bannerbanner
Пока город спит: страшные «сказки»
Пока город спит: страшные «сказки»

Полная версия

Пока город спит: страшные «сказки»

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

– Поняла, выезжаю.

Я кладу трубку. Андрей уже смотрит настороженно:


– Опять Балатовский?


– Да. Нападение собак рано утром, девочка жива, но серьёзно пострадала.

Он не спорит, только помогает мне найти блокнот, фотоаппарат, деньги на проезд.


– Позвони, как закончишь, хорошо?


– Конечно.

Я целую его в щёку, собираю волосы в хвост.

На секунду замираю в прихожей, глядя на чашку, которую не успела допить. Только что этот чай был частью утра, а теперь – чужой, оставшийся «по ту сторону» тревоги.

Свет в окне вдруг кажется холодным, будто за ним уже начинается совсем другой день.

Накидываю сумку на плечо, выхожу в светлый двор, где всё выглядит по-старому. Но внутри уже подкрадывается тревога – почти неуловимая, как слабый озноб.

Пока иду к остановке, стараюсь не думать о том, что с каждым шагом внутри всё сильнее сжимается невидимая пружина.

Я выхожу во двор – Пермь летом будто ленится просыпаться. Пока иду к остановке, замечаю всё то, что делает этот город по-настоящему живым и близким: пыльные клумбы у подъезда, голубятник на углу, булочную с молочными дверями. На балконах кто-то уже хлопочет с бельём, на лавке лениво тянется кошка, у скейт-площадки мальчишки пробуют новые трюки.

Каждая ступенька, каждый фасад словно шепчет: здесь всё по-старому, всё спокойно.


Но внутри эта привычная картина кажется чуть перекошенной. Будто я уже смотрю на город с другой стороны, через тонкую плёнку тревоги.

Лето, как прежде, наполнено светом, но теперь всё это счастье – как будто на расстоянии вытянутой руки.

В этот момент особенно остро понимаешь, как хочется верить в простые вещи: в тепло улиц, в свой двор, и что этот день не принесёт ничего страшного.

Но за поворотом парк встречает меня иначе.

Вроде всё знакомо: под липами дышится легче, гравий приятно шуршит под ногами, пруд блестит тускло.

Утки хлопочут, женщины выгуливают собак, дети несутся по дорожкам, пахнет сладкой ватой и приторным лимонадом.

Всё, как прежде.

Но теперь этот парк разделён на «до» и «после»: где-то рядом ленточка, чужая боль, и слишком много тени в самом светлом дне.

Всё, что происходит вокруг, будто специально пытается притвориться обычным днём. Женщины ведут собак по солнечным дорожкам, у ларька мальчишка в панаме испачкал пальцы мороженым, подростки бегут наперегонки мимо клумбы, и только ленточка, натянутая в стороне, напоминает, что сегодня утро другое.


Я медленно иду вглубь, почти не дыша – странно бояться чужого несчастья, когда на аллеях столько солнца и голосов.

Там, в полутени, где дорожка уходит в сторону от пруда, – высокие заросли кустов. Полиция работает тихо, ни криков, ни суеты – просто будничная тяжесть в движениях и взглядах. У самой ленточки стоит женщина – на ней мятое платье, руки обнимают себя, как будто так легче остаться на ногах. Это не мать пострадавшей: ту уже давно увезли со «скорой». Может быть, соседка или просто свидетель, оказавшаяся здесь слишком рано. Лицо у неё растерянное и уставшее, взгляд – как у человека, видевшего слишком много для такого утра. Я сразу понимаю, что запомню этот взгляд – он теперь всегда будет напоминать о сегодняшнем дне.

– Вам сюда нельзя, – кто-то из молодых полицейских смотрит с подозрением. Я показываю пресс-карту, стараюсь говорить тише обычного.


– Я просто задам несколько вопросов, – почти извиняюсь.

Он кивает на старшего, который стоит ближе к кустам. Я жду, пока он закончит короткий разговор с женщиной, затем подхожу. В его голосе нет ни удивления, ни сочувствия – только привычная, будничная усталость.

– Что хотели? – спрашивает он, едва взглянув в мою сторону.


Я показываю пресс-карту.


– Я из «Городских новостей», можно немного информации для заметки?


Он тяжело вздыхает, не особо стараясь быть вежливым:


– Девочка жива. Стая разогнана. Больше ничего не скажу. «Несчастный случай», пишите как обычно.


– Мать?


– В больнице с дочерью.


– Могу поговорить с кем-нибудь из свидетелей?


Он смотрит мимо, пожимает плечами:


– Поговорите с кем получится. Только без подробностей, сами понимаете.

Я киваю. Записываю в блокнот: «Нападение собак, 6:30, травмы, собака погибла, девочка жива. Несчастный случай».

Смотрю на место происшествия, на тропинку, где когда-то сама ходила короткой дорогой к пруду, и почему-то чувствую холод, который не проходит даже под июльским солнцем.

Делаю несколько снимков: примятая трава, кусок поводка в грязи, следы на земле, пластиковый стакан у ограждения, одинокая перчатка. Всё это – детали, которые завтра сотрут, но сегодня они кажутся важнее самого дня.

Фотографируя эти следы, вдруг чувствую, как камера становится слишком тяжёлой, а пальцы будто не мои – холодные и неловкие.

Женщина в платье вдруг садится на корточки у скамейки, прикрывает лицо руками. Рядом проходит парень с рюкзаком, делает вид, что ничего не видит, а девочка лет десяти бросает взгляд и сразу цепляется за руку отца.

Я стою немного в стороне и думаю – сколько раз ещё этот парк будет делать вид, что всё по-прежнему?

И сколько раз я сама поверю, что за этим спокойствием не скрывается ничего страшного?

Наверное, это и есть взросление.

Когда боишься уже не темноты, а того, что страх так и останется с тобой.



Утром в редакции пахнет кофе, разогретым пластиком и старой бумагой. Кто-то уже налил себе кофе, в коридоре стучат каблуки, на столе коробка с плюшками – Надя притащила «просто так, для настроения».


Здесь всегда шумно, но по-домашнему: стоит лёгкий гул голосов, люди жалуются на утренние пробки, смеются над чужими шутками. Всё это фоном – будто жизнь внутри редакции не прерывается ни на минуту, даже если за окнами сегодня случилось то, что не умещается в обычные слова.

Я сажусь за свой стол, раздвигаю бумаги – между заметками про летние фестивали и баннерами рекламы снова валяются старые фотографии, записи на полях, билеты в кино и мятый пресс-релиз, который давно пора выбросить.


Открываю блокнот, вытаскиваю карту фотоаппарата: на экране пустые качели, кровь на траве, лента в тени кустов, обрывок поводка и билетик на автобус, упавший прямо в лужу.


Всё это – настоящее, но почему-то кажется чужим, словно эти вещи не могут быть связаны ни с летом, ни со мной.

Пытаюсь начать писать заметку:


«Вчера в Балатовском парке на ребёнка напала стая собак. Девочка госпитализирована, состояние тяжёлое, полиция проводит проверку, свидетели говорят…»


Останавливаюсь. Слова не идут, рука не слушается. Будто пишу не про жизнь, а про чью-то тень, чужую историю, в которую никто не хочет заглядывать глубже.

Всё, что пишу, кажется предательством – слишком ровно, слишком официально, будто так и должно быть.


Стираю строчку, пишу снова, пробую быть «корректной», «официальной», но чем суше текст, тем сильнее ощущение, что теряю что-то важное – саму правду, саму боль.

Начальница проходит мимо, бросает через плечо:


– Марин, только без лишней драмы, ясно? Просто «несчастный случай», у нас дети газеты читают.

Я киваю, делаю вид, что всё понятно.


В обед все, как всегда, собираются на кухне: спорят, обсуждают новую моду, ремонт набережной и конечно, событие в парке.


– Я своих детей не пускаю больше в этот парк, – говорит Вика, наливая себе чай.


– Да везде так, – отзывается Таня. – Просто у нас это слишком на виду, у других про это молчат.


– Всё равно страшно, – тихо говорит кто-то с дальнего стола.

Я улыбаюсь, поддакиваю, не спорю. Страх всегда шире любого происшествия.


Порой мне кажется, что мы давно привыкли не замечать свой страх – просто делаем вид, будто умеем жить дальше, даже когда в самом центре города становится темно.

После обеда сажусь за статью снова. Пальцы по-прежнему не слушаются, экран компьютера кажется холодным.

Перечитываю первую строчку – «Вчера в парке на ребёнка напала стая собак…»

И вдруг ловлю себя на мысли: не знаю, как теперь возвращаться домой, снова смеяться над чьими-то шутками или покупать плюшки «просто так».

Пишу сухо, аккуратно. Без лишних подробностей:


«Полиция просит соблюдать осторожность, администрация обещает провести проверку, родители предупреждены».


Знаю, что никто не запомнит ни имени, ни утра, ни этих качелей.


Стираю строчку, записываю в блокнот: «Парк. Лето. Страх. Всё по кругу».



Вечером город будто сбрасывает жару и тревогу. В окнах загорается мягкий свет. Из подъезда пахнет чужими ужинами и легкой прохладой.

Я захожу домой, Андрей уже ждёт, выглядывает из кухни с кружкой в руке.

– Ну что, как там? – говорит почти шёпотом. – Выглядишь усталой.

Я сбрасываю сандалии, кидаю рюкзак на банкетку у двери, прохожу к нему. Андрей целует меня в лоб, отступает, чтобы налить чай.

– Опять парк, да? – спрашивает тихо.

– Да, – я сажусь за стол, обнимаю кружку ладонями. – Утром там… собаки напали на девочку. Она выгуливала свою собаку, рано, в районе пруда. Самого нападения я не видела, конечно, – уже всё было оцеплено, полиция, журналистов почти не пускали. Но… Мать в больнице с дочкой, все на взводе. А в парке – будто ничего не случилось. Люди гуляют, дети катаются, а рядом эта лента…

Андрей кивает – слушает внимательно, не перебивает.

– Тяжело это всё, – говорю, глядя в чашку. – Чувствуешь себя чужой, как будто только ты замечаешь, что тут что‑то не так. Все остальные делают вид, что всё по‑старому.

– Может, так им проще, – вздыхает Андрей, – если каждый раз всерьёз задумываться о плохом, можно и с ума сойти.

Улыбаюсь, уткнувшись ему в плечо:


– А ещё сегодня начальница заставила писать «без драмы», «несчастный случай». Я весь день крутила одну и ту же фразу, а она всё равно не казалась настоящей.

Мы говорим о чём‑то постороннем: кто кого смешнее разыграл в редакции, что на обед было у Вики, как спорили о чём‑то глупом. На мгновение я забываю про парк, про ленту, про тревогу – всё кажется обычным, настоящим.

Позже, когда Андрей засыпает первым, я долго хожу по квартире. Слышу, как в коридоре хлопает дверь, как по двору стучат каблуки, как за стеной кто‑то поёт. Всё кажется мирным, но тревога после парка будто не уходит – застревает внутри, в самом воздухе, в отражении тёмного окна.



В выходные Андрей вытаскивает меня из дома «просто так, для настроения».


Мы идём в парк, который днём живёт своей, шумной и радостной жизнью. Уже у входа слышны гудки электромобилей и весёлый перебор мелодии на карусели – где‑то вдалеке пищит пластмассовый паровозик, а рядом с билетной кассой спорят дети, кто будет кататься первым.

Возле ларька очередь: народ покупает сладкую вату, девушка держит за руку малыша, чтобы не убежал прямо на дорожку. Андрей шутит, что в такую жару надо бы запускать «ледяные горки», но сам стоит терпеливо, выбирая мороженое.


В стороне мальчишки пробуют выиграть мягкую игрушку – бросают кольца на бутылки, мимо летит чей-то резиновый мяч, мама зовёт дочку покататься на лебедях.


Я невольно улыбаюсь: детство, оказывается, никуда не ушло – просто теперь смотришь на него чуть со стороны.

За деревьями слышна музыка, кто-то фальшиво играет на гитаре, а на другой аллее – очередь на «Солнышко», дети визжат от восторга, но через секунду притихают, когда аттракцион начинает вращаться быстрее.

Мы садимся на скамейку под деревьями, делимся мороженым, смотрим, как мимо проходят семьи, спорящие о сдаче, кто-то наспех вытирает ребёнку губы после сладкой ваты.


Андрей рассказывает, как в детстве уронил в пруд свой мячик, я вспоминаю, как боялась кататься на цепочной карусели, но каждый раз всё равно покупала билет.

В такие минуты особенно остро чувствуешь: всё настоящее – вот оно, здесь, в солнце, в смехе, в очередях за билетами.


Но даже в этом шуме есть какой-то «просвет» – секунда, когда музыка смолкает, и становится слишком тихо. Я смотрю на дальние дорожки – там, где летом всё ещё прохладно в тени, где трава чуть гуще, чем на солнце, а люди проходят быстро, не задерживаясь. Кажется, что за весёлым шумом здесь всегда что-то скрывается, но никто не хочет смотреть в ту сторону слишком долго.

Я спрашиваю Андрея совсем тихо:


– Всё-таки… почему здесь всё это происходит?

Он долго не отвечает, смотрит на детскую карусель:


– Может, потому что здесь все делают вид, что ничего не видят…

Я держу его за руку. Мы идём дальше – среди смеха, криков, музыки и солнца, и всё равно в самом центре праздника есть тревога, которую не спрятать ни за одним билетиком, ни за самой звонкой песней.



Прошло несколько дней – парк снова зажил своей обычной жизнью: смех на аллеях, работающие карусели, запах сахарной ваты. Даже кажется, само лето забыло про тревогу, которая недавно жила здесь в каждом взгляде. Только на дальних тропинках трава до сих пор не поднялась – место не отпустило того утра, словно земля сама помнит чужую боль.

А потом – очередная новость. В редакции коротко бросили: «Мальчик пропал. Опять Балатовский».


В этот раз меня попросили не просто «отразить сводку» – мама мальчика сама позвонила в редакцию, просила: напишите статью, вдруг кто-то видел, вдруг хоть кто-то поможет.


Мы договорились встретиться в парке.

Когда я пришла, мать уже ждала, сидела на краю аллеи, неподвижно, будто приросла к лавке. Она не поднимала головы, только время от времени теребила пальцами листок с фотографией сына.

Вид у неё был такой, будто она за ночь постарела лет на десять: глубокие тени под глазами, запавшие щёки, губы всё время в неуверенном движении, как у человека, который пытается шептать, но слова не складываются. Пальцы исцарапанные – видно, срывала заусенцы в беспамятстве, на запястье болтался браслет с детской подвеской, сделанной явно ребёнком – пластмассовый слонёнок облупился, оставив белую царапину на боку.

Иногда она кидала взгляд вдоль дорожки, где играли дети, – и её глаза становились мутными, словно видела не то, что происходит вокруг, а что-то только ей ведомое. Сидела, не сводя глаз с дорожки, сжавшись в комок, будто сама стала частью этой скамейки.

Вокруг лето шло своим чередом: люди продолжали смеяться у карусели, дети спорили у палатки с мороженым, женщины обсуждали новость дня. Но теперь, если всмотреться, на каждом третьем столбе – объявление с фотографией мальчика. «Пропал. Был одет в зелёную футболку, рюкзак, рост такой-то…»


Бумага кое-где оторвалась или промокла после недавнего дождя, но новые объявления появлялись снова – будто не давали парку забыть.

Я сама, перебирая блокнот, невольно замечала, как даже дети, пробегая мимо, косились на эти листки, а взрослые ускоряли шаг, стараясь не читать лишний раз.

Мы разговаривали тихо, почти шёпотом:


– Он не мог сам уйти, – сказала она, показывая снимок. – Я не знаю, почему всё это случилось… Но, может быть, если напишете, кто-то откликнется?

Несколько раз она срывалась – то резко вскакивала, чтобы поправить плакат, то вновь садилась, словно ноги подламывались. Казалось, она уже перестала надеяться, но не могла позволить себе уйти – в каждом её движении жила немая просьба: «Заметьте меня, помогите, посмотрите, может, вы что-то знаете».

Я пообещала сделать всё, что смогу. Полиция приезжала в парк утром: они опрашивали сотрудников, прохожих, пытались восстановить маршрут мальчика. Теперь – уже только редкая патрульная машина на дороге, и всё.

Когда мы закончили разговор, я отошла от лавки и услышала, как у ларька женщины перешёптываются:


– Да это место проклятое… В прошлом году ведь тоже мальчишка пропал, нашли только осенью, и то случайно.

Лето двигалось к концу, и город учился не вспоминать. Только некоторые дети теперь обходили стороной ту самую тропу за прудом, а взрослые начинали говорить: «Туда не ходи, там болотина… Там всякое случается».


Плакаты с фотографией мальчика быстро блекли, с них облезала бумага, но мать всё равно приходила туда каждый вечер. Она не разговаривала ни с кем, только смотрела на дорожку, будто ждала – сейчас он выйдет, и всё закончится. Сидела там упрямо, будто её присутствие могло повернуть время назад.

Через месяц его нашли – случайно, за тополями, в болотистой низине, где никто обычно не гуляет. Грибник увидел, что‑то странное в высокой траве. Полиция быстро оцепила место, журналистов не подпускали.


В газетах написали коротко: «Тело найдено, обстоятельства уточняются». Подробностей никто не рассказывал, но по городу разошлось сразу: «Всё, надежды не осталось».

Я пришла туда позже, когда убрали все ленты и следы. Осталась только тишина, затхлый запах воды, клочок грязной ткани на ветке.

Возле ларька женщины опять шептались:


– Видишь, там, где болото, всегда кто‑то пропадает. Леший забирает.

В тот вечер дома я долго смотрела в потолок, перебирая в памяти детали – улыбку матери на скамейке, блеклый плакат, полицейские записки. Поняла вдруг: хуже самой неизвестности только момент, когда правда становится явью – когда даже город старается забыть, чтобы не заболеть этим страхом.


Скамейка, где она ждала, теперь пустовала даже в самые тёплые вечера. Прохожие невольно выбирали другую, как будто чужое горе ещё оставалось здесь – незаметным пятном на гладком дереве.



Иногда кажется: только трава помнит, что было – всё остальное лето снова улыбается, играет, шумит. Но стоит пройти по той самой тропе, и внутри возникает знакомый холод: здесь ещё недавно искали мальчика, а теперь играют дети – будто ничего не случилось.

Я понимаю, что боюсь не собак. Не лешего. А самого этого места. Его привычки хранить чужие следы и каждый раз притворяться, что ничего не произошло.



Через месяц – самое страшное. Поздний вечер, звонок из редакции.

В трубке голос начальницы – ровный, но даже он звучит тише обычного:


– Марин, опять парк. На этот раз серьёзно. Только без лишних подробностей. «Тяжкое преступление против личности».

Я еду на место почти на автомате – маршрут выучен, но каждый раз сердце сжимается сильнее. Парк ночью совсем другой: тени становятся вязкими, густыми, фонари заканчиваются уже у центральной аллеи, дальше – разбитая тропинка, глухая канава, ни одного светлого пятна, только чёрные провалы между кустами. Здесь всегда было темно, и даже в детстве нас пугали этим углом: «Вечером туда не ходи, мало ли кто выйдет из кустов». Когда-то обещали положить асфальт, провести освещение – никто так и не сделал, и теперь тень здесь будто не просто часть пейзажа, а что-то живое, терпеливо ждущее.

За оградой мигает синий маячок. Лента натянута наспех, трава влажная, липкая, на ней – пятно, которое не смоет ни один ливень. Воздух пахнет болотом и железом, сырость пробирает сквозь одежду. Рядом, в сырой траве, раскрытая сумка – вещи раскиданы по земле: книги, ключи на резинке, студенческий билет, всё перемешано с грязью. На земле – крошечная серёжка с розовым стеклом, на обочине – одна белая туфля.

Оперативник бросает короткий взгляд, в его голосе нет ничего, кроме усталости и глухой злости:


– Девушка. Молодая. После учёбы шла домой, часто срезала дорогу через эти кусты. Нападение произошло быстро – ни криков, ни свидетелей. Нашли случайно, собаку выгуливали. Всё, больше ничего не скажу. В газете – только факты.

Он замолкает, отводит взгляд, словно сам боится подробностей. Тишина становится липкой, вязкой, как пролитое молоко. В воздухе стоит густой запах сырости – от него мурашки бегут по спине. Никто не поднимает глаз, полиция говорит коротко, между собой – вполголоса.

Слышно, как кто-то хрипло кашляет, как щёлкает фотоаппарат, – но даже техника будто боится зафиксировать то, что здесь случилось.

Я стою немного в стороне, записываю в блокнот: «неосвещённая тропа, заросли, сломанный столб освещения, серёжка, темнота, ни людей, ни камер, разорванное платье, синяки, кровь…» Внутри холодеет – всё кажется чужим, будто не город, а чья-то старая страшилка, в которую вписали ещё одно имя. Даже воздух здесь другой – тяжёлый, наполненный чужой болью.

На обочине следователь что-то накрывает брезентом. Я не вижу лица, только мелькает пластиковый пакет и рукав в крови. На траве видны глубокие следы от каблуков, в грязи – вмятина, будто кто-то с силой вдавил ногу в землю. Всё вокруг разбросано и неестественно, вещи словно сами пытались спастись, вырваться наружу.

Я не спрашиваю подробностей – они как будто висят в воздухе: полиция шепчет, женщины в форме отводят глаза, мужчины говорят только обмолвками. Слышу фразу на грани шёпота:


– …жестоко. Очень.

Возвращаюсь домой уже ночью – квартира встречает тишиной. Я долго не могу включить свет, сижу в коридоре, слушаю, как за окном редкая машина уходит в пустоту улицы. Руки дрожат, пальцы плохо слушаются. В ванной держу руки под водой – будто можно смыть не только усталость, но и всё, что впиталось за это лето.

Андрей приходит ко мне, садится рядом, обнимает, молчит – только его рука на моей спине возвращает тепло.

– Ты не обязана всё это тащить, – шепчет он, – никто не обязан…

Я только сильнее сжимаю его руку – до боли, до онемения. Хочется верить, что это хоть немного помогает – но на самом деле просто страшно отпускать.


– А если не я, то кто?

На следующий день статья складывается сама собой – коротко, без лишнего:

«Смерть в Балатовском парке. Причина устанавливается. Полиция просит соблюдать осторожность, не гулять в неосвещённых частях парка».

Я перечитываю её и понимаю: за этими строчками спрятано не только это происшествие, а целое лето, которое не стало ни светлее, ни проще.

Август сминается, будто кто-то торопится вырвать у лета последние тёплые дни: то душная жара, то хлёсткий дождь, то короткая темнота перед рассветом. В последний тёплый вечер Андрей зовёт гулять: покупаем горячие пирожки, смеёмся над чем-то глупым, не смотрим в сторону того самого парка.

Город снова кажется безопасным, светлым и тёплым. Но я знаю – за этим светом всегда прячется чужой страх, боль, которую не смоет ни один дождь, память, что живет в траве и в людях.

На скамейке бабушка учит внука:


– Леший живёт там, где люди забывают друг о друге.

Я слушаю и думаю: может, леший – это мы сами, когда слишком долго не смотрим друг другу в глаза, когда делаем вид, что ничего не случилось, и город учится не помнить, чтобы не заболеть чужой бедой.



В газете мою статью печатают мелко, между объявлениями о работе и погодой. Мама звонит утром:


– Как работа?


– Всё хорошо, мама. Просто лето заканчивается.

Но внутри меня останется этот парк – его свет, его тень, его память о тех, кого не ждут, о тех, кого нельзя забывать. Я возвращаюсь домой вечером. Весь парк за окном живёт прежней жизнью: дети всё так же катаются у пруда на велосипедах, смеются у ларька, качели скрипят, как в детстве.

Только я знаю – под этой тихой поверхностью всегда что-то остаётся.

Часто ведь проще сказать – «леший», «тёмное место», «нечистая сила», – чем признать: всё это мы устроили сами.


Собаки нападают не из-за злого духа. Люди их выбросили и били, им не оставили места в городе – и за ними никто не смотрит.


Девушка погибла не потому что «лес мстит», а просто никто не позаботился о тропинке, не поставил фонарь, не повесил камеру.


Мальчик исчез – потому что в большом старом парке всегда найдётся место, где можно затеряться, до тех пор, пока уже станут бессмысленны поиски.

Тени здесь умеют ждать долго.

Они не торопятся.

Знают, что, в конце концов, найдётся тот, кто останется один.

Мы ещё придумываем себе страшилки про лешего и тёмные углы – чтобы не признавать простого: чудовище давно живёт среди нас. Оно прячется в равнодушии, в каждом, кто прошёл мимо, в каждом, кто решил: «пусть будет, как будет».


Вот итог этого лета, итог города, итог страшной сказки.

Страшные сказки заканчиваются только на бумаге. В городе они никогда не уходят – просто каждый раз возвращаются под новым именем.


4. Безликие

Каждое утро – как новое испытание, хотя Яна уже почти не ждала перемен.

Просыпаешься, чтобы снова примерять на себя чужие лица: открыть телефон – пролистать ленту – «идеальные» везде, даже в рекламе корма для кошек.

Лента в телефоне живёт своей жизнью: тикток-шорты, сторис с «разоблачениями» косметологов, туториалы «до/после» с призывом – «не нравится нос – меняй, укол в губы – это уже как маникюр». Одинаковые танцы, фильтры, голосовые советы от незнакомых девушек с одинаковыми профилями. Везде: «главное – не бояться перемен», «лучше быть красивой, чем правильной».

На страницу:
3 из 4