
Полная версия
Черная рука
Страх перед нападениями, приводившими к выбитым зубам и треснувшим костям, побудил одну из групп итальянских учеников обратиться к новичку, который, казалось, излучал собою силу. Молодой Джо Петрозино никогда не избегал сражений с ирландцами[46]. Напротив – судя по всему, он ими наслаждался. Как только раздавался последний звонок, Джо выводил своих собратьев-иммигрантов на улицу и начинал пристально высматривать врагов. Если какому-нибудь ирландскому ребенку удавалось проскользнуть мимо полицейского оцепления и швырнуть камень в одного из итальянских детей, сгрудившихся за спиной Джо, он мгновенно бросался в атаку. Начинал он всегда с града ошеломительных ударов, обрушиваемых на голову напавшего, после чего пытался разбить череп светлокожего о булыжники. Очень часто Петрозино возвращался домой в рубашке, заляпанной кровью. Со временем его имя среди местных стало в какой-то степени легендарным.
Несмотря на довольно жесткое вступление в манхэттенскую жизнь, Петрозино быстро проявил признаки типичного «нового» американца: начал выискивать способы «подняться». Он и еще один итальянский паренек, Энтони Маррия, затеяли продажу газет и организовали пункт чистки обуви прямо напротив дома номер 300 по Малберри-стрит – в районе, который вскоре приобретет известность как Маленькая Италия. Здание оказалось штаб-квартирой Департамента полиции Нью-Йорка, и Петрозино если не продавал газет World и Herald, то начищал ботинки патрульным полицейским, носившим темно-синюю суконную форму с блестящими золотыми пуговицами. Некоторые полицейские относились к мальчикам по-доброму, другие обзывали их «макаронниками», «итальяшками» или даже «гвинеей» – особенно ненавистным оскорблением, напрямую связывающим итальянцев с рабством, поскольку первоначально этот термин применялся к людям, похищаемым из Гвинеи, с западного побережья Африки.
Юный иммигрант не придавал значения грубому обращению. «Он был большим, рослым мальчиком, – вспоминал его друг Энтони, – и ужасно амбициозным»[47]. Большинство итальянских детей рано бросали учебу и шли работать в появлявшиеся по всей Маленькой Италии швейные мастерские, собирали тряпки, становились помощниками старьевщиков или же торговали чем-нибудь с тележек. Джо продержался в школе дольше, чем большинство мальчишек-иммигрантов, не прекращая тратить все свободное от школы время на чистку обуви. Но стремление к образованию в конечном счете уступило потребности в деньгах. После шестого класса Петрозино бросил учебу в государственной школе № 24, что расположена на углу улиц Баярд и Малберри.
И тогда Джо окончательно присоединился к тысячам итальянских мальчишек, заполонивших улицы в качестве чистильщиков обуви. К ребятам, многие из которых сами не носили обуви даже в морозные нью-йоркские зимы, наперебой кричавшим прохожим: «Хотите начистить ботинки?»[48] Получив согласие, Петрозино привычно бросал на мостовую старый кусок ковра, чтобы не повредить колени, брал щетку из своего ящика и начинал счищать грязь с грубых башмаков работяг или со шнурованных по щиколотку ботинок толпившихся вокруг полицейского управления адвокатов и журналистов, а затем наводил блеск с помощью ткани.
Чистильщики сапог, зарабатывающие до двадцати пяти центов в день, располагались у самого подножия социально-экономической лестницы Манхэттена 1870-х годов. Эта работа познакомила молодого итальянца с наиболее неприглядной стороной нью-йоркской капиталистической действительности, то есть с Таммани-холлом[49]. При правивших городом ирландских политиках итальянские чистильщики сапог были вынуждены не только отстегивать наличные за привилегию работать в определенных местах, но и в качестве бонуса бесплатно чистили обувь полицейских[50]. Любой рискнувший взбунтоваться против сложившегося порядка мог накликать визит к себе домой какого-нибудь отбитого на всю голову сына Голуэя[51].
У Петрозино имелись веские причины проявлять напористость: портняжный бизнес его отца потерпел полный крах, в то время как третий трудоспособный мужчина в семье – младший сын по имени Винченцо – вырос полнейшим ничтожеством. «Он был безответственным, – рассказывал Винсент Петрозино, внучатый племянник Джо и Винченцо. – Менял одну профессию за другой. Так и не нашел себя в Америке»[52]. Честно говоря, всей семье Джо недоставало его жгучих амбиций: все они, по словам внучатого племянника Винсента, были «кучкой бездельников», которые очень быстро сели на шею подростку, и даже их выживание стало зависеть от его заработка. Отец Джо, Просперо, мечтал лишь о том, чтобы вернуться в Италию, купить участок земли и дожить последние годы среди цитрусовых рощ Кампании. Но его старший сын был не таков. «Он был сосредоточен, деятелен и полон решимости добиться успеха в Нью-Йорке»[53], – вспоминал его друг Энтони Маррия.
Наряду с решимостью и грубой силой, Джо уже подростком начал проявлять признаки того, что итальянцы называют словом pazienza. Если переводить буквально – «терпение», однако в культуре Южной Италии этот термин имеет особый оттенок: держать все самые сокровенные чувства при себе, ожидая подходящего момента для их высвобождения. Pazienza являлась частью мужского кодекса поведения в Медзоджорно, защитой от угнетения и нищеты. «Pazienza не подразумевает подавление жизненных сил, – пишет Ричард Гамбино[54]. – Кодекс сдержанности, терпения, ожидания момента, тщательного планирования последующих решительных пылких действий важен для выживания… в то время как импульсивное, плохо контролируемое поведение приводит к катастрофе»[55]. Одно из проявлений pazienza – оставаться хладнокровным, почти отрешенным от всего, пока не возникнет необходимость в действии. И только в этот момент дать волю неистовым страстям.
Как-то раз Энтони и Джозеф чистили обувь перед салуном на углу Брум-стрит и Кросби-стрит[56]. Петрозино опустился на колени на свой старый коврик, начистил кожаные ботинки клиента, после чего встал, чтобы забрать причитающиеся ему пенни. Одна часть заработка пойдет на оплату жилья его семьи, другая – на еду, уголь и одежду. И почти ничего не останется для него самого и для исполнения его мечты вырваться за границы итальянской колонии.
В тот день внутри Петрозино что-то треснуло. Изумленный Энтони наблюдал, как Джозеф оторвал от тротуара свой тяжеленный ящик чистильщика обуви, с усилием поднял над головой, напрягая мощные руки, и резко бросил на камни мостовой. Ящик хрястнул и разлетелся на куски. Прохожие равнодушно обходили деревянные обломки, а Энтони уставился на напарника. «Тони, – спокойно сказал Петрозино, – я больше не буду чистить обувь. Я хочу стать кем-то».
История эта настолько каноничная в своей «американскости», что можно заподозрить, будто Энтони позаимствовал ее из какого-нибудь романа Горацио Олджера[57], в которых часто фигурируют чистильщики обуви с блеском в глазах. Но Энтони клялся, что все это произошло на самом деле. Юный Джо глубоко проникся американским идеалом. И раз уж ящик оказался безнадежно испорчен и не подлежал ремонту, Петрозино пришлось искать другие способы зарабатывать на жизнь. Но он совершенно точно больше никогда не чистил обувь ни в Нью-Йорке, ни где-либо еще.
Вспышка гнева, произошедшая на глазах у Энтони, кое-что рассказала ему о друге: за спокойным лицом скрывались сильные эмоции.
* * *Петрозино отправился на поиски работы получше. Бродил по всему Манхэттену, наводя справки в магазинах и лавочках. Джо перепробовал несколько профессий[58]: помощника мясника, хронометриста железнодорожной бригады, продавца в шляпном магазине, биржевого маклера. Даже гастролировал по Америке в качестве странствующего музыканта, играл на скрипке далеко на Юге, прежде чем вернуться обратно на Манхэттен[59]. Но ни одно из этих занятий не дало Петрозино возможности подняться и вырваться из унизительной нищеты, которую он только и видел вокруг себя.
Наконец, когда ему исполнилось то ли семнадцать, то ли восемнадцать лет, Петрозино получил работу «белокрылого» – уборщика нью-йоркских улиц. Возможно, это не производит впечатления великого достижения, однако в те времена городское санитарное управление находилось в ведении Департамента полиции Нью-Йорка, а значит, такая работа для трудолюбивого мигранта вполне могла стать ступенькой к большим свершениям.
Петрозино посчастливилось обрести покровительство жесткого и невероятно коррумпированного инспектора Алека «Дубинщика» Уильямса, известного как Царь Вырезки[60]. Уильямс был ирландцем до мозга костей – чрезвычайно устрашающий внешний вид сочетался в нем с пугающей общительностью. Горожане мгновенно узнавали его массивную фигуру, когда он вышагивал по Седьмой авеню, патрулируя свой участок. Это был именно его участок: здесь не мог работать ни один салун, и ни один преступник не имел возможности бегать на свободе хоть сколько-нибудь долго без личного разрешения Уильямса. «Я настолько известен в Нью-Йорке, – однажды похвастался он, – что даже лошади конок кивают мне по утрам»[61]. Как-то раз, желая произвести впечатление на газетчиков, пришедших взять у него интервью, он повесил свои часы с цепочкой на фонарный столб на пересечении 35-й улицы и Третьей авеню, в самом сердце дикого, криминального района Газохранилищ, после чего неторопливо прогулялся по кварталу в компании репортеров. Когда группа вернулась к столбу, часы по-прежнему висели там, где их оставил Уильямс. Ни один из сотен преступников, обитавших в окрестности, не рискнул прикоснуться к его ценным вещам[62].
Отдельным предметом зависти сотрудников Департамента был талант Уильямса к коррупции. Он владел просторным семнадцатикомнатным особняком в коннектикутском Кос-Кобе, а также 53-футовой яхтой, и все это было якобы приобретено на скромную зарплату инспектора. На вопрос, каким образом он заработал свое состояние, у полицейского нашелся великолепный в своей бессмысленности ответ: «На японской недвижимости»[63].
Новая должность заставляла Петрозино много работать. Нью-Йорк был печально знаменит своей неопрятностью – в то время в нем было намного грязнее, чем в Лондоне или Париже. В обязанности новичка-«белокрылого» входило катать по улицам трехколесную тележку и очищать булыжники от чудовищного количества грязи, скопившейся за ночь. Особую проблему создавал конский навоз. 150 000 лошадей[64], обитавших и работавших в Нью-Йорке и Бруклине (бывшем до 1898 года независимым городом), производили от полутора до двух тысяч тонн навоза ежедневно, а сами животные жили в среднем по два с половиной года, прежде чем упасть замертво от переутомления. Свежие туши весили более четырехсот килограммов – слишком тяжело для «белокрылых», им приходилось ждать частичного разложения трупа, прежде чем грузить его по частям на тележки. Петрозино день за днем подметал кучи золы, собирал корки от фруктов, старые газеты и сломанную мебель, перетаскивал дохлых свиней, коз и лошадей.
И это дало старт его карьерному росту. Вскоре Петрозино командовал баржей, волочившей городской мусор далеко в Атлантику и сбрасывающей зловонные отходы в морские буруны. Каждый день Петрозино шел на барже по волнам, и вода била по носу судна, отбрасывая соленые брызги на рулевую рубку. Когда он бросал взгляды влево или вправо, то, возможно, замечал проносившиеся мимо прекрасные прогулочные паровые катера, управляемые богатыми парнями с Мэдисон-авеню[65]. Не исключено, что порой его обгонял даже Джей Гулд[66], небезызвестный Барон-Разбойник, возвращавшийся из своего дома в Тарритауне[67] на шикарной 230-футовой яхте «Аталанта»[68] – «самом великолепном частном судне, находящемся на плаву»[69], с интерьерами, украшенными не менее роскошно, чем дворец любого раджи. Мужчина, не слишком уверенный в себе, возможно, испытывал бы неловкость в компании таких шикарных попутчиков, командуя корытом, доверху набитым банановыми шкурками и разлагающимися лошадиными головами. Вот тебе и сверкающий «корабль мечты» для уроженца Кампании! Но Петрозино не смущался. Он никогда не страдал комплексом неполноценности.
По мере того, как молодой итальянец продвигался по службе, город вокруг становился все выше, ярче и стремительней. В 1868 году вдоль Девятой авеню пролегла первая эстакадная линия метро. Электрическое освещение начало заменять старые газовые фонари в 1880-м[70]. С 1882-го прокладывались подземные магистрали парового отопления. Перекинул свой великолепный, фантастический каркас через Ист-Ривер Бруклинский мост, чье строительство завершилось в 1883-м. Страна жаждала новой рабочей силы; промышленность росла слишком быстрыми темпами, и не хватало сильных спин, чтобы пробивать шахты, разрабатывать карьеры, ковать, строить и рыть. Нью-Йорк стал центром этих преобразований. Восемьдесят из ста крупнейших компаний страны разместили свои штаб-квартиры на Манхэттене. «Уолл-стрит обеспечивала страну капиталами, – писал историк Майк Дэш. – Остров Эллис[71] направлял трудовые ресурсы в нужное русло. Пятая авеню определяла социальные тенденции. Бродвей (наряду с Таймс-сквер и Кони-Айлендом) развлекал»[72]. Каждые четыре года население города прирастало числом жителей, эквивалентным популяции Бостона. Нью-Йорк уже стал крупнейшим еврейским и крупнейшим итальянским городом в мире, один писатель с любовью назвал Манхэттен «столицей половины мира»[73]. И многие из новых граждан были приезжими из Южной Италии – contadini, бедными крестьянами Медзоджорно.
Число итальянцев, проживавших в городе, увеличилось с 833 человек в 1850 году до полумиллиона к 1910-му.
Многим «коренным» американцам кишащие толпы, темные лица и незнакомые языки казались признаком не прогресса, а анархии. Один из них – Генри Адамс[74], написавший:
«Очертания города стали суматошно меняться в попытках объять необъятное. Энергия, казалось, вырвалась из подневольного состояния и утвердила свою свободу. Цилиндр машины взорвался и выбросил в небо огромные массы камня и пара. В городе воцарилась атмосфера и динамика истерии, и горожане стали кричать со всеми оттенками гнева и тревоги, что новые силы должны быть обузданы любой ценой. Невиданное до сих пор процветание, власть, которой никогда еще не обладал человек, скорость, которой не достигало ничто, кроме метеорита, сделали мир легко возбудимым, нервным, ворчливым, безрассудным и напуганным…
Путешественник по дорогам истории разглядывал из окна клуба суматоху Пятой авеню и чувствовал себя римлянином времен Диоклетиана – свидетелем анархии, сознающим неудержимый порыв, жаждущим срочных решений, но неспособным понять, откуда придет следующий удар и какое воздействие он окажет»[75].
Но для других перемены стали возможностью заработать деньги и утвердиться у власти. Таммани-холл, пожинавший миллионы за счет нового богатства, хлынувшего на Манхэттен, обратил внимание на многочисленных иммигрантов, пробивавших туннели метро и трудившихся на швейных фабриках. Ирландцам понадобились люди, которые могли бы стать своими среди сицилийцев и калабрийцев[76] и в день выборов привести их на избирательные участки. Поэтому, когда Дубинщик Уильямс увидел баржу, ловко снующую вдоль портовых причалов, и услышал отдающий приказы командный голос, он не мог не обратить на молодого итальянца внимание. Что-то особенное в манерах Петрозино – возможно, написанное на лице полное спокойствие – привлекло взор инспектора.
Уильямс крикнул, заглушая шум волн:
– Эй, почему бы тебе не вступить в полицию?[77]
Быстро глянув на кричавшего, Петрозино тут же направил судно к берегу, спрыгнул на причал и подошел к Уильямсу. Тот немедленно понял, что возникла проблема. При росте метр шестьдесят с небольшим юноша был слишком мелким для службы в полиции – минимально допустимым стандартом тогда считался рост на десять сантиметров выше. Но поскольку ирландскому копу доводилось решать куда более серьезные проблемы, чем низкорослость кандидата, он немедленно начал «пробивать» зачисление Петрозино в ряды полиции. И уже совсем скоро, 19 октября 1883 года, двадцатитрехлетний парень был приведен к присяге.
Для бывшего чистильщика обуви этот жизненный поворот являлся судьбоносным. Петрозино – один из первых итальянцев, принятых на службу в полицию Нью-Йорка, которая состояла тогда в подавляющем большинстве из ирландцев, только-только разбавленных считаными копами немецкого и еврейского происхождения. Его прием на работу стал важной вехой и для итало-американской диаспоры, которой до этого удавалось закрепиться лишь на крошечных позициях в структурах власти их новой страны. Но если Петрозино думал, что его прорыв будет высоко оценен соотечественниками, если ему казалось, что жетон с номером 285 подарит ему аплодисменты неаполитанцев и сицилийцев, обитающих на Малберри-стрит, то его ждало глубокое разочарование.
В свой первый рабочий день новоиспеченный полицейский надел синюю суконную форму и фетровый шлем с куполом, продел в кожаную петлю на боку дубинку из белой акации и вышел из здания, где снимал квартиру, на улицы Маленькой Италии. Смена форменной одежды стала лишь внешним признаком его переосмысления себя как американца. С первых же шагов его сопровождали крики итальянцев, однако звучали не поздравления, а «оскорбления, перемежаемые непристойностями»[78]. Уличные торговцы, завидев приближение Джо, объявляли: «Продается свежая петрушка!» (на сицилийском диалекте petrosino означает «петрушка»), предупреждая тем самым местных уголовников о приближении представителя закона. Вскоре Петрозино получил по почте первые угрозы убийства.
Как он без сомнения знал, в изнуренных солнцем местах, откуда происходили южные итальянцы, любой человек в форме считался врагом. «Правительство для них – это огромное чудище в лицах конкретных людей, – писал чиновник из сицилийского городка Партинико в 1885 году, – от государственного служащего до того привилегированного существа, которое называет себя королем. Оно жаждет все отнять, не стесняясь ворует, распоряжается имуществом и жизнями в интересах тех немногих, кого поддерживает масса прихвостней и штыков»[79]. Даже церковь относилась к исполняющим закон людям с презрением[80]. В тексте Taxae cancellariae et poenitentiarieae romanae, опубликованном между 1477 и 1533 годами, архиепископ Палермо отпустил грехи лжесвидетелям, а также подкупающим судей и препятствующим правосудию любыми другими способами – при условии, что обвиняемый вышел на свободу. По мнению церкви, преступники вполне могли искупить вину, сделав пожертвование в местный приход. Им даже разрешалось, в соответствии с этим особым толкованием церковного права, хранить у себя украденные вещи. Но вот полицейский, birro? Он мог быть только гниющим куском падали.
В ирландском или немецком кварталах города принятый в полицию новичок часто становился поводом для праздника, но в Маленькой Италии было совсем не так. Петрозино, как считали многие, присоединился к тиранам их новой земли. Он «стал выродком своей семьи», – как скажет позже один американец сицилийского происхождения. Примкнуть к иностранцам и добровольно стать полицейским означало совершить «крайнее и преднамеренное оскорбление» своих, которое нелегко было простить. «Поведение Петрозино явилось примером оскорбительной безнравственности – не чем иным, как позором, который требовал безусловного наказания. По мнению [сицилийцев], Петрозино нарушил ordine della famiglia в ее расширенном толковании, публично приняв сторону чужих против себе подобных и проявив таким образом крайний индивидуализм»[81]. Некоторые южные итальянцы заявляли, что Петрозино продал свою честь белым.
Даже прибыв в Америку последними и беднейшими из западных европейцев, уроженцы «сапога» в избытке сохранили доверие и любовь к своей родине. Как ни крути, но они верили, что культура, которую они несли, на голову превосходила культуру американцев. И почитать свои корни считалось долгом любого итальянца.
Однако Петрозино проделал путь, на который мало кто из них отваживался: он всем сердцем впитал надежды своей новой страны. Он принял ее ценности как свои собственные. Взгляды соотечественников, полные ненависти, вероятно, шокировали его. Прослыть «стукачом», стать в глазах обитателей Маленькой Италии информатором и чужим шпионом – наверняка это было болезненно. «Петрушка сделает американскую полицию вкуснее, – пошло гулять остроумное замечание, – но неудобоваримой она будет всегда»[82].
Разумеется, нашлось достаточно итальянцев, считавших иначе, знавших, что полицейские итальянского происхождения крайне полезны для колонии, и гордившихся достижениями Петрозино. Но поток писем с угрозами не иссякал, и содержание их становилось настолько тревожным, что Петрозино был вынужден сменить место жительства. Он перевез свои скудные пожитки в маленькую квартирку в ирландском районе. Почти немыслимое дело для итало-американской культуры – одинокий мужчина покидает колонию и живет среди иностранцев. Это определило Петрозино как straniero, то есть как чужака, живущего среди бледнокожих и малопонятных ирландцев. Остаться одному, без семьи, означало почти закончить существование, стать, по определению сицилийцев, un saccu vacante (пустым мешком) или un nùddu miscàto cu niènti (никем напополам ни с чем). Но на заре карьеры Петрозино явил решительную готовность порвать с традициями, веками управлявшими жизнью в Медзоджорно. Чтобы «подняться», ему пришлось уйти.
* * *Изначально местом службы Петрозино стала Вырезка – территория между 23-й и 42-й улицами, с Пятой по Седьмую авеню, то есть самый беспокойный участок в городе. Первый произведенный им арест, зафиксированный в New York Times, связан с чрезмерно трудолюбивым актером, так страстно желавшим практиковаться в ремесле, что он ухитрился нарушить запрет на воскресные театральные представления[83]. По мере того как Петрозино набирался опыта, его ставили на патрулирование и других районов. Однажды вечером он отважился дойти до пирсов у начала Канал-стрит – гнойной адской дыры, заполненной матросскими барами и борделями. Ступая своим обычным энергичным шагом, Петрозино услышал настойчивые крики и заметил впереди суету. Группа белых мужчин, склонившись над лежавшим на тротуаре человеком, злобно его пинали. Жертву звали Уильям Фаррадей[84], и он был чернокожим.
Отношение к афроамериканцам со стороны сотрудников полиции Нью-Йорка не отличалось благостностью. Более того – многие копы были отъявленными расистами. Даже человек, которому вскоре предстояло стать комиссаром полиции, имел самое невысокое мнение о чернокожих жителях города. «Негр из Вырезки, – сказал однажды Уильям Мак-Эду, – это чрезмерно расфуфыренный, обвешанный украшениями бездельник и во многих случаях – заурядный уголовник»[85]. Однако услышав крики Фаррадея, представитель закона Петрозино колебаться не стал. Он немедленно бросился вперед, на бегу выдергивая дубинку из кожаного кольца, и, влетев в центр группы, тут же ударил спецсредством из акации по голове белого человека, с которым столкнулся. Несколько дополнительных ударов, и нападавшие сбежали.
«Меня пытались убить четверо белых, – вспоминал потом потерпевший. – Джо появился и спас меня в самый последний момент».
Фаррадей запомнил этот случай на всю жизнь.
Прирожденный полицейский, Петрозино демонстрировал еще и неплохие способности к языкам: он владел не только говором своей родной Кампании, но и большинством других региональных диалектов, на которых общаются итальянцы Нью-Йорка: абруццким, неаполитанским, сицилийским, апулийским[86]. Джо отличался неподкупностью: ни единого раза его не поймали на получении взятки. Он был исключительно жестким. Если он и проиграл хотя бы одну драку за свою долгую карьеру, то никто об этом так и не сообщил. Однако в первые годы службы его достоинства оставались в основном незамеченными. Петрозино вступил в ирландское братство, состоявшее из тех же людей, которые в школьные годы пытались оторвать ему голову в уличных стычках. Надеяться на продвижение по службе в Департаменте полиции Нью-Йорка итальянцу в те годы не приходилось. В отдел по расследованию убийств или детективное бюро, считавшиеся элитой департамента, принимали исключительно ирландцев и немцев. До конца века во всем управлении нельзя было найти ни одного детектива-сержанта итальянского происхождения – да и во всей стране, если уж на то пошло. Ирландцы считали службу в полиции Нью-Йорка своим неотъемлемым правом. Копы-ветераны часто дарили маленьким сыновьям на день рождения игрушечные дубинки, чтобы чада не расставались с ними до тех пор, пока не подрастут и не вступят в ряды полиции[87]. Один ирландец писал: «Невозможно было пройти и двух городских кварталов, чтобы не наткнуться на человека в синей форме по имени О’Брайен, Салливан, Бёрнс, О’Рейли, Мерфи или Макдермотт… По большому счету желанием отца сделать из меня полицейского руководила его ирландская кровь – еще с тех пор, когда я лежал в колыбели».
Даже с таким наставником, как Дубинщик Уильямс, Петрозино оставался аутсайдером. Дежурные пункты полиции, где ему частенько приходилось ночевать в ту первую зиму, а его форма, нагреваемая топящейся в центре комнаты пузатой печкой, исходила паром на подвешенной к стене веревке, были довольно прохладны для любого сына Италии, тем более что ирландские копы поглядывали на него с отвращением или плохо скрываемой ненавистью. Некоторые отказывались с ним общаться, а если и заговаривали, то называли в лицо «гвинеей». «Со всех сторон в департаменте он сталкивался с неприятием, – писал журналист об этом периоде в жизни Петрозино. – Молча и с достоинством он выдерживал насмешки, пренебрежительные обращения и оскорбления, которыми его осыпа́ли представители разных национальностей»[88]. Поскольку интенсивность итальянской иммиграции увеличивалась год от года, а на улицах по-прежнему царили предрассудки, то от любого вновь прибывшего, желающего «стать кем-то», требовалось в первую очередь покорное молчание. Но, как вскоре узнал Петрозино, это была далеко не полная цена, которую ему предстояло заплатить.