ковш себе на колени, медленно провела ладонью по шершавому колену и прищурилась. – Ты по ночам шум слышала?

Мать чуть замешкалась, будто взвешивая слова.

– Слышала, – сказала она негромко. – У ивняка плескалось. Думала, рыба.

– Рыба не ходит так, – резко отозвалась бабка. – Рыба не бьётся трижды в одно и то же место. Я сама слушала.

Сестра перестала плести венок, медленно подняла голову и спросила осторожно, с интересом, который она ещё пыталась спрятать:

– А что это тогда?

Домна глянула на неё исподлобья, и глаза её блеснули колко, как у кошки.

– Лучше не знать, девка, – бросила она отрывисто. – Чем меньше знаешь, тем спокойней спишь.

Она замолчала и стала вслушиваться в двор, за сараем вдруг брякнула жестянка, и звук разнёсся так неожиданно, что все невольно вздрогнули.

– Не к добру шум, – тихо проговорила бабка и сжала пальцами ручку ковша так, что костяшки побелели. – Вода нынче берёт своё.

Дядя Пётр подошёл ближе к крыльцу и тяжело опустился в тень. На колене у него лежал молоток, он перебирал гвозди, сдвигая их шершавыми пальцами, будто прикидывал, куда и сколько ещё вбить.

– Опять началось? – тихо спросил Петрович, щурясь на солнце. – Вся деревня уже шумит – у кого муть на воде, у кого течение сбилось с привычного русла.

Домна, не поворачиваясь, провела ладонью по колену, будто приглаживала собственные мысли, и ответила негромко:

– Не началось, а напомнило о себе. Вода живая. И память у неё не добрая.

– Злая она или нет, – фыркнул Петрович, – а у меня сети порвались. Вот это уж точно злое.

Мать выпрямилась, откинула с лица прядь и сказала резко:

– Сети у тебя не вода рвёт, а руки. Позавчера латали, а ты снова, как дурак, в омут полез.

– В омут полез потому, что рыба там, – буркнул дядя, чуть обиженно, будто оправдывался.

Он постучал молотком по колену, будто ставя точку в разговоре, но за упрямством и обидой мелькнуло беспокойство, которое он старался спрятать.

Дом наш стоял чуть боком к реке – с тропинки до воды было шагов тридцать, не больше. Кусты смородины вдоль огорода держали оборону, как стража, но между ними оставался узкий проём – через него всегда первым приходил сырой холодок.

– Ты б забор поставила, – сказала Домна, кивая в сторону реки. – Не к добру, что близко.

– Ставили мы, – вздохнула мать. – Да толку? Весной размоет, летом подмоет, осенью брёвнами снесёт. Река своё возьмёт в любую пору.

– Верно. Для воды всё едино, – кивнула Домна, щурясь в сторону берега. Она помолчала, будто слушала что-то своё, и вдруг, словно не нам, сказала:

– Помнишь, как у мельницы тогда было?

Слова Домны повисли в воздухе, и на крыльце воцарилась тишина. Я тоже не сказал ничего, хотя понимал, о чём идёт речь. Среди взрослых давно бродили разговоры – никогда прямо, всегда намёками, полусказками. То у колодца обмолвятся, то за столом сорвётся слово. До нас доходили лишь обрывки – один клялся, что слышал пение на реке, другой говорил, что видел тень в тумане, а иной и вовсе уверял – в омуте мелькнула рука.

– Вишь, молчите, – прищурилась Домна, словно довольная тем, что подметила. – Значит, и правда помните. Слышали, как взрослые шептались за столами, да под окнами.

Мать опустила руки на колени, повела плечом, будто тяжесть легла ей на спину.

– Сколько лет прошло, – сказала она устало. – А ты всё одно и то же. Зачем им теперь в голову это класть?

– В голову им и без меня положат, – фыркнула бабка, и глаза её сверкнули упрямо. – Я хоть прямо скажу, а не шёпотом. Тогда тоже шептались, скрывали. И что вышло?

– Хватит! – Резко оборвал Петрович, щёлкнув гвоздём о молоток. Грубость в голосе дрогнула, и под ней явственно проступила забота, которую он обычно прятал за ворчанием.

– Я ж как лучше хочу, – сказала Домна уже мягче, и на миг голос её потеплел, даже жалость прозвучала. – Девку-то жалко.

Сестра, до того молчавшая, дёрнула косу и вдруг сорвалась:

– Баб… а что с ней случилось?

Домна уставилась туда, где за кустами смородины поблёскивала река.

– Не дождалась, – проговорила она после долгой паузы. – Или дождалась не того. Вот и весь рассказ.

Она поднялась, ковш в её руке качнулся, и солнечное пятно скользнуло по выбитой эмали, блеснув на миг. Домна подошла к окну, медленно провела сухим пальцем по стеклу, и на коже осталась тонкая влажная дорожка.

– Утренний туман к тёплому дню, – произнесла она почти рассеянно, уже по-домашнему, словно и не было её колких слов. Потом вдруг повернулась ко мне, и взгляд её стал цепким:

– Ты не пугайся. Ты не дурной. За сестрой гляди, за матерью тоже. А дальше разберётесь.

Я опустил взгляд, будто её слова оказались слишком прямыми.

Дядя Пётр поднялся, сжал в руке молоток, посмотрел сперва на гвозди, потом на стену. Покачал головой и направился к сараю.

– Гвозди где… – пробормотал он себе под нос и скрылся в прохладной тени, откуда тянуло смолой и стружкой.

– На Ивана воду не злите, – сказала Домна, обернувшись к нам у двери. – Песни пойте, огонь держите, но в воду не суйтесь. А как венки бросать будете – смотрите внимательно. Что сразу пойдёт на дно… то значит.

– Мам, – перебила сестра, будто торопясь увести разговор, – можно я свой венок ближе к мосту пущу? Там, говорят, быстрее подхватывает.

– Можно, – кивнула мать. – Только вместе пойдём.

– И я пойду, – донеслось из сарая. Голос дяди отозвался глухо, среди досок. – Чтоб не так скучно было.

Домна усмехнулась, развела руками и вышла. Калитка тихо тикнула засовом. Ветер с реки качнул травы у окна, и по двору прошёл тонкий запах мяты.

– Ну всё, – сказала мать деловым голосом. – Доставайте глиняные, будем воду носить из колодца. Грядки сохнут, без полива пропадёт всё.

Она посмотрела строго на Петровича:

– И гвозди вбей, да не абы как, а по уму.

– По уму, – кивнул он, перекладывая молоток из руки в руку. – Ум у меня один, я его берегу.

Я шагнул к сеням за кувшином, а сестра сразу пристроилась следом, вприпрыжку.

Вечер опускался на деревню. Ветер тянул от реки прохладой, и с домов к воде выходили люди. Мужчины несли факелы и длинные жерди для костров, женщины – вёдра и узелки с едой, девчонки прижимали к груди венки из полевых трав. У берега уже вспыхивали первые огни – сухие сучья трещали, искры взлетали в темноту, пахло дымом и сырым деревом. Женщины подкладывали хворост, раздувая пламя, а девушки, сцепившись за руки, водили круг, напевая старую песню. Голоса их тянулись в сумерках мягко, а ленты в косах горели в отблеске костра.

На коряге у воды устроился дед Гаврила, согнул спину и буркнул, будто самому себе:

– Купала воду будит. Не галдите зря, вода слушает.

– Да пусти ты, – отмахнулась баба Нюра, поправляя узел платка. – Праздник же. Вон какие девки – красота.

Гаврила прищурился, усмехнулся в бороду:

– Красивые-то красивые. Любая вода глянет.

Я стоял чуть поодаль от огня, а рядом со мной вертелась Ангелина, то пряча улыбку, то подталкивая меня плечом. Воздух был густой от дыма и песен, в груди щекотало тепло костра. В кругу среди девчонок, возле самого пламени, смеялась Оля, поправляя венок и ловко перевязывая тонкую травинку нитью, будто колдовала над ним. Свет от костра ложился на её лицо – щёки горели румянцем, волосы блестели искрами.

Она заметив нас, скользнула взглядом и, кивнув, вышла из круга. Подойдя ближе, остановилась напротив – улыбка всё ещё держался в уголках её губ.

– Ну что, пойдёте прыгать? – спросила она с прищуром. – Или будете стоять и умное лицо строить?

– Я?.. – слова сорвались слишком поспешно, и я сам услышал, как это звучит. – Я… разогреваюсь.

Ангелина прыснула, не удержалась и толкнула меня локтем в бок:

– Он всегда так, – сказала она, глядя прямо на Олю, будто специально выставляя меня. – Стесняется!

Я покосился на сестру, но та только беззлобно хмыкнула. Оля засмеялась и подняла венок над головой, проверяя, не распадётся ли от ветра и жара.

– Ну, герой, – протянула она, слегка качнув венок, будто подзадоривала. – Костёр сам не перепрыгнется.

– А может ты первая? – рискнул я, стараясь держать голос ровно, хотя внутри всё дрогнуло, будто жар от костра прошёлся по груди.

Оля на миг прикусила губу, задержала взгляд на пламени и снова посмотрела на меня. В её глазах мелькнуло озорство, но рядом с ним стояла серьёзность, которой я от неё раньше не ждал.

– Нет, давай вместе, – сказала она и протянула ладонь.

Я вложил в руку её тёплую, пахнущую травяным соком ладонь и сжал крепко. Ангелина крутилась у нас за спиной, только и ждала случая поддеть меня. Она глянула исподлобья и, не удержавшись, сказала громко, чтобы слышали все вокруг:

– Гляди, герой, не споткнись. Вот смеху то будет!

Кто-то из ребят прыснул от смеха. Оля хохотнула коротко и мягко, но пальцев моих не отпустила. Мы вместе шагнули в круг, где плясал костёр. Он ревел всё громче, сучья с треском осыпались искрами, и тёплые потоки дыма тянулись вверх в ночное небо.

По берегу гудели голоса, женский хор вытягивал протяжную мелодию, а парни вторили низом, так что звуки складывались в одно широкое дыхание. Казалось, что и сам огонь поддаётся этой песне, качается и вздымается вместе с ней.

На страницу:
1 из 3