
Полная версия
Славные подвиги
– Бля, кость.
– Что?
– У него кость.
Я присматриваюсь: оба конца палки шишковатые и желтые. Да, при внимательном рассмотрении она определенно напоминает кость из ноги.
– Это у тебя кость?
Мальчишка кивает. Его друзья гикают и тоже машут костями.
– Где ты ее взял?
– Молчать!
Он замахивается было снова, но Гелон берет его за руку, встает на колено, заглядывает ему в глаза и медленно, спокойно повторяет:
– Где ты ее взял?
– Молч…
– Я серьезно спрашиваю, мать твою. Ты где ее взял?
Мальчишка что-то бормочет.
– Не слышу.
– Вон там… – Он показывает куда-то за спины товарищей.
Гелон снимает с него шлем, гладит по голове. Густые светлые кудри на миг покрывают его пальцы позолотой. Он забирает кость.
– Нельзя с этим играть.
Мальчишка кивает, будто понимает. Гелон с детьми ладит. Если б я так сказал, пацан бы меня просто треснул этой костью, наверное. Гелон ее отбрасывает. Где-то в траве свистит.
– А теперь будь умницей и покажи, где именно.
Мальчишка направляется к друзьям, жестом показывает нам идти за ним. Остальные смотрят на нас подозрительно, стискивают кости и мечи, но не говорят ни слова. Просто вышагивают строем, а тот мальчишка ведет. Мы проходим мимо упавшего дерева, и он откуда-то достает веревочку на палке, мотает ей в воздухе, шепчет. Идем дальше, и веревочка взвивается все чаще. Камни, кусты, кучки пыли, листья, ящерки – все поглаживает веревочка. Когда мы спрашиваем, почему у него такой тревожный вид, он говорит, что неважно. Но Гелон не довольствуется ответом, и мальчишка бормочет, что враги сильны и что многое – не то, чем кажется. Он переводит взгляд с Гелона на землю со смесью надежды и стыда.
– Спасибо, что защищаешь нас, – говорит Гелон.
Мальчишка широко улыбается.
Мы приходим в какую-то рощу. Ближе к краям деревья желтые, горелые, в воздухе висит запах опаленной коры. Мы заходим глубже и глубже, в роще темнеет, повисает приятная прохлада. Мальчишка останавливается.
– Смотри!
На земле под ивой лежат вповалку шесть скелетов в доспехах – их кости торчат из-под щитов и листьев, будто бледные корни. Их плоть давно сожрал ветер, или солнце, или зубы, но в воздухе чувствуется дурной душок.
– Афиняне, – говорит Гелон.
– Ага, – говорит мальчишка.
Он дергает Гелона за плащ, подводит поближе.
– Вот, смотри. На каждом сова, а тут сама Афина, видишь?
– Не надо играть с их костями, ребята, – говорит Гелон.
Мальчишка кивает, но вдруг по его лицу что-то пробегает; он переводит взгляд со своих друзей на Гелона и хмурится:
– А хули нет? Они – наши враги.
Целую вечность Гелон ничего не говорит, только глядит то на кости, то на ребят. Сквозь ветви ему на лицо пробивается солнечный свет. Гелон поразительно красив. Но его красота будто охвачена горем, и от этого только лучше. У Гелона такое лицо, что кажется, ему пристало быть довольным, но чуть на него взглянешь – сразу понимаешь, что это не так. Безжалостное напоминание, что красота – не все. Смотри, как бы говорит оно. Вот Гелон: богоподобный, сломанный Гелон. Смотри и помни: красота – не все.
– Неправильно это, – наконец говорит Гелон.
Мальчишка поглаживает подбородок, будто прикидывает вес этих слов:
– Ты так правда думаешь?
Гелон кивает.
Пока они разговаривают, я приглядываюсь к афинянам. Следов погребального костра нет, так что вряд ли их пытались захоронить. Но если бы их убили мы, сиракузяне, то сняли бы с них броню и принесли в город в качестве трофеев. Да, странные дела. Я встаю на колено и прибираю к рукам нагрудник – отрываю с трудом, потому что ребра все в какой-то клейкой херне. Броня роскошная: серебряные совы парят над бронзовыми облаками. Работа что надо. В городе за такое много денег отвалят. Я стягиваю со скелета пару поножей к нагруднику, смываю с них клей водой из меха, оттираю листом. Только потом примеряю. Чуть великоваты, но с учетом обстоятельств неплохо. Все шлемы у детей, надо бы прихватить один, чтобы был полный комплект.
Я возвращаюсь, чтобы спросить разрешения, но они заняты. Мальчишка говорит Гелону, что его зовут Дарес, и они с отрядом оставят тела в покое. Все кости вернут. Дарес спрашивает, устроит ли нас такое, и Гелон качает головой. Он подумал, и теперь ему кажется, афинянам нужен погребальный костер: небольшой, только чтобы кости успели закоптиться, а мы – прочитать молитву. Не больше, чем заслуживает любой грек. Дарес хмурится. Костер для врагов? Молитва?
– Ты же шутишь?
– Не шучу.
Дарес поворачивается к друзьям.
– Ну что, пацаны? Похороним этих тварей?
Его друзья ничего не говорят. Точнее, не говорят словами – но лица у них будто кричат. Даже под шлемами видно, как они вздрагивают, как их глаза широко раскрываются, а потом быстро моргают. Дарес спрашивает снова. На этот раз вперед выходит мальчик. Крошечный мальчик. Такой маленький, что по сравнению с ним его дружки кажутся мужчинами, а шлем у него на голове – котлом. Ему шесть-семь, не больше. У крохи шевелятся губы, но я ничего не слышу.
– Погромче, Страбон, – говорит Дарес.
– Не молимся, – говорит кроха дрожащим, сиплым голоском, который едва перекрывает шум ветра между деревьями.
Дарес просит объяснить.
– Они… – Кроха показывает рукой на кучи веток и листьев. – Они убили братика. Не молимся!
От слов, кажется, идет эхо, отдается от стенок шлема-котла. Он повторяет снова и снова. Удивительно, как столько чувства помещается в таком маленьком тельце. Он покачивается туда-сюда, показывает пальцем, замахивается. Остальные ребята смотрят то на него, то на афинян, и на миг этот кроха с надтреснутым голоском становится их предводителем. Многие начинают рассказывать похожие истории. Кричат про двоюродных братьев, потерянных в море, забитых до смерти дядюшках, отцах, сброшенных в канавы далеко от Сиракуз. А для них зажгли костер? А по ним молились? Дарес призывает к порядку, но тщетно. Он бегает туда-сюда, топает ногами, размахивает руками. Бесполезно. Уже кажется, что он потерял в их глазах все влияние, но вдруг он делает нечто странное. Он подходит к крохе и встает на колени. Дети затыкаются. Даже мне вид Дареса на коленях кажется неестественным, а уж по лицам его друзей я понимаю, что точно случилось что-то из ряда вон выходящее. Дарес берет кроху за руку.
– Твой брат тебе был дорог, да, Страбон?
Кроха берет палец в рот, смотрит в землю.
– Мой папка мне тоже, а теперь он там, внизу, с твоим братом. Теперь только мы с мамкой остались, а она жуть какая строгая. Просто кошмар, Страбон. Но знаешь что? Я думаю, все равно надо помолиться за афинян. – Дарес смотрит на Гелона. – Я думаю, молитва и костер – это немного. И не знаю. Наверное, мы можем говорить не только за них, но и за моего папку, и за твоего брата. – Он поворачивается к друзьям. – Я думаю, можно сказать за всех и развести костер для всех.
Кроха поднимает взгляд.
– Молитву за братика?
– Да, за братика. Ну что? Будем хоронить? Если скажешь “нет”, то не будем. Так что?
Все взгляды устремлены на кроху. Столько я видел дебатов на собраниях, где ораторы ревели о том, что все – вопрос жизни и смерти, что Сиракузы идут ко дну и только наши голоса вытащат город из воды, – да, такие дебаты я слушал, опустив веки, и собрание покачивалось от зевков, как от ветерка, но вот стоять и ждать вердикта этого мальца в броне для меня почти невыносимо. Я чувствую кровь в горле, пот бежит по ладоням. Что скажешь, кроха?
Его губы шевелятся, но я не слышу ни слова.
Дарес улыбается:
– Погромче.
Мы все наклоняемся поближе.
– Можно молитву.
Дарес поднимает его, сжимает в объятиях. Кажется, мальцу больно, но он не возмущается. Только висит в воздухе, прикусывает палец, пока Дарес его не ставит.
– Ты – молодчина, Страбон. Знаешь, какой молодчина?
Кроха не отвечает, только ковыляет к своим друзьям. Скоро он скрывается за спинами ребят вдвое больше него. Заручившись его согласием, мы начинаем приготовления. Собираем костер в три тела шириной и в два высотой. Каждый ряд переложен слоем веток, хвороста и сухой коры. Чтобы огонь ни на что не перекинулся, мы окружаем костер камнями. Дарес, который вызвался развести огонь, выходит вперед с двумя заостренными черными камешками и принимается стучать ими друг об друга. От усердия он попадает себе по пальцу и на костяшке выступает блестящая капля крови, но он не вскрикивает и не останавливается, так и стучит. От кулаков пляшут искры, и вот под его пальцами вспыхивает оранжевая полоска – слой растопки сморщивается, ветки плюются и трещат. Сначала получается больше дыма, чем огня. Дети кашляют, но постепенно дым начинает светиться и пульсировать, пока не выпрыгивают красные язычки пламени, не начинают лизать кости. Никто не говорит, и долгое время не слышно звуков, кроме дыхания и горения.
– Мы будем молиться?
Сквозь дым я вижу, как кроха встает на камень. В руках у него игрушечная лошадка. Дарес говорит, что он может прочитать любую молитву, какую захочет. Мальчик оглядывается, потом опускает взгляд на лошадку. Он откашливается и начинает говорить, но голосок у него слабенький, ни хрена не слышно, приходится подойти.
– Слушай, Аид, я тебе расскажу про моего братика, потому что он незнакомых стесняется и ты его, может, не заметишь. У него волосы каштановые, немножко рыжие, и он большой. Не как я. Совсем большой, и сильный, и быстрый, и может стоять на руках и кувыркаться. – Он замолкает, прикусывает палец. – И он хорошо работает. Спроси плотника Андрокла. Мой брат работал у него в мастерской, и Андрокл мамке сказал: хорошо работает пацан, без продыху. Мамка сказала, Андрокл про всех гадости говорит, а про братика – нет. Аид, он у меня правда молодец, и, если ты его попросишь, он тебе там, внизу, будет делать и стулья, и столы, все, что захочешь. Вот это он сделал.
Кроха поднимает игрушечную лошадку высоко над головой, чтобы все разглядели. Если честно, сделано неуклюже, если бы не гигантское седло на спине, было бы скорее похоже на собаку. Кроха сжимает лошадку в кулачке.
– Я всё. Спасибо.
Остальные ребята радостно восклицают, говорят, что лошадка чудесная. Впервые за все утро малец улыбается. Зубы у него редкие и очень кривые, будто их в рот кто-то побросал. Он заходит в толпу друзей, сипит “спасибо”, опускает взгляд на лошадку и принимается плакать.
Огонь потух. Дерево сгорело, остались тлеющие кости и пепел с удивительно сладким запахом. Детишки час тому назад свалили в школу, а броню припрятали под ветки и кусты. Гелон стоит рядом, пока я тычу палкой в светящуюся челюсть.
– Мы можем это продать, – говорит Гелон.
– Что?
– Мечи, шлемы. На постановку деньги нужны. Она же будет настоящая. С масками, с музыкой. Как в Афинах.
Я киваю и подхожу к детскому тайнику. Приходится повозиться, но наконец я нахожу шлем, который подходит к моему нагруднику, и надеваю. Теперь у меня полный набор.
– Правда, – говорю я. – Деньги нам нужны.
6
Кузница Конона на краю города, за вратами Победы. От места, где мы расстались с детьми, идти долго, а солнце – белое и жирное, как звезда-обжора, – высоко, и, учитывая, что на спинах у нас мешки с броней, мы жаримся. Я отпиваю из меха. Вино теплое и хрустит на зубах. Песок здесь везде забирается, даже в задницу, но дело не только в этом. Чем дальше разрастаются Сиракузы, тем больше портится ветер в городе. Он подбирает осколки керамики, крошево от стен и крыш. Ветер часто красноватый, особенно вечером. Гермократ говорит, что нам нужно быть благодарными за красный ветер. Что он – знак расцвета Сиракуз, знак роста. Но Гермократ – мудак, и в его слова верится с трудом.
Мы у врат Победы. Говорят, раньше они были прекрасны. Их построили в память какой-то битвы с Карфагеном, украсили сияющими богами из бронзы, но большей их части уже нет – все переплавили или украли, – и остались только случайные обломки, позеленевшие от погоды: застрявшие в земле руки, рты и глаза, зажатые в кулаки или глядящие вверх.
– А вот и Конон.
Его еще не видно за повисшей в воздухе пылью, но мы чуем запах дров в горниле, слышим дребезжание и грохот молотка. От близости к цели мы оживляемся и шагаем быстрее, и вскоре уже видим груду плотно сбитых мышц – Конона.
– Как дела, Конон?
Он перестает стучать и выглядывает.
– Кто там?
– Поставщики первоклассного товара.
До прихода афинян кузница Конона была всего-навсего сараем, но война пошла ему на пользу, и теперь кузница занимает две больших кирпичных постройки. А сарай стал стойлом – теперь никаких мулов. Конон взял и купил коня. Лошади – и их безумная дороговизна – меня всегда завораживали, и я кладу броню на землю и подхожу к коню. Он красавец: рыжей масти, с бледной звездой на лбу и влажными карими глазами, которые глядят с прямо-таки понимающим выражением. Еды у меня с собой нет, так что я протягиваю ему бурдюк.
– Лампон, дашь коню вино – я тебе вторую ногу сломаю, говнюк ты хромоногий.
Я прикусываю губу и оборачиваюсь, улыбаясь.
– Да ничего ему бы не было. Вот у моего дяди конь любил выпить немножко.
– Осел это был. Откуда у твоих лошади?
На это я ничего не отвечаю, но если он продолжит в том же духе… что ж, посмотрим.
– У нас броня на продажу, – говорит Гелон, выкладывая шлем Конону на стол.
– Я сам броню делаю. Зачем мне ее покупать?
– Потому что делаешь херово.
Конон бранится, но затыкает меня взгляд Гелона.
– Шучу, – говорю. – Не обижайся.
– Лев не обижается на блоху, от которой у него чешутся яйца. Ты меня просто раздражаешь.
Я собираюсь было что-то сказать, но Гелон покачивает головой.
– Не поспоришь, Конон. Ты умен.
Конон сплевывает комок блестящей слизи – он приземляется довольно близко.
– Уж точно поумней тебя. – Он поворачивается к Гелону. – Я эту броню не куплю.
Гелон продолжает выкладывать так, будто не слышит. Меч, нагрудник, пара поножей – так и продолжает, пока на станке Конона не оказывается груда брони.
– Хотим сбыть их все.
– Бля, ты глухой или тупой?
– Что-что?
– Я спросил – ты глухой или тупой? Мне не интересно.
Гелон пристально смотрит на Конона.
– Проблемы? – спрашивает Конон, но теперь у него в голосе слышно колебание, и двое смотрят друг на друга – очень уж, сука, долго. Волоски у меня на шее встают по стойке “смирно”, и кровь пульсирует, потому что теперь в воздухе не только пыль, но и близкая драка – так и чувствую ее на языке. Но затем Конон смотрит в пол, снова откашливается и сплевывает, а потом улыбается – можно сказать, что тепло.
– Эх, не обращай внимания, Гелон. Голова от этой жарищи кругом, вот я и не в духе.
Гелон кивает и дает ему бурдюк. Конон отпивает чуть-чуть и с силой проглатывает.
– Нам нужны деньги, – говорит Гелон. – А это хорошая работа. Афинская. Продашь без проблем.
Теперь Конон присматривается к броне. Ему ни в жизнь не выковать ничего лучше, но по его нахмуренным бровям так не скажешь.
– Неплохо, – говорит он наконец. – Но я ничем не могу помочь. Гелон, правда я хотел бы, но она мне не нужна. Спрос сейчас на сиракузскую броню. С нашей символикой. Без сов этих гребаных. Пришлось бы плавить и перековывать, а у меня и так бронзы навалом. Я не смогу заплатить больше себестоимости. Я вас просто ограблю.
Гелон поражен:
– Неужели никто не заинтересуется?
Конон старательно изображает раздумье. Конечно, он скажет “нет” – но вдруг его лицо меняется и зубы обнажаются в собачьей ухмылке, будто дворняга почуяла нежданное угощение:
– Вообще есть один мужик. Неделю назад купец-иноземец объявился. Он, оказывается, коллекционирует то, что осталось после войны. Неважно, с какой стороны. Может, ему сбыть получится.
– Где нам его найти?
Конон пожимает плечами:
– Его корабль стоит у пристани. По крайней мере вчера стоял. Его не проглядишь. Единственный купеческий корабль с тараном, да еще с афинским. Говорят, заплатил ныряльщикам, чтоб достали с затонувшего корабля в Большой бухте.
Глаза Гелона несколько светлеют:
– Спасибо, Конон.
Мы уходим, взвалив мешки с броней на спины, но вдруг Конон кричит нам вслед:
– Стойте!
Останавливаться в такую жару хуже, чем идти, и я тихонько его матерю.
– Не чистите броню.
– Что, прости?
– Вы можете подумать, что это все надо почистить да отполировать, но не стоит. Мужик этот взыскательный. Говорят, хочет, чтобы военные вещицы оставляли как есть.
– В смысле, с кровью и другими пятнами? – спрашивает Гелон.
– Именно, – говорит Конон.
– Охренеть, – говорю. – Ты к кому нас отправил?
Конон хмурится:
– К богатому покупателю я вас отправил.
– Спасибо, Конон, – говорит Гелон.
Мы выдвигаемся. Тащим барахло, а по спинам у нас бежит пот, соленый и изобильный. Когда становится слышно море, Гелон останавливается, выкладывает броню и клинки на камнях, бранится. По пути к Конону мы отдраили и отполировали каждую вещицу. Казалось разумным, что за блестящий нагрудник дадут больше, чем за замызганный.
– Бля, – говорит Гелон.
– Смотри. – Я показываю на какое-то янтарное пятно с обратной стороны одного из поножей. – Многообещающе.
Гелон приглядывается и покачивает головой:
– Не хватит.
– Ну откуда нам было знать? И вообще, мне этот коллекционер не нравится. Стремный он какой-то, и…
Слова умирают у меня во рту. Гелон вытащил из кармана – или из кучи, я не понимаю, – нож, и делает на своей левой руке надрез.
– Ты с ума сошел?! Не надо!
Появляется капля темной крови и плюхается вниз, растекается по шлемам и мечам. Потом выступают еще, и падают все быстрее, пока не получается почти что поток, и мечи со всем остальным будто оживают, расцветают красным.
– Ну все, хорош.
Я отрываю от своего хитона рукав, чтобы перевязать, но он меня отталкивает. Воняет железом; Гелон бледен. Кровь выплескивается снова, мочит песок; он отбирает у меня ткань, и я помогаю ему замотать рану, покрепче замотать.
– Ты себя так угробишь. Никакая пьеса такого не стоит.
Гелон улыбается. В первый раз за долгое время – и, хоть я и перепугался, чувствую оживление. Улыбка такая убежденная, словно чувство, которое ее породило, растет из знания, и он хватает меня за руку и сжимает. Он сильный, зараза; мне больно, но я ничего не скажу. Пусть будет больно – я чувствую дружбу.
– Мы же поэзию творим, – шепчет он. – Чего она стоит, если все легко?
Он дает мне мех, и мы попиваем вино, ожидая, когда кровь высохнет.
7
На войне я только один раз побывал в настоящей битве – и это было здесь, в бухте. Из-за ноги пехотинец я хреновый. Но тут я приложил руку. Подплыл в рыбацкой лодочке прямо к афинской триере и заколол пару-тройку гребцов сквозь отверстия для весел. Пьянящее было чувство, но странное. Не видно, кого протыкаешь, только чувствуешь, как копье вонзается в мясо, и смотришь, как огромное весло дергается и замедляет ход, как жизнь, приводящая его в движение, угасает, пока оно не остановится окончательно – и тогда понимаешь, что бедняга сдох. Вроде бы всего ничего, да? Но из множества таких “всего ничего” складываются великие вещи, а та битва была величайшей из всех. Так говорит Диокл. Когда афиняне проиграли борьбу на суше, у них осталась одна надежда – море. Они пытались прорваться через бухту, но мы им спуску не дали. В море в тот день было, наверное, сотен пять кораблей, стоявших так тесно, что солдаты шли строем с одного на другой, как по земле. Если бы афиняне тогда прорвались, сейчас бы они были дома, с родными, может, в театр бы сходили, вместо того чтобы гнить в карьерах. Но они не прорвались.
День остыл, и тут приятно. Морская чешуя переливается нежно-голубым, и сложно представить, что там, внизу, лежат целые леса затонувших кораблей, будто второй город. Гелон замер и таращится на стройную темноволосую женщину, склонившуюся над корзиной с фруктами. Парочка ос пытается присесть на инжир, и она поднимает голову, прогоняя их прочь. Лицо Гелона тускнеет. Наверное, если надо, можно решить, что волосами и фигурой женщина сойдет за Десму, но глаза слишком маленькие, и нос не тот.
– Режиссеры! – нараспев кричу я ему в ухо, и он кивает, хотя по сероватому оттенку его щек понятно, что мыслями он не здесь, и приходится увести его за руку, почти как ребенка.
Мы в торговом квартале пристани, и матросы разгружают товар. Я вижу кипы ткани, окрашенной в ярчайшие цвета, таких оттенков, что самый безумный небосвод кажется скучным. Голова кругом. В нос так и бьют разные запахи. Пряности смешиваются с едким запахом пота, идущим от кораблей работорговцев, и с ароматами всякой еды и бухла, подтекающего из плохо закупоренных бочек. Это-то Гелону и нужно. Когда мы были мелкие, приходили сюда почти каждый день и прогуливались по огромной гавани рука об руку, а ноздри у нас раздувались и наполнялись запахами. Если мы были совсем в настроении, мы закрывали глаза. В черепушках у нас оживали Вавилон, Мемфис, Карфаген и много чего еще. Гелон описывал, что видит он, а я – что вижу я; мы возводили эти города вместе, слово за словом. Купцы бесились, потому что мы, будто ослепшие, постоянно в них врезались, и иногда нам давали подзатыльники, но какая на хрен разница, если видишь пирамиды? Я приобнимаю Гелона и закрываю глаза.
– Эй, смотри, мы в Египте. Сфинкс совсем рядом. Видишь?
Он стряхивает меня:
– Лампон, ты взрослеть собираешься?
Но я не собираюсь. Если честно, иногда я до сих пор сюда прихожу подышать запахами, погулять, затеряться в других мирах, и так же, как в детстве, думаю, похожи ли настоящие места на то, что я себе представляю, и, прямо как тогда, меня передергивает, потому что что-то подсказывает мне, что я никогда не узнаю ответа, – но чувство все равно пьянящее.
– Вот он, – говорит Гелон.
У дальнего края пристани стоит корабль с тараном. Не триера, а огромный грузовой корабль, на котором таран кажется лишним. Бронза неровная, как сломанный нос, пятнистая, зеленая, водоросли свисают, как сопли. Но в хреновом состоянии не только таран – древесина корпуса сильно покорежена и почему-то темная, будто пришлось лишние несколько раз все промазать дегтем, только чтобы ничего не развалилось. Если у мужика есть деньги, тратит он их явно не на корабль. Я смотрю на Гелона и понимаю, что мысли у него похожие.
– Н-да, наш приятель богат, как Крез.
– Лампон, заткнись. Меня достал твой пессимизм.
– Ой, ну я же шучу. Ты же знаешь, я – оптимист.
Гелон не отвечает. На палубе можно разглядеть нескольких парней, ни один из которых ничем особенно не занят.
На палубу ведет лесенка, и Гелон по ней взбирается. Я лезу следом, и мы заходим на корабль. Нас сразу же окружает взбудораженный экипаж.
– Чего вам надо? – скрипит высокий жилистый мужик, горло которого пересекает кривой шрам, похожий на улыбку.
– Мы – купцы, – говорю, – хотели бы обсудить наш товар с капитаном корабля.
Мужик со шрамом оглядывает нас с головы до ног.
– Он занят.
– У нас броня на продажу, – говорит Гелон. – Афинская броня с войны, нечищеная.
Глаза высокого раскрываются пошире – возможно, от интереса.
– Покажите, – говорит он. Слово трещит в его искалеченной глотке.
– Мы – серьезные купцы, – говорю, – товар показываем только тем, кто обладает властью его купить.
Он бросается к броне, и Гелон его отпихивает. Все происходит очень быстро. В один момент кажется, что высокий падает, а в другой он уже развернулся в воздухе и приставил к горлу Гелона нож. Я пытаюсь подойти, но чувствую, как к животу мне приставляют клинок, сделаю еще шаг – пустят кровь.
– Возмутительно, – говорю. – Народное собрание об этом услышит.
Мужики окружают нас так, что, даже если с пристани кто-то посмотрит, увидит только их спины.
– Отпусти мешок.
Я-то уже отпустил, так что, видимо, он обращается к Гелону. Так и есть. Нож все еще у его горла, но он так и вцепился в мешок, аж костяшки побелели.
– Нет.
Высокий, кажется, обескуражен, но он ухмыляется:
– Да не грабит вас никто. Оставьте броню у нас, потом вернетесь. Начальнику понравится – заплатит. Нет – заберете.
– Пошел на хуй.
Парень перестает ухмыляться, и на лице у него появляется усталое, какое-то отрешенное выражение, и это меня пугает больше всего.
– Отдай ему! Пожалуйста!
Гелон смотрит на меня удивленно.
– Мы же режиссеры, – говорю я. – Как я без тебя поставлю пьесу? Отдай броню.
Он хмурится, но медленно отпускает мешок. На палубу вываливается алый шлем, и кто-то из экипажа его подбирает.
– Вы только посмотрите, – говорит он, широко улыбаясь. – Начальнику точно понравится.
Клинки убирают, и нас подталкивают к лестнице, и все мои усилия уходят на то, чтобы идти прямо, потому что собственные ноги кажутся мне кривыми и ненадежными, но Гелон останавливается и говорит через плечо: