
Полная версия
Синяя Луна

Мария Пчелина
Синяя Луна
Комната 317
Катя сидела на жестком сиденье автобуса, глядя в запотевшее окно. За стеклом мелькали голые ветви деревьев, покрытые инеем, а дорога, петляя между холмами, вела к санаторию «Заря». Врач посоветовал это место после её нервного срыва – «тишина, свежий воздух, восстановление». Катя сжимала в руках потрепанную сумку, чувствуя, как внутри неё всё ещё дрожит что-то хрупкое, готовое развалиться от малейшего толчка.
Санаторий встретил её тишиной. Здание, выстроенное в советском стиле – массивное, с колоннами и облупившейся штукатуркой, – выглядело так, будто время здесь остановилось. В холле пахло старым деревом и чем-то сладковатым, как застарелая карамель. Администратор, пожилая женщина с неподвижным лицом, вручила Кате ключ от комнаты 317. «Третий этаж, направо по коридору», – сказала она, не глядя в глаза.
Катя поднялась по скрипучей лестнице. Коридоры были длинными, с выцветшими обоями и тусклыми лампами, гудящими, как насекомые. Дверь с табличкой «317» выглядела новее остальных, словно её только что покрасили. Внутри – кровать с металлической сеткой, стол, зеркало над раковиной и окно с видом на заснеженный лес. Всё слишком чистое, слишком идеальное. Катя попыталась найти план этажа на стене, но комнаты 317 на нём не было.
Первые дни прошли спокойно. Катя ходила на процедуры, ела пресную кашу в столовой, слушала, как другие гости – в основном пожилые – жалуются на здоровье. Но что-то было не так. Часы в её комнате отставали. Она замечала это, когда возвращалась с ужина: стрелки показывали то же время, что и утром. Еда, которую она оставляла на столе, не портилась – даже хлеб оставался мягким через два дня. А ещё она не могла вспомнить, что делала ночью. Засыпала – и проваливалась в пустоту, как будто кто-то стирал её воспоминания.
На третий день она заметила зеркало. В нём отражалась её комната, но иногда – уголком глаза – Катя видела другую обстановку: старый шкаф, которого не было, или занавески с цветочным узором вместо её серых штор. Она пыталась заговорить с соседями, но те уклончиво отвечали: «Тут давно никто не жил в 317-й». Один старик, сидящий в холле с газетой, пробормотал: «Не задерживайся там после заката», – и тут же замолчал, словно пожалел о сказанном.
На четвёртую ночь Катя нашла дневник. Он лежал под кроватью, в пыльной щели, куда она случайно уронила расчёску. Потрёпанный, с пожелтевшими страницами, он был исписан неровным почерком. Первая запись гласила: «Если ты это читаешь – ты уже здесь. Не засыпай после полуночи, иначе ОНИ придут». Дальше страницы были пустыми, кроме последней: «Я забыла, зачем я здесь. И теперь я – часть этого».
Катя почувствовала, как холод пробежал по спине. Она посмотрела на часы – 23:40. Сердце заколотилось. Она решила не спать. Села на кровать, вцепившись в дневник, и стала ждать. Ровно в полночь свет в комнате мигнул. Из коридора донёсся звук – тихий, но отчётливый, как будто кто-то скрёбся в дверь. Потом – крики. Они доносились из всех номеров сразу: приглушённые, надрывные, полные ужаса. Катя вскочила, распахнула дверь и выбежала в коридор.
Там было пусто. Коридор тянулся бесконечно, лампы мигали, отбрасывая тени на стены. Крик продолжался, но ни одна дверь не открылась. Никто не вышел. Катя постучала в соседнюю комнату – тишина. Она толкнула дверь – заперто. Крики становились громче, но теперь они звучали не из комнат, а из её собственной головы.
Вернувшись в 317-ю, она заметила, что зеркало изменилось. В нём отражалась не её комната, а больничная палата: белые стены, капельница, кровать с ремнями. На кровати лежала она сама – бледная, с закрытыми глазами, подключённая к аппаратам. Катя закричала, но звук утонул в тишине. Она отвернулась от зеркала, но образ остался в её сознании, словно выжженный.
Дни слились в одно. Катя перестала различать утро и ночь. Она пыталась не спать после полуночи, но усталость брала своё. Каждую ночь она видела сны – или это были не сны? – где она бродила по санаторию, но он был другим: стены текли, как воск, а лица гостей превращались в маски без глаз. Дневник лежал на столе, и в нём появлялись новые записи, хотя Катя клялась, что не писала их. «Ты забыла. Ты всегда забываешь», – гласила одна из них.
Она начала понимать. Санаторий не был реальным. Это была ловушка её разума, место, где она застряла после… чего? Она пыталась вспомнить. Обрывки приходили в голове: боль, таблетки, ванна, кровь. Попытка суицида. Она не умерла, но и не жила. Она была в коме, а комната 317 – это граница, где её сознание решало, вернуться или сдаться.
Катя начала бороться. Она писала в дневнике: «Я хочу жить. Я должна вспомнить». Она повторяла это, как мантру, сидя перед зеркалом, где её отражение иногда шептало: «Останься». Она перестала ходить на процедуры, перестала говорить с гостями, которые, как она теперь понимала, были лишь тенями её страхов. Они не выходили из комнат после заката, потому что были заперты в своих собственных циклах – бесконечных повторах их боли.
Однажды ночью, когда крики снова заполнили коридор, Катя решилась. Она вышла из комнаты и пошла к лестнице, ведущей вниз. Но лестница не заканчивалась. Она спускалась, спускалась, пока не оказалась в холле, который был точной копией её комнаты 317. Зеркало висело на стене, и в нём она увидела себя – не ту, что лежала в коме, а ту, что стояла здесь, с дневником в руках. Отражение улыбнулось и сказало: «Ты вспомнила».
Катя закрыла глаза. Она вспомнила всё: боль, одиночество, момент, когда она решила, что жизнь не стоит того. Но теперь она хотела вернуться. Она открыла глаза – и оказалась в больничной палате. Трубки, мониторы, запах антисептика. Она слышала голоса врачей, но не могла пошевелиться. Её тело было тяжёлым, но разум – ясным. Она боролась.
Прошёл месяц. Катя открыла глаза в той же палате. Врачи говорили, что её случай – чудо. Она медленно восстанавливалась, училась заново ходить, говорить. Но иногда, засыпая, она видела комнату 317. Зеркало. Дневник. И голос, шепчущий: «Ты всё ещё здесь».
Была ли она свободна? Или санаторий всё ещё ждал её, спрятанный в уголке разума? Катя не знала. Но каждый день она повторяла себе: «Я выбралась. Я жива». И надеялась, что это правда.
Шепчущая трясина
Егор стоял на обочине, где грунтовка, размытая дождями, упиралась в деревню Сосновка. В рюкзаке позвякивали стеклянные пробирки, а в голове крутились латинские названия: Sphagnum cuspidatum, Drosera rotundifolia – болотные растения, которые он приехал изучать. Карелия встретила его сыростью, запахом прелой хвои и тишиной, такой густой, что казалось, она давит на уши. Деревня была крохотной: несколько изб с потемневшими от времени брёвнами, колодец с журавлём, да вороны, каркающие с крыш. Местные смотрели на Егора, как на чужака, чьё появление нарушило их хрупкий покой. Глаза их были холодными, будто вырезанными из льда.
Старуха Матрёна, у которой он снял комнату, встретила его у порога. Её лицо, изрезанное морщинами, напоминало кору старого дуба. «На трясину не ходи, парень, – сказала она, протягивая ключ. – Особенно ночью. Она говорит». Егор усмехнулся. Он был учёным, биологом с дипломом, верил в факты, а не в деревенские байки. Но всё же спросил: «Что значит – говорит?» Матрёна только перекрестилась, пробормотав: «Невеста там. Зовёт». Её взгляд скользнул куда-то за его плечо, в сторону болота, и Егор почувствовал, как по спине пробежал холод.
Болото начиналось в километре от деревни, за стеной кривых сосен. Днём оно выглядело почти мирно: кочки, поросшие осокой, мутные лужи, где отражалось серое небо, и редкие пятна мха, ради которого он сюда и приехал. Егор расставил метки, взял пробы, записал данные в блокнот. Но уже на второй день что-то пошло не так. Камыши, которые он пометил красной лентой, выросли за ночь на полметра, хотя такого не бывает. Вода в одном из озерц, ещё вчера прозрачная, стала чёрной, как смола, и пахла не сыростью, а чем-то сладковато-тухлым, как разлагающийся цветок. А ещё – шёпот. Сначала Егор принял его за ветер, шелестящий в тростнике, но звуки складывались в слова. «Е-го-ор…» – тянуло из глубины болота, мягко, но настойчиво. Он встряхнул головой, списав это на усталость.
На третий день он нашёл тушу. Лиса лежала на кочке, наполовину погружённая в воду. Её шерсть слиплась, глаза помутнели. Егор наклонился, чтобы рассмотреть, и замер: в пасти зверя блестели человеческие зубы – ровные, белые, как у ребёнка. Он достал телефон, чтобы сфотографировать, но экран мигнул, и снимок исчез, будто его никогда не было. В тот вечер он записал в блокноте: «Трясина живая. Она смотрит. Она знает моё имя». Перечитав, он зачеркнул слова, но рука дрожала. Усталость, сказал он себе. Или одиночество. Или болотные газы.
Вечером он зашёл в местный клуб – покосившийся сарай, где собирались старики. Они пили самогон и играли в карты, но замолкали, когда Егор входил. Один из них, Пётр, с глазами, выцветшими, как старая фотография, заговорил после третьего стакана. «Болотная невеста, – сказал он, затягиваясь самокруткой. – Сто лет назад утопла девка, Анна. Жених её, Иван, бросил перед свадьбой. Она не вынесла, кинулась в трясину. Теперь зовёт тех, кто слаб духом. Тех, кто слушает». Егор спросил, где можно узнать больше. Пётр кивнул на заброшенную избу у околицы: «Там её вещи. Но не суйся, парень. Трясина не любит чужаков».
Егор не послушал. Ночью, под светом фонарика, он пробрался в избу. Внутри пахло плесенью и сыростью. Половицы скрипели, как живые. Под одной из них он нашёл жестяную коробку, покрытую ржавчиной. Внутри – письма, пожелтевшие, но ещё читаемые. Иван, жених Анны, писал: «Ты в моих мыслях, как болото – тянет, не отпускает. Я слышу твой голос, он зовёт меня. Я иду, хоть знаю, что не вернусь». Егор перечитал строки и почувствовал, как сердце сжалось. Эти слова были почти точной копией его собственных записей: «Трясина тянет. Я должен понять». Он захлопнул коробку, но шёпот в голове стал громче, обволакивающим, как туман: «Иди… иди ко мне…»
Дни начали сливаться. Егор терял счёт времени. Утром он находил свои метки на кочках перемещёнными, будто кто-то играл с ним. Вода в болоте булькала, как живая, и однажды он увидел, как из неё поднялась рука – тонкая, белая, с длинными, почти прозрачными пальцами. Она поманила его и исчезла. Егор начал бояться засыпать. В его снах трясина была не просто местом – она дышала, шептала, смотрела. Он видел девушку в белом платье, стоящую на воде. Её лицо было скрыто мокрыми волосами, но голос звучал ясно: «Ты мой. Ты всегда был мой».
Он пытался сопротивляться. Записывал в блокноте: «Это галлюцинации. Метан. Недосып». Но слова не помогали. Трясина менялась быстрее. Кочки зарастали мхом за часы, а камыши шевелились, как живые, даже без ветра. Однажды он нашёл в воде свою метку – красную ленту, аккуратно завязанную в петлю, словно кто-то оставил её специально. В тот же день Матрёна, заметив его бледность, сунула ему в руки иконку: «Держи при себе. И не ходи туда ночью». Егор кивнул, но иконку оставил на столе.
Обсессия росла. Он должен был понять, что происходит. Докопаться до истины. Это было не просто болото – оно знало его, читало его мысли, вплетало их в свои шёпоты. Он начал говорить с трясиной, шептать в ответ: «Кто ты? Чего ты хочешь?» Ответ приходил не словами, а чувством – тёплым, удушающим, как объятие.
В последнюю ночь он не выдержал. Взял фонарь, нож, блокнот и пошёл к трясине. Луна висела низко, её свет отражался в чёрной воде, как в зеркале. Шёпот теперь был повсюду, он плёл мелодию, сладкую и ядовитую: «Егор… останься… ты мой…» Он шагнул на кочку, потом на другую. Земля под ногами не затягивала – она обнимала, мягко, как перина. Фонарь мигнул и погас. В темноте он увидел её – девушку в белом платье, стоящую на воде. Её волосы шевелились, как тростник, а голос звучал внутри его черепа: «Ты пришёл». Егор шагнул вперёд, и трясина сомкнулась над ним – не грязь, а что-то живое, тёплое, пульсирующее, как сердце.
Через месяц в Сосновку приехал ботаник Сергей. Он искал Егора, который пропал без следа. Палатка стояла на краю болота, пустая, но внутри всё было мокрым, будто её залили водой. На столе лежал блокнот, исписанный одной фразой: «Она ждёт. Она всегда ждёт». Сергей осмотрел трясину. Камыши шевелились без ветра, а вода казалась слишком чёрной, слишком живой. За спиной он услышал шёпот: «Сер-гей…» Он обернулся. Никого. Только болото смотрело на него тысячами невидимых глаз, и где-то в глубине, под водой, мелькнула белая тень.
Последняя кассета
Илья толкнул стеклянную дверь комиссионки, и колокольчик над входом звякнул, как в старом фильме. Внутри пахло пылью, старыми книгами и чем-то неуловимо ностальгическим – запахом девяностых, которые он так любил, хоть и родился, когда они уже заканчивались. Полки ломились от хлама: потёртые винилы, жёлтые журналы, игрушечные машинки с облупившейся краской. Его взгляд зацепился за картонную коробку в углу, полную видеокассет. На одной, потрёпанной, с выцветшей наклейкой, было написано фломастером: «Не смотреть». Илья хмыкнул. Запретный плод – это его. Он сунул кассету в карман куртки с нашивками Nirvana и заплатил кассиру, не глядя на его хмурое лицо.
Дома, в своей комнате, заваленной постерами «Секретных материалов» и старыми кедами, Илья включил древний видеомагнитофон, который притащил с дачи. Экран телевизора мигнул, зашёл полосами, и началась запись. На экране – обычная сцена: семья за столом. Мама, папа, девочка лет десяти и парень-подросток. Они ели суп, звеня ложками, но никто не говорил. Камера стояла неподвижно, будто забытая. Илья ждал какого-то подвоха – может, это любительский хоррор или пранк? Но через пятнадцать минут случилось странное: мама встала, вышла из кадра, и больше не вернулась. Потом папа. Девочка. Парень. Один за другим, молча, они исчезли. Камера снимала пустой стол, пустые стулья, пустую комнату. Занавески шевелились, хотя окон не было видно. Запись длилась ещё час – просто пустота и лёгкий шум, как дыхание.
Илья выключил магнитофон, но что-то не давало покоя. Стол. Деревянный, с потёртым лаком и вырезанным на краю узором, похожим на цветок. Он был знакомым. Где-то Илья его видел, но память ускользала, как тень. Он пролистал свои заметки в телефоне, порылся в фото – ничего. Лёг спать, но всю ночь ему снилась та комната, и кто-то невидимый шептал: «Посмотри ещё».
Утром он снова включил кассету. Та же семья, тот же стол, те же ложки. Но теперь Илья заметил детали, которых вчера не было. На столе стояла солонка – стеклянная, с трещиной. Он замер. Такая же солонка была у него дома, на кухне, ещё со времён бабушки. Он проверил – она стояла на месте, но трещина выглядела свежей, будто появилась только что. Илья потряс головой. Совпадение. Он записал в блокнот: «Стол. Солонка. Что-то не так». Потом снова включил кассету. На этот раз запись длилась дольше. После того, как семья исчезла, камера медленно повернулась к дивану. Там лежал он сам, Илья, спящий, с наушниками на шее. Его сердце заколотилось. Он не помнил, чтобы снимал себя. И уж точно не спал на том диване.
Каждый вечер он возвращался к кассете, как к наркотику. Он не мог остановиться. Стол занимал всё его сознание – где он его видел? Почему это так важно? Запись менялась. Теперь в кадре появлялись новые предметы: его куртка на стуле, его кеды у двери, его блокнот на столе. Однажды он заметил, что в комнате на записи стоит его телевизор. Тот самый, на котором он смотрит кассету. Он выключил магнитофон, но экран не погас – изображение продолжало идти. Илья на экране встал, подошёл к телевизору и посмотрел прямо в камеру. Его глаза были пустыми, как у манекена.
На следующий день он нашёл стол. Тот самый, деревянный, с цветочным узором. Он стоял в его комнате, хотя вчера его там не было. Илья закричал, но голос утонул в тишине. Он обыскал квартиру – солонка, ложки, даже занавески с записи теперь были у него дома. Он перестал спать, боясь закрыть глаза. Включал кассету снова и снова, и каждый раз видел себя – то спящего, то сидящего за столом, то стоящего у окна. На последней записи он сидел перед телевизором, неподвижный, с синей кожей, не дыша. Камера приблизилась к его лицу, и он услышал шёпот, идущий не из колонок, а из воздуха вокруг: «Ты уже здесь».
Илья решил уничтожить кассету. Он разломал её, разрезал ленту ножницами, сжёг обрывки в раковине. Пепел пах не пластиком, а чем-то живым, как мокрая шерсть. Он вздохнул с облегчением, но, вернувшись к магнитофону, увидел новую кассету. На ней была наклейка с сегодняшней датой – 28 июля 2025 года. Он включил её, не в силах сопротивляться. На экране была его комната. Он сам сидел на диване, глядя в телевизор. Камера медленно приближалась. Илья обернулся – в комнате никого не было, но он чувствовал взгляд. Телевизор погас. Свет в квартире мигнул. Илья исчез.
Через неделю в другой комиссионке, в соседнем городе, на полке появилась кассета. Без коробки, с потрёпанной наклейкой: «Не смотреть». Продавец, молодой парень с пирсингом в брови, заметил её, но не придал значения. Он любил старые фильмы, особенно из девяностых.
Половинчатый
Роман поправил галстук, глядя в зеркало лифта. Стекло отражало его лицо – усталое, с тёмными кругами под глазами, – и он привычно отвернулся. Лифт дёрнулся, свет мигнул, и кабину тряхнуло так, что Роман вцепился в поручень. Металлический скрежет затих, двери открылись. Он вышел, чувствуя, как сердце колотится. В тот день он не придал значения тому, что его отражение в зеркале на долю секунды задержалось, будто не хотело следовать за ним.
На следующий день странности начались. В ванной, бреясь, Роман заметил, что его отражение в зеркале шевелится медленнее – как будто запаздывает на полшага. Он моргнул, и всё вернулось на место. На улице его тень вела себя иначе: она тянулась длиннее, чем полагалось, или поворачивала не туда, когда он сворачивал за угол. Коллеги в офисе ничего не замечали. «Ты бледный, Ром, – сказал начальник, хлопнув его по плечу. – Отдохни». Но Роман не мог объяснить, что его тревожит не усталость, а ощущение, будто он растворяется.
Однажды утром он проснулся и не почувствовал левой половины тела. Он смотрел на свою руку, ногу, бок – всё было на месте, но он их не ощущал. Как будто они принадлежали кому-то другому. Он потрогал левую ладонь правой – кожа была холодной, чужой. В зеркале отражался только правый бок, левая половина тела растворялась в сером тумане. Роман закричал, но голос звучал приглушённо, как из-под воды. Он бросился к телефону, чтобы вызвать врача, но коллеги, друзья, даже мать, приехавшая на его зов, видели его целым. «Ты просто переработал», – твердили они, глядя на него с жалостью.
С каждым днём он стирался. Сначала пропало ощущение в левой руке, потом в ноге. Он начал хромать, хотя внешне всё выглядело нормально. В зеркале его отражение становилось всё более размытым, как фотография, выцветающая на солнце. Ночами он чувствовал, что где-то далеко – в другом городе, в другой жизни – существует его вторая половина. Она двигалась, дышала, жила. Он видел её во снах: мужчину, похожего на него, но с другими жестами, другим взглядом. Роман начал оставлять заметки на стикерах: «Найди его. Он – это ты. Другой город». Утром он их не помнил, но находил на столе, на холодильнике, в карманах.
Он уволился из фирмы, не объясняя причин. Взял все сбережения и начал искать. Он обзванивал справочные, ездил по городам, следуя смутному чувству, которое тянуло его на север. В поездах он смотрел в окно, но видел не пейзажи, а своё отражение – теперь уже почти прозрачное. Он писал в блокноте: «Я – это не я. Он знает, кто я». Но слова путались, мысли растворялись, как его тело.
В одном из городов, в сером панельном районе, он нашёл его. Квартира на шестом этаже, дверь с облупившейся краской. Он постучал, и ему открыл мужчина – точная копия Романа, но с короткой стрижкой и в старом свитере, которого у Романа никогда не было. Его звали Павел. Он смотрел на Романа с тем же ужасом, что Роман чувствовал сам. «Ты… ты тоже это чувствуешь?» – спросил Павел, и его голос дрожал. Роман кивнул. Они сели за стол, глядя друг на друга, как в кривом зеркале. Павел рассказал, что тоже начал стираться – его правая половина тела онемела, а тень вела себя странно, как будто принадлежала кому-то другому.
Они говорили всю ночь. Павел помнил другую жизнь: детство в деревне, работу в автомастерской, девушку, которую любил. У Романа были другие воспоминания – офис, проекты, одинокие вечера с книгами. Но чем дольше они говорили, тем ближе становились. Их голоса сливались, движения синхронизировались. Когда они случайно коснулись друг друга, по телу Романа пробежала искра, как от удара током. Павел вздрогнул. «Мы должны стать одним», – сказал он, и Роман согласился, хотя страх сжимал его горло.
Они решили слиться. Не зная, как это сделать, они просто встали напротив друг друга, в центре комнаты, и взялись за руки. Воздух вокруг задрожал, как от жара. Роман почувствовал, как его левая половина оживает, но правая начала растворяться. Павел закричал – его лицо исказилось, как будто его стирали ластиком. Комната закружилась, стены поплыли, как воск. Роман видел, как его тело и тело Павла сливаются в одно, но это не было воссоединением. Это было уничтожение. Кто-то из них исчез – или оба? Он не знал. Последнее, что он увидел, – пустое зеркало, в котором не отражалось ничего.
Утром в квартире было тихо. Мужчина, похожий на Романа, но с короткой стрижкой и в старом свитере, пил кофе за столом. Он не помнил, как здесь оказался. На столе лежал блокнот с одной фразой: «Найди его». Он пожал плечами и выбросил бумагу. В зеркале его отражение было чётким, но тень за его спиной двигалась чуть иначе, как будто ждала чего-то.
Кто-то выжил. Или никто. Зеркало молчало, и город за окном жил своей жизнью, не замечая, что одного человека стало меньше. Или больше.
Пастух мёртвых
Дорога в деревню Стылая петляла через лес, густой и сырой, где сосны стояли так плотно, что свет едва пробивался к земле. Машина подпрыгивала на кочках, и пятеро студентов-этнографов – Маша, Дима, Лена, Артём и Катя – посмеивались над рассказами, что им удалось собрать перед поездкой. Местные в райцентре шептались о пастухе, который сто лет назад уводил скот в лес и не возвращался. А потом овцы и коровы приходили обратно – сами, без него, но с пустыми глазами, будто кто-то вынул из них душу. «Фольклор, конечно, занятный, – сказал Дима, поправляя очки. – Но это просто байки. Кто-нибудь видел этих овец?» Маша, сидя за рулём, только хмыкнула: «Скоро сами всё увидим».
Деревня встретила их тишиной. Полдюжины покосившихся изб, заросших крапивой, и церковь без креста. Жителей не осталось – последние уехали лет десять назад. Студенты разбили лагерь у старого амбара, который ещё держался на честном слове. Внутри пахло гниющим деревом и чем-то кислым, как старое молоко. На стенах висели ржавые колокольчики, маленькие, как для овец, и кости – мелкие, хрупкие, не поймёшь, звериные или нет. Лена, копаясь в углу, нашла обрывок ткани с вышитыми узорами, похожими на руны. «Это не просто пастушья хрень, – сказала она, фотографируя находку. – Это ритуальное».
Ночью началось. Сначала шаги – тяжёлые, медленные, на чердаке амбара. Дима, самый скептичный, полез проверить, но нашёл только пыль и паутину. Потом послышалось блеяние – далёкое, но отчётливое, хотя в радиусе километров не было ни одной фермы. Маша записала звук на телефон, но утром запись оказалась пустой, только шипение. Артём, самый молчаливый из группы, начал нервничать. «Это не ветер, – пробормотал он, глядя в темноту за окном. – Это зовёт».
На вторую ночь пропала Катя. Она ушла за водой к колодцу и не вернулась. Её рюкзак нашли у опушки леса, рядом с отпечатком копыта – слишком большим для овцы. Лена плакала, Дима орал, что надо уезжать, но Маша настояла: «Мы должны понять, что происходит». Они обыскали амбар и нашли под половицами книгу – не книгу даже, а связку пергаментных листов, исписанных выцветшими чернилами. Текст был на старославянском, но Лена, знавшая язык, перевела: «Пастух держит мёртвых в земле. Кровь за кровь, шаг за шаг. Если пастух уйдёт, земля станет зыбкой». Там же был рисунок – человек в плаще, увешанный колокольчиками, ведущий стадо в лес. Его лицо было стёрто, как будто кто-то выскоблил его ножом.
На третью ночь шаги на чердаке стали громче, а блеяние – ближе, будто стадо стояло у самого амбара. Земля под ногами дрожала, как живая. Дима, не выдержав, схватил рюкзак и побежал к машине, но она не завелась. Он вернулся, бледный, и сказал: «Там кто-то ходит. С колокольчиками». Маша, листая пергамент, нашла последнюю страницу: «Пастух должен быть. Один уходит, другой приходит. Кровь зовёт кровь». Она посмотрела на остальных, и её глаза были тёмными, как колодец. «Это обряд, – сказала она. – Пастух приносил в жертву скот, чтобы мёртвые не вставали. Но последний пастух исчез, и теперь земля… голодная».