bannerbanner
МОРОК НАД КИЕВОМ
МОРОК НАД КИЕВОМ

Полная версия

МОРОК НАД КИЕВОМ

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Alex Coder

МОРОК НАД КИЕВОМ

Глава 1

Киев вонял жизнью. Не пах, а именно вонял – густым, первобытным, одуряющим смрадом, который лениво поднимался от Подола, словно испарения из вечно урчащего брюха, и полз вверх, к чистым ветрам Горы, где жил князь и его гридница. Этот зловонный букет был таким сложным, что любой, кто попадал в город впервые, давился им, как прокисшим вином. Он был соткан из миазмов, от которых некуда было деться. Едкий аммиак свежего навоза, что лежал лепешками на мостовых. Плотный, сырой дух гниющих овощей и рыбьих потрохов, которые выбрасывали прямо в уличные канавы. Кислый, как рвота, запах квашеной капусты и пролитого пива смешивался со сладковатой, трупной вонью Днепра в летний зной, когда река выносила на свои берега раздутые туши павших коров и собак.

В этот коктейль вплетались и рукотворные запахи. Горький деготь, которым смолили лодьи на причале, въедался в ноздри и оставался там надолго. Запах раскаленного добела металла и угольного дыма из десятков кузниц. Тошнотворная вонь дубленой кожи и мочи из мастерских скорняков. И даже дорогой ладан, доносившийся из первой, неуклюжей деревянной церкви, которую греки поставили здесь как вызов, тонул в этом всепоглощающем смраде жизни, лишь добавляя ему сюрреалистичную, погребальную ноту.

Жизнь здесь не просто била ключом – она клокотала, как кипяток в котле, выплескиваясь насилием, сексом и отчаянной, животной борьбой за существование. На торжище, этом гнойнике человеческих страстей, кричали на десятке языков. Протяжное, почти певучее наречие полян смешивалось с гортанным рыком варяжских наемников, чьи глотки были лужены хмельной медовухой. Греческие купцы шипели на своих рабов, а быстрый, как понос, говор хазарских торговцев звенел, пока они взвешивали серебро дрожащими от жадности руками.

Проталкиваясь сквозь липкую, потную толпу, можно было увидеть весь театр человеческой низости и величия. Вот боярин в византийском шелке, из-под которого воняло немытым телом, брезгливо отталкивает сапогом нищего в лохмотьях. У нищего нет носа – провалился, то ли от сифилиса, то ли от проказы, и на его месте зияет черная, сочащаяся дыра. Рядом с мясной лавкой, где на крюках висят освежеванные туши, и кровь стекает прямо в грязь под ноги, худая девка лет пятнадцати с размалеванным сажей лицом и пустыми глазами торгует своим телом за медную монету или краюху хлеба. Варяг-здоровяк хватает ее за задницу, говорит ей что-то похабное, и она покорно улыбается, обнажая гнилые зубы.

Мальчишки-оборванцы, быстрые, как крысы, снуют под ногами, высматривая зазевавшегося покупателя, чтобы срезать кошель. Если поймают – хорошо, если просто изобьют до полусмерти. Могут и отрубить руку тут же, на колоде, под одобрительные крики толпы, для которой чужая боль – лучшее развлечение.

Над всем этим гамом, похотью и жестокостью, на самом высоком холме, словно другой, чистый мир, возвышались княжеские терема. Крепкие, из просмоленного дуба, с резными наличниками, похожими на оскаленные пасти зверей, и островерхими крышами. Отсюда, со стен, город внизу казался живым организмом, который сам себя пожирал. Подол был его разверстым, ненасытным ртом и клокочущими кишками. Днепр – синей веной, по которой текла и живая вода, и гной. А окружающие холмы с их древними капищами и густыми, темными лесами были его подсознанием – древним, жестоким, равнодушным к страданиям клеток этого огромного тела.

Именно здесь, на стене, отгородившись от смрада Подола высотой и ветром, часто стоял Яромир. Он смотрел на город не как на дом. Он смотрел на него, как лекарь смотрит на безнадежно больного пациента, чьи внутренности поражены гангреной. Он видел не просто сложный механизм. Он видел механизм, каждая деталь которого была проржавевшей и готовой сломаться в любой момент. В смеющихся детях он видел будущие трупы при набеге печенегов, маленькие тела с проломленными черепами. В богатых караванах – не процветание, а лишь приманку для разбойников и повод для новой кровавой распри.

Он был первым дружинником князя Святозара. Его тенью. Его топором. Его прозвище – Молчун – прилипло к нему так же прочно, как рукоять секиры к его ладони в кровавых мозолях. Он не был немым. Он просто видел, как его сородичи умоляли о пощаде, прежде чем варяжские мечи вскрыли им глотки. Он понял тогда, что слова – это лишь пар изо рта, бесполезный и бесплотный. Только дело имеет вес. Тяжелый, как удар обуха по затылку, превращающий кричащий рот в молчаливую кашу из костей и мозгов.

Сегодня город шумел особенно громко, в предсмертном хрипе радости. Казалось, сама жизнь хотела доказать свое право на существование, крича во всю глотку, торгуясь, совокупляясь в грязных переулках и плача от бессилия. Яромир смотрел на эту копошащуюся, вонючую массу внизу. И в этот момент по его спине скользнул ледяной холодок, не имеющий никакого отношения к прохладному вечернему ветру. Это было не просто ощущение. Это была уверенность. Физическое чувство чужого взгляда на затылке. Взгляда не человека, не зверя.

Он ощутил это нутром – кто-то невидимый, огромный и древний, смотрит на весь этот пир жизни. Смотрит не с простой завистью или голодом. А с холодной, оценивающей тоской гурмана, разглядывающего трепещущую, еще живую плоть на своем блюде. Этот взгляд упивался не смехом, а страхом, который за ним прятался. Не богатством, а гнилью, на которой оно росло.

Яромир резко моргнул, и наваждение прошло. Спина снова ощущала лишь тепло плаща. Он глубоко вдохнул. Внизу по-прежнему вонял и корчился в агонии жизни его город. Киев. И ему показалось, что он стоит не на страже, а на краю огромной жертвенной плиты, на которой скоро начнется пиршество.

Глава 2

Корчма на Подоле гудела и смердела, как вскрытый фурункул на теле города. Воздух был таким густым и липким, что казалось, его можно резать ножом и намазывать на хлеб. Он был пропитан тяжелой вонью немытого мужского пота, запахом мочи, которой брезгливо мочились по углам, и прогорклым дымом дешевых сальных свечей, которые коптили так, что слезились глаза. К этому добавлялся кислый запах пролитого пива и медовухи, впитавшийся в деревянные столы и пол, а также тошнотворный душок от какой-то похлебки, которую хозяйка варила в засаленном котле. Пол был покрыт не просто опилками, а мерзкой кашей из грязи, пищевых отбросов и плевков.

За длинным, заскорузлым столом, чья поверхность была покрыта слоями жира и въевшейся грязи, сидела компания, в которой зрела беда. Трое дружинников князя, уже осоловевших от выпитого, и четверо варягов-наемников, чьи звериные инстинкты подогревались хмелем. Медовуха и дрянное пиво сделали свое дело – развязали языки и разбудили тупую, беспричинную агрессию, которая всегда жила в этих людях, ожидая лишь повода, чтобы вырваться наружу.

– …и я говорю, что ваш Тор – просто рыжий мудак с кузнечным молотком! – басил Ратибор, рыжебородый дружинник с лицом, изрытым глубокими оспинами, будто по нему топтались гвоздями. Его пьяные глаза едва фокусировались. – Наш Перун как молнией с небес жахнет, так от вашего Тора только сапоги дымящиеся и вонючие яйца на земле останутся!

– Pass på hva du sier, trell, – прорычал в ответ Эйнар, варяжский верзила, чья шея была толще бедра Ратибора. Паутина красных сосудов покрывала белки его выцветших голубых глаз. От него разило потом и перегаром. – Pass på kjeften, ellers river jeg tungen din ut gjennom ræva di. За такие слова я твой язык скормлю свиньям, и они им подавятся, падаль. Тор – отец богов!

– Отец у тебя козел бородатый, который твою мать в поле топтал, пока она говно месила! – взревел Ратибор. Вскакивая, он с грохотом опрокинул тяжелую дубовую лавку.

Этого было более чем достаточно. Богословский спор в одно мгновение превратился в то, чего все подсознательно ждали и хотели, – в кровавое, бессмысленное побоище. Эйнар не стал тратить время на кулаки. Он схватил со стола тяжелую глиняную кружку, еще наполовину полную пива, и с размаху обрушил ее на голову соседа Ратибора. Раздался глухой, влажный хруст, будто раздавили перезрелый арбуз. Пиво и кровь брызнули во все стороны. Дружинник даже не вскрикнул, просто обмяк и сполз под стол, оставляя на грязном дереве кровавый след.

Тут же началась свалка. С другого конца стола уже летели кулаки, впечатываясь в податливую плоть с отвратительными чавкающими звуками. Кто-то закричал от боли – хрустнула челюсть. Зазвенела сталь. Один из варягов выхватил короткий, широкий скрамасакс, и его лезвие хищно блеснуло в тусклом свете сальных свечей. Драка переставала быть дракой и грозила стать резней. Корчмарь, бледный, как полотно, забился за свой прилавок, молясь всем богам сразу, чтобы его халупу не разнесли в щепки.

В самый разгар этого кровавого балагана дверь тихо скрипнула и отворилась. На пороге возникла фигура, и ее появление подействовало на хаос, как ледяная вода на огонь. В проеме стоял Яромир. Он не крикнул, не выхватил топор. Он просто вошел и замер, глыба молчания посреди ревущей бури. Его неподвижная фигура излучала такую ледяную угрозу, что драка начала захлебываться, будто воздух в корчме внезапно кончился.

Первым его заметил Эйнар. Он как раз оторвал от пола тяжелую дубовую скамью и замахивался ею, чтобы проломить череп самому Ратибору. Его пьяная ярость столкнулась с ледяными, серыми глазами Молчуна – глазами, в которых не было ни гнева, ни страха, ни вообще какого-либо чувства. В них была лишь пустота замерзшего озера. Руки варяга застыли в воздухе.

Шум резко стих, сменившись тяжелым, прерывистым дыханием и стонами раненых. Яромир медленно перевел свой мертвый взгляд с Эйнара на Ратибора.

– Довольно, – сказал он. Голос у него был тихий, хриплый от долгого молчания, но в оглушительной тишине корчмы он прозвучал, как треск ломающегося под ногами льда.

Ратибор опустил кулаки. Его лицо было разбито в кровавую маску, из носа текла густая струйка. Он смотрел упрямо, пытаясь сохранить остатки пьяной бравады.


– Он наших богов оскорбил, Яромир…

– Князь платит и тебе, и ему, – все так же тихо, почти безразлично прервал его Молчун, – чтобы вы врагов его рубили, а не откусывали друг другу яйца в грязном кабаке. Выйдите. Все.

Никто не двинулся. Напряжение сгустилось так, что казалось, вот-вот взорвется. Эйнар все еще держал скамью, его мышцы были напряжены. Это была проверка.


Яромир сделал один медленный шаг вперед, прямо к варягу. Его сапоги беззвучно ступили на усыпанный опилками и зубами пол.


– Если ты ударишь этой скамьей дружинника князя, – сказал он так же тихо, почти доверительно, словно делился секретом, – завтра утром твоя еще теплая голова будет насажена на кол у Лядских ворот. Я лично прослежу, чтобы ворон выклевал тебе глаза первым. А если ты сейчас поставишь ее на место и выпьешь кружку пива за счет князя, то завтра ты получишь свое жалование и сможешь заплатить той шлюхе, что пялилась на тебя весь вечер. Решай.

Взгляд Эйнара метался от непроницаемого лица Яромира к окровавленному Ратибору. В его проспиртованном мозгу шла титаническая битва. Дикая варяжская гордыня боролась с первобытным страхом перед этим человеком, который говорил об отрубленной голове так же буднично, как о погоде. Он знал, что Молчун не угрожал. Он просто озвучивал один из двух возможных вариантов будущего. Медленно, с громким стуком, который прозвучал как удар молота, он опустил скамью на пол.

– Пива, – прохрипел он, утирая кровь и пот с лица.

Яромир кивнул. Авторитет был сильнее стали, сильнее пьяной ярости и божественных споров. Он не усмирил их страхом перед своим топором. Он вернул их в реальность, где был лишь князь, служба и неотвратимая, холодная кара за непослушание. Он был не просто воином. Он был воплощением безличного, неотвратимого княжеского правосудия. И в этом была его настоящая, пугающая сила.

Глава 3

Яромир не стал пить. Не потому, что презирал пьянство, а потому, что его отрезвляла близость чужой слабости и ярости. Он брезгливо стряхнул с рукава плаща чью-то кровь, смешанную с пивной пеной, и бросил на заскорузлый прилавок пару тяжелых серебряных монет. Их звон заставил корчмаря, выглядывавшего из-под стола с глазами перепуганной крысы, дернуться. Этих денег с лихвой хватило бы и на выпивку, и на разбитую посуду, и на выбитые зубы, и на молчание. Яромир ничего не сказал. Он развернулся и молча вышел в промозглую ночную прохладу Подола.

Липкий кабацкий смрад сменился другим – более свежим, но не менее тревожным. Речной воздух нес с собой запах тины и гниющих водорослей, к которому примешивался тяжелый, плотный дух остывающей, влажной земли. Яромир глубоко вдохнул, позволяя этому холоду прочистить легкие от запаха пота и блевотины.

Он не пошел прямой дорогой в свою каморку в княжеском детинце. Бессмысленно. Сон к нему все равно не придет еще долго. Его путь лежал через спящий, вымерший город. Вверх, по крутому, разбитому подъему, который днем был забит ревущими волами, скрипучими повозками и людской толпой, а сейчас представлял собой черную, безмолвную рану, уходящую в небо. Его тяжелые сапоги гулко, одиноко стучали по деревянным мостовым, проложенным прямо по грязи. Каждый шаг отдавался в тишине, как удар молота по крышке гроба.

Он шел мимо темных силуэтов домов. Плотные, слепые, они напоминали черепа, выстроившиеся вдоль дороги. Иногда в темном провале окна, затянутого бычьим пузырем, тускло мелькал огонек сальной свечи или лучины. Там, за стенами, копошились люди. Он знал, чем они занимались. Кто-то стонал в лихорадке, умирая от очередной хвори. Кто-то трахался, отчаянно и быстро, в темноте, на соломенных тюфяках, что кишели блохами. Кто-то слушал урчание своего голодного живота, пытаясь уснуть. У них были свои примитивные, понятные заботы: дети с раздутыми от голода животами, больная корова, высохший колодец. Они боялись набегов степняков, которые убьют мужчин и заберут в рабство женщин и детей. Они боялись неурожая, который заставит их есть лебеду и гнилую кору. Они боялись гнева князя и жадности его наместников. Простые, плотские страхи, с которыми можно было либо смириться, либо умереть.

Его собственный дом был не домом. Это была клетка. Каморка возле княжеских покоев, чтобы хозяин всегда был под рукой. Голые бревенчатые стены. Грубая лавка. Стол, на котором никогда не было еды, лишь оселок и кусок промасленной ветоши. Сундук для смены белья и запасных сапог. И оружейная стойка. Это было единственное, что имело в этой комнате значение. На стене не висело ни оберегов от нечисти, ни вышитых матерью рушников. Единственным украшением, единственным божеством в этой келье был холодный, хищный блеск отточенной стали. Его широкий топор, с лезвием, отполированным до зеркального блеска, и длинный меч в простых кожаных ножнах. Он чистил и точил их каждый вечер, после того, как проверял посты. Этот ритуал был его единственной молитвой, его единственным диалогом с миром. Сталь, в отличие от богов, никогда не лгала и никогда его не подводила. Она всегда делала то, для чего была создана.

В глубинах его памяти, в самом темном и запертом склепе души, был другой дом. Большой, теплый, пахнущий свежеиспеченным хлебом, дымом и материнскими руками, от которых всегда несло травами. Этот дом сгорел. Сгорел вместе со всей его деревней, вместе с отцом, матерью, двумя братьями и маленькой сестрой. Он, тогда еще костлявый мальчишка, лежал под тяжелым, остывающим телом матери. Ее кровь, густая и теплая, стекала ему на лицо, забивалась в нос и в рот. Он вдыхал ее медный запах, смешанный с едким дымом горящих домов и вонью паленого мяса – их соседей, которых сжигали заживо. Он лежал, не смея дышать, и слушал. Слушал хруст костей, женские крики, которые резко обрывались, и пьяный хохот варягов-налетчиков, которые делили добычу и насиловали тех женщин, что еще были живы.

В тот день выгорело не только его село. В тот день выгорело все, что было у него внутри. Вера в богов, которые молча наблюдали за этой бойней. Любовь к людям, которые были способны на такое. Сама радость жизни, которая оказалась такой хрупкой и бессмысленной. Осталась только звенящая, мертвая пустота и холодная, как зимняя сталь, воля. Воля просто выжить. Не жить, а именно выжить.

Князь Святозар, который вел свою дружину по следу налетчиков, нашел его в лесу через три дня. Одного, одичавшего, покрытого засохшей кровью и сажей. Мальчик не плакал. Он просто смотрел на вооруженных людей пустыми глазами. Князь забрал его. Он стал для Яромира не отцом – отца у него уже никогда не будет. Он стал хозяином. Вождем. Единственным смыслом. Защищать князя и этот город, который он строил, стало единственной функцией, единственным ритуалом, который удерживал Яромира от того, чтобы просто войти в реку и не выходить. Он не любил этот город, эту вонючую, кишащую червями яму. Он служил ему. Как верный пес служит своему хозяину.

Дойдя до своей двери, он остановился. Что-то было не так. Ночная тишина стала неправильной. Слишком плотной, слишком глубокой. Будто город не спал, а затаил дыхание перед последним вздохом. Он снова ощутил тот самый ледяной холодок на затылке, будто кто-то дышал ему на шею.


«Ерунда. Усталость», – мысленно приказал он себе, но тело ему не поверило. Мышцы напряглись.


Он вошел в свою каморку и, чиркнув кремнем, зажег лучину. Дрожащий свет выхватил из темноты его отражение в безупречно гладком лезвии топора, стоявшего на стойке.


Глаза незнакомца, пустые, холодные и нечеловечески старые, смотрели на него из темной глубины отполированного металла. И на мгновение ему показалось, что отражение криво усмехнулось.

Глава 4

На следующий день Яромир, выполняя прямой приказ князя, направился осматривать стройку. Новый терем возводили для младшего сына Святозара, избалованного и женоподобного юнца, которому нужен был свой угол для утех и пьянок. Стройку развернули на склоне Замковой горы, в паршивом месте, которое по какой-то причине всегда обходили стороной. Раньше здесь был пустырь, заросший высоким, злым бурьяном и крапивой в человеческий рост, место, где по ночам выли собаки и куда сваливали дохлый скот. Теперь это место было вспорото, как брюхо. Для массивного фундамента рабочие – оборванные смерды, согнанные из окрестных сел, – копали глубокую яму, выворачивая на свет божий слои земли, которые никогда его не видели. Жирный, липкий чернозем сменялся желтой, как гной, глиной, и все это перемешивалось под ногами в отвратительное, чавкающее месиво.

Воздух дрожал от какафонии звуков. Глухой, ритмичный стук десятков топоров, вгрызающихся в податливую плоть сосновых бревен. Пронзительный, мучительный визг двуручных пил, терзающих дубовые кряжи. Ругань и крики надсмотрщиков, подгоняющих ленивых мужиков ударами кнута по спинам. Пахло густо и приторно – свежей, сочащейся смолой стружкой и кислым, резким запахом мужского пота, льющегося ручьями с напряженных тел.

Князь Святозар обожал строить. Каждое новое здание, каждый новый частокол был для него не просто домом, а символом его мужской силы, его власти, его победы над этой дикой, непокорной землей. Этот терем должен был стать венцом его тщеславия – самым высоким, самым красивым, с резными башнями, похожими на фаллосы, и светлой горницей, откуда его отпрыск мог бы свысока плевать на копошащихся внизу смердов.

Яромир молча, как призрак, ходил по этой строительной вакханалии. Его тяжелые сапоги вязли в перемешанной с глиной грязи, оставляя глубокие следы. Он не смотрел на искусство плотников, на тонкость резьбы. Ему было на это плевать. Он смотрел на прочность срубов, проверяя, нет ли трещин в бревнах, достаточно ли глубоко вбиты нагели. Его интересовала лишь функция. Защита. Прочность.

Рядом, как надоедливая муха, семенил десятник, суетливый, похожий на хорька мужичок по имени Прохор. От него несло луком и застарелым страхом. Он постоянно заглядывал в лицо Яромиру, пытаясь поймать его взгляд, и его голос был заискивающим и липким.


– Всё по уму делаем, воевода! На совесть, не сомневайся! – тараторил он, разбрызгивая слюну. – Дуб – мочёный, сам князь отбирал! Сосна – смолистая, аж звенит! Век простоит, еще внукам твоим служить будет!

Яромир проигнорировал его лепет, остановившись у самого края котлована. Он смотрел вниз, в эту темную, рукотворную рану в теле холма. Земля, которую отсюда выволокли, была необычной. Она не была похожа на ту, что лежала вокруг. Иссиня-черная, маслянистая, как жир, она выглядела влажной, сочащейся, хотя дождей не было уже больше недели. От нее исходил едва уловимый, но неприятный запах – запах погреба, в котором что-то сгнило очень давно.

– Что это? – спросил он глухо, кивнув подбородком на кучу этой черной земли.

Прохор пожал тощими плечами, его лицо выражало смесь тупости и безразличия.


– А боги его ведают, воевода. Слой такой пошел, глубоко. Старики-то наши брешут, что место это гиблое. Говорят, болото тут когда-то было, еще до Кия. Кости находили, – тут он понизил голос до заговорщического шепота, – человечьи. Старые-престарые, черные, как уголь, и крошатся в руках. Ну, да мы их… того… прикопали обратно, поглубже, чтоб мертвых не гневить и князю не докладывать. Зачем ему лишняя морока.

Яромир ничего не ответил, но его разум, как губка, впитал эту информацию. Кости. Гиблое место. Старое болото.

Солнце, багровое, как свежая рана, начало клониться к Днепру. Рабочие, измотанные и грязные, начали собирать свои нехитрые инструменты и разбредаться. Стройплощадка быстро пустела. На ней остался лишь один человек – ночной сторож. Седой, но еще крепкий старик по имени Остромир. Его лицо было, как дубовая кора – изрезанное глубокими морщинами, а руки, узловатые и сильные, привыкли держать топор. Он жил в маленькой деревеньке под Киевом и подрабатывал здесь, чтобы прокормить семью своей овдовевшей дочери и ее выводок вечно голодных детей.

Он сидел на бревне, повернувшись спиной к темнеющему котловану, и неспешно ужинал. Кусок черствого хлеба и толстый шмат желтого, пахнущего дымом сала, который он отрезал большим кривым ножом.


Увидев приближающегося Яромира, он неторопливо закончил жевать, вытер губы тыльной стороной ладони и медленно поднялся. Не с подобострастием, как Прохор, а с достоинством. Он поклонился, как положено, но без суеты.


– Доброго вечера, воевода.

Яромир коротко кивнул в ответ. Это было их обычное, почти молчаливое приветствие. Он видел Остромира здесь каждый вечер, и старик всегда вызывал у него чувство глухого, сдержанного уважения. Он был надежным и основательным, как старый дуб, который пережил не одну бурю.


– Ночи нынче темные, – сказал Остромир, не столько ему, сколько в пространство, глядя на темнеющее небо. – И холодные. Не по-летнему. Словно осень уже дышит в затылок.

Яромир тоже посмотрел наверх. И правда, вечерняя прохлада была какой-то неправильной. Не свежей, а промозглой, подлой. Она пробирала не до кожи, а сразу до костей, вызывая неприятную дрожь. Он еще раз обвел взглядом опустевшую, затихшую стройку, зловещий черный провал котлована и одинокую фигуру сторожа, подсвеченную багровыми лучами заката.

Что-то было в этой картине глубоко неправильное. Что-то неуловимое, но навязчивое, как дурной сон, который не можешь вспомнить, но который оставляет после себя гнетущее чувство тревоги. Было в этом умиротворении что-то хищное и выжидающее. Словно старик Остромир был не сторожем, а приманкой, оставленной для того, кто должен был прийти из этой темной ямы. Яромир тряхнул головой, отгоняя наваждение. Усталость. Пустые мысли. Он развернулся и пошел прочь, оставляя старика одного в сгущающихся сумерках.

Глава 5

В ту ночь туман пришел не с реки.

Обычный туман был явлением знакомым и почти ласковым. Он рождался над широкой, сонной гладью Днепра, поднимался белыми, чистыми, влажными клочьями, цеплялся за прибрежные ивы, как невеста за жениха, и медленно, лениво переваливал через причалы на Подол. Этот был иным. Этот был неправильным.

Он не пришел, он просочился. Словно под городом лопнул какой-то древний нарыв, и теперь его гнойное содержимое выползало на поверхность. Он сочился из глубоких, темных яров, что изрезали киевские холмы, как ножевые раны. Он поднимался густым, маслянистым дымом из черного зияющего рта котлована на стройке. Он просачивался из гнилых щелей в подвалах и погребах, вытесняя затхлый воздух и неся свой собственный смрад.

Он был не белым и чистым. Его цвет был цветом застарелой, грязной паутины, серо-желтым, больничным. И он был неестественно, мертвенно холодным. Неприятный, липкий холод, от которого не спасала ни толстая овчинная тужурка, ни даже раскаленная печь. Этот холод проникал внутрь, оседал на легких, заставляя кровь течь медленнее.

Люди, спешившие по своим делам, чувствовали его нутром. Они ежились, втягивали головы в плечи и ускоряли шаг, непроизвольно оглядываясь. Все обычные вечерние звуки города – звонкий лай собак, скрип несмазанных тележных колес, пьяный хохот из-за забора, женский смех – не просто стихли. Они утонули в этой вязкой мгле, будто их поглотила вата. Тишина, которая опустилась на город, была гнетущей, абсолютной, как в запертом склепе. Даже самые отчаянные пьянчуги, обычно готовые за бутыль браги перерезать глотку, в этот вечер предпочли сбиться в кучу в тепле корчмы, а не брести по улицам, где в двух шагах уже не было видно ни зги, и где казалось, что сам воздух смотрит на тебя.

На страницу:
1 из 4