
Полная версия
Безмолвие тишины
Он бы так и прошёл мимо, но она вдруг, удивлённо ойкнув, сама окликнула его:
– Никак Лёшка! Зырянов, ты ли?
Споткнулся от неожиданности, но равновесие удержал. Кивнул:
– Здрасьте.
– Ты на побывку али как?
– Да нет. Уезжаю вот.
– У деревни побывал?
– Побывал, – сделал шаг, чтобы поскорее уйти, но та остановила новым вопросом:
– У мамки на могилке тоже побывал?
– Побывал…
– Вот ить горе-то како! – и, оглянув своих товарок, сообщила скучающему обществу: – Это вот яво ранетого мать по телику увидала и тут же померла от разрыву сердца.
Все разом – и продавцы, и покупатели – с нескрываемым интересом и любопытством открыто уставились на Лёшку, щёки которого пунцово пылали, а та всё не унималась:
– Я ж табя тоже, как увидала, тут же признала, и сердечко-то моё застонало. Ой-й! – и она глубоко вздохнула.
Лёшка переминался с ноги на ногу, не зная, куда деть себя. Хоть бы сквозь землю провалиться!
– Пора мне, – нашёлся. – Поезд скоро.
Женщина не слышала его и, смахнув искреннюю слезу, продолжала:
– А Танька-то, дурёха моя, рядом сидела и сделалась уся белая. Онемела. Сидит, не шелохнётся. Я и говорю, мол, это Лёшку в машину-то убитого грузят, а она как закричит: «Нет! Живой он! Живой вовсе!» – снова вытерла слезу. – Следом быстро про мать твою услыхали: земля-то, знамо, слухом полнится. И табя схоронили усем миром. А она усё одно твердит своё: «Живой он! Если б, – говорит, – убитый был, давно б яво у цинковом гробе привезли, а яво не везут, значит, живой». Я с ей у спор: не усех сразу-то и везут. Вона скоко в холодильниках складывают. А Танька усё талдычит: «Живой!» Как у воду глядела. Тут намедни и слышим: приехал Лёшка Зырянов, токо шибко ранетый, – и, глянув куда-то пристально за него, спешно вдруг добавила: – Счастливо табе до месту добраться!
Солдат наконец продрался сквозь гомонящуюся толпу. Выбрался на свободу. Дохнул полной грудью. Широким шагом направился в сторону вокзала. И услыхал зовущий его голос:
– Лёша-а! Лёша-а! Зырянов! – сердце вздрогнуло и учащённо застучало, – оглядываться не спешил. Даже ускорил шаг, но голос продолжал настойчиво звать: – Лёша-а!
Остановился как вкопанный. Оглянулся. Увидел Татьяну мгновенно. Она проталкивалась сквозь людей и призывно махала ему рукой.
Подбежала. Румяная, загорелая. Яркая, как мотылёк, красивая.
– Это ты? Вот здорово! А я тебя издалека увидела. Я к мамке совсем-совсем случайно заскочила. А тут ты? Я у мамки спрашиваю: «Это не Зырянов был?» Она что-то объяснять стала. Только мне и объяснять не надо, я тебя со спины сразу признала! Ух ты! Какой стал-то!
Лёшка, чувствуя, как жарко пылают его щёки, стоял в смущении и растерянности. Слушал её мягкий, переливчатый голос и совершенно не понимал, что сказать, а она всё говорила и говорила:
– Ой, Лёшик, я ж тебя тоже видела… Это же ужас какой-то… Ты там был?
– Да, был… – это первые слова, которые он сумел с усилием выдавить из пересохшей гортани.
– А теперь ты куда?
– На поезд. Скоро вот подойти должен.
– А разве ты уже уезжаешь?
И тут появился высокий парень. Недовольным голосом позвал:
– Таня, нам пора! Я и так с тобой по Курску почти час катаюсь.
– Да-да, – Татьяна машинально отозвалась, а сама продолжала открыто смотреть на Лёшку во все глаза. – Это мой одноклассник, Лёша Зырянов. Помнишь, я тебе про него рассказывала? Представляешь, он – живой! В самом деле живой! Его даже потрогать можно.
– Не помню! Пойдём! Время уже поджимает! Мне скоро большой кирдык будет в одно место. Ты это понимаешь?
– Я пойду. Будь! – Лёшка торопливо распрощался и побежал к перрону.
Лучше бы той встречи не было вовсе.
В часть Лёша приехал сам не свой. Казалось, что он ничего не видит и никого не слышит, постоянно находясь в тумане.
Здесь же, узнав о случившемся с матерью, в том и нашли объяснение его состоянию.
Известно: время лечит, и вскоре Зырянов, сумев побороть себя и вычеркнуть всё чужое, постарался забыть прошлое, преданно храня в памяти лишь дорогой образ матери.
К весне – «по зелёнке» – он вновь оказался в Чечне. Из перепуганного солдатика-первогодка превратился в расчётливого и возмужавшего воя-воина, обретя вполне определённый и точный смысл своего пребывания на этой странной войне-невойне.
Он давно знал правду, но, если б кто вдруг попросил объяснить, однозначно сделать бы этого не смог. Его знание было больше и глубже всех слов, оно таилось где-то в запределье сознания, внутри него самого, обитая, скорее, на клеточно-генетическом уровне.
Просто Лёшка знал: раз так сложилось и выпало именно ему, значит, должен честно прожить этот срок, прожить по совести. В том и была его правда. И ни страха, ни предательского сожаления.
Зырянов поднялся с кровати: панцирная сетка, ржаво отозвавшись, всколыхнулась тяжёлой волной. Разминая ноги, прошёлся туда-сюда.
Низко висели над головой крупные звёзды, обещая назавтра день ясный и тёплый. И крупными же звёздами – близкими, голубыми – светились в темноте ночи окна родного дома. Манили, зазывали.
«Спать давно пора, а они всё в “ящик” лупятся…»
Прикурив, Лёшка снова растянулся на скрипучей кровати.
«Ах, Таня, Танечка, Танюша, краше не было в селе…»
Вздохнул.
Сигарета, так и не разгоревшись, быстро потухла. Зажигать по новой не стал.
– Зырянов! Тебе письмо!
Письма ему приходили только от тёти Оли, и Лёшка потянулся за конвертом, белым мотыльком вспорхнувшим в вышине, но Серёга-почтарь отдавать его не спешил.
– Нет-нет! Пляши!
– Да ну тебя! Давай сюда! Это от тётки, – поспешил объясниться.
– Э-э нет! Вот уж это точно не от тётки! Пляши: оп-па, оп-па! – и Серёга ритмично ударил в ладони.
Письмо ошеломило, как снег на голову летним жарким днём. Оно было от Татьяны, и несколько дней кряду Лёшка не знал, как теперь ему быть.
Поначалу он однозначно решил, что отвечать вовсе не будет. К чему? Однако всё сложилось как-то само собой, и он настрочил вдруг ответ – простой и как будто ни о чём. Лишь в конце приписал: «Привет мужу!»
Второе письмо пришло неожиданно скоро.
«Какому мужу? С чего это ты, Зырянов, решил? Не было никогда и нет!» – явный протест и возмущение высказались ею в самом начале прямо и открыто, а в остальном – все слова были осторожны и вроде как даже случайны.
Татьяна и в последующих своих письмах, частых и пространных, не писала ничего лишнего. Ни чувств, ни эмоций. Этакое обязательное послание-отчёт сестры брату, которого она искренне поддерживала и которому непременно дописывала в конце, чтобы берёг себя.
А жизнь преобразилась. Ярче начало светить солнце. Солдат вдруг стал более осторожен и внимателен.
От письма к письму Лёшка срывался и писал ей длинные благодарные ответы, в которых пытался передать всё то старое, что когда-то мечталось сказать, и всё то новое, что скопилось за эти годы. Эти искренние и откровенные письма писались им постоянно лишь мысленно, а в конверт он вкладывал очередную писульку-записку брата сестре, что всё у него нормально, что всё у него путём.
Поздней осенью, на переломе к зиме, Зырянов демобилизовался, но ехать домой не спешил. Вначале он решил, что останется по контракту, к чему, впрочем, давно был готов. Однако в душе внезапно угнездилась незнакомым ранее чувством зыбкая неуверенность. И он растерялся. Тогда появилась другая мысль – уехать куда подальше, где его никто не знает. Куда именно – он, разумеется, и ведать не ведал.
Лёшка маялся в нерешительности и неопределённости своего будущего, а по ночам настойчиво стал сниться оставленный, брошенный им сад. Решилось же всё очень просто.
Последнее Татьянино письмо он сутки таскал в кармане, не читая. Это было совсем не похоже на него. Обычно все её письма прочитывались им всегда сразу и залпом, а это прочёл только на следующий день.
Когда же он прочитал рифмованные строчки, то смысл их уяснил не сразу, столь неожиданные были они:
А снег дымом, дымом —Белою стеной.Снова мой хорошийВ стороне чужой.Сторона чужая —Горная страна.Солнышко там светит,Но не для меня.Милый мой, хороший,Береги себя.Лучиком закатнымДотронусь до тебя…И тогда Лёшка решил, что поедет домой. Распечатает свою хату, а потом уже будет всё остальное…
Распушились белой бахромой деревья вдоль трассы. Солнце, растворившись в морозной дымке, медленно плыло над полями, забелёнными снегами. И легко-легко катил автобус по плотно укатанной зимней дороге.
Зырянов сидел у окна и с детским нетерпением ждал, что вот-вот минёт последний поворот, а в низине появится родная деревня.
И вот поворот стремительно остался позади. С пологой горки рейсовый автобус скатился вниз и притормозил около обочины, утрамбованной ожиданием.
Широко распахнулась дверь.
– Выходишь? – спросил солдата незнакомый мужик.
– Выхожу, – Лёшка спрыгнул с подножки, но в самый последний миг, когда дверь должна была захлопнуться, впрыгнул в салон.
– Забыл чё? – водитель не спешил трогаться с места.
– Поспешил малёк, мне в Заречье.
Тёти Оли дома не оказалось, и он присел в ожидании на скамейку возле хаты.
– Никак приехал! Уж и заждались табя, соколик, уж и заждались, – Лёшка оглянулся на голос. На него остроглазо смотрела маленькая старушечка. – А чё и сидишь? Беги давай до своейной хаты. Тама табя ждут-пождут.
Лёшка поднялся, чтобы уйти.
– Меня-то, чё ли, не признал? – старушка поинтересовалась весёлым голосом.
– Не-а… – согласился.
– А нехай! – в голосе всё те же задорные нотки. – Беги-беги, лугом беги… Тропиночка хорошая набита. Быстренько, небось, добегишь, соколик наш.
Заснеженный луг по широкой плотной тропе Лёшка пересёк скоро. Перемахнул по льду речку. И быстро вышел на знакомую деревенскую улицу.
Хату свою он увидел сразу. С не заколоченными крест-накрест окнами. С распахнутой настежь дверью. В морозную синюю высь прямым столбиком тянулся над хатой дымок. Самый настоящий живой дымок…
Защемило сердце; он ускорил шаг, на ходу подбирая искренние слова благодарности и любви, которые непременно должен сказать крёстной матери. Вдруг словно что-то случилось со зрением: перед глазами всё поплыло, обрушилось зыбким блуждающим наваждением – на крыльцо выскочила молодая красивая женщина.
– Лёша-а! Лёшенька-а! – Татьяна заливисто смеялась и бежала навстречу.
Зырянов отчётливо помнил тот безумно счастливый день. Помнил и то, как Татьяна, наивно и искренне, как дитя, радовалась тому, что сумела приготовить для него столь неожиданный сюрприз: оживить его дом!
Она смеялась над собой, рассказывая ему до мельчайших подробностей, что вот уже две недели печёт пироги.
– Всю округу досыта накормила!
И каждый день, каждый час, каждую минуту ждала.
Помнил он и тот первый, до одури опьянивший аромат её тела: хлебный, парной, непривычный ему вовсе и удивительный.
Утром, только-только забрезжил поздний зимний рассвет, она вдруг расплакалась. От тех безудержных, внезапных слёз Лёшка растерялся:
– Ты чего? Что-то случилось, да?
Он осторожно гладил её по пышным волосам, а Татьяна уткнулась ему в плечо и сбивчивой скороговоркой зашептала:
– Я – плохая, ужасно плохая. Прости меня, прости, Лёшенька… Это ж я должна была быть такой…
– Какой? – он искренне недоумевал.
– А вот такой чистой… Понимаешь? Я должна быть, а не ты!
Только мог ли он в чём-то упрекнуть её? У него и в мыслях ничего подобного не было ни тогда, ни потом.
Позднее Татьяна расскажет ему:
– Представляешь, это всё бабушка придумала! Я бы сама никогда не решилась. Она мне как-то и говорит: «Вот что, девка, собирайся! Я эту Зыряновскую нерешительну породу хорошо знаю…» Мне так стыдно было ехать сюда, так стыдно… А тут вдруг тётя Оля нас так встретила, так встретила, хату открыла…
Остроглазая старушка, которую Лёшка готов был носить на руках и благодарно зацеловать, тоже попыталась было оправдаться:
– Я ить по молодости твово деда, Лёша, упустила, – потом усю жизню к локоткам усё тянулась. Он парнем добрым был, но уж шибко стеснительным, робким, а я, дурёха, озорна больно была да языкаста.
«Царство ей Небесное!»
Через годы Зырянов постоянно вспоминал Татьянину бабушку – Елизавету Петровну, бабу Лизу – самыми тёплыми словами.
Вздохнул глубоко…
Вот была бы она сейчас жива – он уверен, что никогда бы не наступил этот сегодняшний день – скандальный и чужой.
И зачем только?
Уснуть всё никак не удавалось. Лёшка ворочался с боку на бок: кровать противно скрипела.
Не утихли окончательно, видимо, и в хате. Вспыхнули светом ближние окна и явно пытались настойчиво высмотреть его желтушными зрачками в глухой темноте сада.
И ему уже наивно стало казаться, что ничего-то вовсе и не было, а было всё то подсмотрено в скучном и глупом кино по телевизору, и что вот-вот всё оно должно счастливо забыться.
Ах, если б только не маялось, не ныло так сердце!..
Уснуть бы, забыться. Темнота-то какая лисья… А почему лисья? Полночь потому что. Глухая полночь, самое воровское время.
Всё слиплось: день и ночь, воспоминанья и ночные звуки.
В какой-то миг кажущееся безмолвие ночи переродилось: разбежались дымчатые облака, пологом-кисеёй опутавши небо, вновь голубым шаром выкатилась полная луна, высветила таинственным огнём округу. И звуки, самые разные по характеру и тону, наполнили цветущий сад.
И пел-заливался над ним ликующий соловей-соловейко: ах, какие рулады выводит!
Всматриваясь в освещённые кружева яблоневых крон, Лёшка неожиданно бросил:
– Сколько ж ты, певун, коленец вывернешь?
И затаённо вслушался в переливчатую трель, а птаха, будто услыхав его вопрос, старалась на славу; и Лёшка восхищённо отмечал каждое новое коленце соловьиной песни:
– Раз пять, шесть вот… Смотри-ка, уже шесть! А ещё?
И Зырянов наивно поверил вдруг и соловьиному напевному сказу, и пояску вокруг луны, обещавшей тем назавтра день ясный, светлый, и желтушным, ждущим, как казалось, окнам своего родного жилища.
И ни прохлады, ни временного неуюта.
Кажется, провалился, кажется, уснул.
Проснулся. На востоке поднималась свет-заря: вот-вот выплывет из-за горизонта солнечный шар, полыхнёт алым жаром, одарит пробуждающуюся землю своим богатством.
Стлались глянцевые от росы травы, утопали в белёсых зыбких туманах низинки и овражки. Путались среди деревьев полотнища из лёгкой туман-кисеи и в нижней части сада.
Свежая, бодрящая прохлада быстро подняла на ноги. Слегка поёживаясь, Зырянов попрыгал для сугрева на месте и, вытащив из малинника заранее припрятанные удочки, через лаз в заборе по извилистой тропинке выбрался к реке.
На мелководье ночевали гуси. Почуяв приближение человека, птицы встревоженно и бестолково загоготали хором, захлопали влажно отяжелевшими за ночь крыльями.
Осторожно прошёл мимо. Перебрался по осклизлым каменным кладкам на противоположную сторону речки и устроился на крутом бережке, густо заросшем мелким ракитником и тупым мысиком упиравшемся в Усожу.
Клёв случился отличный. Одного за одним он вытягивал из воды серебристых красноглазых себелей. Попадались на крючок и пескари с плотвичками, но реже. А когда высоко в небе поднялось солнце и высушило росные травы, клёв пошёл на убыль.
Лёшка уже шёл по саду, когда услыхал протяжное Краснухино мычанье, и удивился тому, что мычала она во дворе, а не была, как положено, в стаде.
Вошёл во двор. Остановился.
Привязанная к перилам, корова понуро стояла у крыльца, на ступеньках которого лежали туго стянутые толстые узлы и в пёстрых квадратах огромная сумка.
Краснуха, заприметив хозяина, умолкла и раскосыми влажными глазами вопрошающе уставилась на него: у края сознания притаилась отгадка всему тому, что увидел. Однако он ещё не верил до конца ни во что. Просто стало неловко, словно невольно вынужден подглядывать чужое и видеть что-то не совсем позволительное и скрытное. Но уже было стыдно от пугающей мысли, что Татьяна – его Татьяна – тоже причастна ко всему, что происходит во дворе и хате.
Вот она вышла на крыльцо и бросила до кучи ещё одну, распухшую боками, в синих квадратах сумку.
Не взглянув на него, быстро ушла. Тут же выскочила тёща и что-то злорадно выпалила ему в лицо, чего он не понял и даже не услыхал.
Ощущение настоящего, нахлынувшего на него горя было столь велико, что в реальность его просто не верилось.
До слуха донёсся характерный шум. Обернулся. Возле хаты остановилась грязнобокая «газель». Из кабины на него в упор глянула щетинистая рожа. Хмыкнула нагло и смачно сплюнула.
Вскоре подкатила ярко-красная широкая «тойота». Резко остановилась, из машины тут же выскочил мужик в кожаной жилетке. Он гортанно закричал и сунулся осматривать днище автомобиля. Следом за ним выскочил ещё один человек. И также, низко склонившись, стал заглядывать под машину. Хлопнул дверцей и водитель «газели». Все трое галдели, выкрикивали по-своему и суетились.
Зырянов угадал в приехавших чеченцев.
На крыльцо выбежала тёща. Заулыбалась приветственно, но на её приветствие никто не отозвался. Тот, который был в жилетке, оглянулся и с ходу закричал:
– Ты, шайтан, чё не сказал, что тут дорога такой? Глушитель полетел! Новый совсем был. С тебя вычту!
Лёшка догадался, что это и есть хозяин, у которого тёща работала в забегаловке на рынке в Курске, а та криво и подобострастно продолжала улыбаться.
– Грузись! – приказал чеченец.
Тёща подхватила тяжёлый узел и поволокла его к «тойоте», но новый окрик-приказ остановил её:
– Сюда всё давай! – и указал на «газель».
Вещи в микроавтобус она перетаскала споро. Пыхтела, кряхтела, но волокла. Никто из троих помогать ей не спешил.
Не стронулся с места и Лёшка, продолжая держать в одной руке удочку, а в другой – серебристую снизку. Понуро и обречённо замерла у крыльца Краснуха.
Татьяна вынесла из хаты Никитку, упакованного, словно вещь. Жестом хозяин указал, чтобы они садились в его машину.
Зырянов дёрнулся в сторону сына, но всё случилось столь стремительно и внезапно, что он не успел даже поймать Никиткиного взгляда.
Мальчика отвлекли, сунули в салон. Татьяна села рядом, и автомобиль, взревев громоподобно, рванул с места – лишь плотной стеной мелкая колючая пыль следом.
Во дворе остались тёща и двое чужаков. Один из них что-то властно сказал ей, и та, согласно кивнув, убежала в хату и вскоре вернулась с большим тазом в руках.
Краснуху отвязали от крыльца и потянули в сторону. Корова спотыкалась, мычала, задирала высоко голову, тыкалась влажным растерянным взглядом в Зырянова, который вдруг испытал такую пронзительную пустоту вокруг и такую оторопь на сердце. Подспудно он, ошеломлённый происходящим, ещё надеялся, что всё, наблюдаемое им и пронизанное желтушным цветом горечи, – неправда.
Всё произошло в мгновение ока: Краснуха утробно взвыла, дёрнулась большим телом и грузно ухнула наземь…
Помутнело в глазах, заскулило сердце, но абсурд происходящего был непостижим. И нудно зудело в висках.
Зырянов бросился вон со двора. Лихорадочно рванул на себя калитку, вбежал в сад и упал на траву. На разрыв билось сердце, стонало, бедное.
И рыдала, рыдала над деревенской улицей утробным голосом тревожная горлинка:
Травушка-муравушка,Шелково полотно,Укрой мою головушку:Нести, ой, тяжело!..Ой, да зыбь-кручинушкаСердце моё рвёт.Матушка – сыра земля,Ой, да не берёт……Распластавшись на земле, с подвёрнутой неестественно ногой, он лежал долго. Кажется, вечность.
Онемели конечности, задубела кожа, голова налилась свинцом. Саднил в боку от раны рубец – впился острой гранью камень, но он ничего не чувствовал – запретил себе чувствовать, и чтобы ни боли, ни холода.
Терпеть, только терпеть. Он должен всё стерпеть!
Лёшка знал, что должен лежать пластом не просто тихо – онемело, как бревно, как колода. Ты – мертвец, Лёха! Иначе не выжить.
Над ним кто-то склонился. Влажно дыхнул. Что-то прокричал гортанно по-своему. Хихикнул. И сыпалась над ним дробью брань злая, бешеная. Отчётливо услышал, что рядом передёрнули затвор.
Пронеслось молнией: «Онемевший палец на курке – и хотя бы раз, пусть всего один раз, но он успеет нажать…»
Выстрела, однако, не раздалось.
Невыносимо зудел шов, но – тихо, Лёха, тихо… Тебя больше нет! Тебя сейчас нет! И нет места ни угнездившейся, разбухающей боли, ни бегу мыслей. Ты – мертвец, Лёха! Иначе не выжить.
Кто-то по-русски, с акцентом, вопросительно бросил:
– Может, обшарить? – в ответ со стороны громко и резко по-чеченски. Переспросил: – Чё он?
Рядом другой враждебный голос:
– Хасан говорит, что не надо. Это разведчики. У них с собой ничего нет. Забери только автоматы, – сказал снисходительно.
– Смотри сюда – офицер! Кажется, дышит! – и тот, с акцентом, позвал: – Хасан, здесь живой!
Внутри всё напряглось. Тени вихлялись над ним. Догадался, что кто-то подошёл ещё. Не один. Спросил:
– Куда ранен? – голос властный, грассирующий.
– Ноги все в кровище.
– Может, добить его? – как затвор, хищно клацнул зубами.
– Оставь, пусть подыхает, – и глумливо загоготали хором.
Сжав зубы, Лёшка вслушивался в тоскливые удары сердца. И вдруг – выстрел. Внезапный. Одиночный. В упор. Следом – животный смертельный выкрик. Совсем рядом грузно рухнуло тяжёлое тело.
Ухнула земля, и, вибрируя волнами, звук подкатил, впился в висок, ударил в уткнувшееся в мелкие камушки лицо.
– Хасан! Шакал Хасана убил! Убил… Хасана… – хрипато, с надрывом закричал тот, с акцентом.
Сквозь шум и гвалт Лёшка догадался, что автоматная дробь остервенело кромсает сильное молодое тело старлея. Чёрной болью отозвалось всё внутри. Шальные пули просвистели совсем-совсем рядом. Но ты – мертвец, Лёха. Ты – мертвец.
Осторожно вдыхая сырой запах влажной земли, уткнулся носом в твердь. Толчками улетучивалась боль, предательски, до исступления пронзавшая онемевшее тело.
Глаза плотно закрыты, только одни уши – самый живой, самый обнажённый орган. Очень-очень напряжённо, вычленяя каждый отдельный звук, вслушивался во всё, что доносилось.
Нервный гортанный галдёж стих. Кажется, ушли, но шмелиным жужжаньем продолжали ещё гундеть голоса со стороны.
Лёшка, преодолевая неимоверное напряжение, оставался лежать пластом. Ты – мертвец. Иначе не выжить.
Стемнело. Не промаячили зыбкими тенями синие долгие сумерки: южная ночь внезапно обгрызла сизые остатки дня глухой мглой, и упал чёрным пологом на землю тяжёлый морок; вот-вот, пробиваясь в прогалы туч-демонов, заискрятся игольчато звёзды, яркие, большие; и выплывет следом луна спелая, как перезревшая дыня-«колхозница».
И тихо-тихо…
Попытался шевельнуться – онемевшее тело не подчинялось. Снова попытался – и только тут понял, что на нём кто-то лежит, похолодевший и отяжелевший. Попробовал сгрудить своё одубевшее тело, собрался и с трудом сумел сбросить груз. Опрокинулся на спину. Свободно вытянул ноги. Полежал. И, с натугой превозмогая собственное окостенение и навалившуюся слабость, приподнялся.
Пристально вгляделся в того, кого только что скинул с себя. Это был Костик Донцов: волосы льняного цвета сбились в тёмный ком…
Ощупал своё тело – вроде цел. Догадался, что влажное кровавое пятно на спине – не его, Костика.
Во рту – сушь, сглотнул жёсткую каплю кислой слюны.
Рядом лежал ещё кто-то из ребят: раскинул крестом руки, устремился быстрым взглядом в звёздную высь. Пугающая тьма застывших зрачков. Отдельные черты знакомого лица незримо изменились.
По-пластунски, предельно осторожно отполз в сторону. Снова прислушался, присел. Машинально погладил автомат, на котором плашмя пролежал всё это время. Проверил – не пустой. Это уже хорошо…
Мысль живая, стремительная: «Плюс два рожка, у ребят надо забрать, что найду».
Зевластым псом сторожила враждебная, затаившаяся округа.
Вслушался пристальнее. Сквозь слабое «двезь-дзень», бьющее в ушные перепонки и рвущее тревожно настороженную тишину, отчётливо пробивался шум воды.
Вспомнил: по карте здесь должна быть река – быстрая, горная. Только пройти этот густо заросший орешником пролесок.
Обжилась на тёмном небе луна: вспыхнула медным щитом, высветила близкое пространство, опутанное чёрной сетью тонких кривых стволов.