
Полная версия
Смотритель
И она привычно повернулась под одеялом, что не хуже слов дало доктору понять, что, по ее мнению, вопрос на сегодня закрыт.
– Боже великий! – прошептал доктор еще раз; он очевидно был вне себя.
Доктор Грантли – вовсе не дурной человек. Он в точности таков, каким с наибольшей вероятностью должно было сделать его образование. Ему хватает ума для своего места в жизни, но не хватает, чтобы взглянуть шире. Он добросовестно и методично исполняет те приходские обязанности, которые не считает возможным перепоручить младшим священникам, однако по-настоящему он сияет в роли архидьякона.
Мы привыкли, что обычно либо архидьяконское, либо епископское место бывает синекурой: если епископ трудится, архидьякону дел не остается, и наоборот. В Барчестерской епархии трудится архидьякон. В этом качестве он упорен, властен и, как с особой гордостью отмечают его друзья, справедлив. Главная его беда – чрезмерная вера в достоинства и права своего сословия, а главная слабость – столь же сильная убежденность в величии своих манер и собственном красноречии. Он порядочный человек, верит в учение, которое проповедует, и верит также, что живет по этому учению, хотя вряд ли отдаст верхнюю одежду тому, кто отнимет у него рубашку, или готов прощать брата хотя бы семь раз[8]. Он довольно суров во взимании причитающихся денег, так как полагает, что любые послабления в этом вопросе угрожают благополучию церкви; будь его воля, он бы изверг во тьму и погибель не только каждого отдельного реформатора, но и всякий комитет или комиссию, дерзнувшую задавать вопросы о распределении церковных доходов.
«Это церковные доходы, что миряне и сами признают. Безусловно, церковь справится с распределением своих доходов», – такой довод он обычно приводил, когда в Барчестере или Оксфорде обсуждали кощунственные деяния лорда Джона Рассела и других[9].
Разумеется, доктор Грантли не любил Джона Болда, и мысль жены, что они могут близко породниться, привела его в ужас. Надо отдать архидьякону должное: смелости ему было не занимать. Он охотно сразился бы с противником где угодно и каким угодно оружием. Доктор Грантли был уверен в неопровержимости своих доводов и нимало не сомневался, что одержит победу в честном бою. Он и на миг не допускал, что Джон Болд уличит епархию в несправедливом распределении доходов богадельни, а коли так, зачем искать мира на столь низких условиях? Что? Откупиться от неверующего врага церкви свояченицей одного ее служителя и дочерью другого – молодой дамой, которая по праву родства достойна стать женой епархиального клирика, и не из последних! Говоря о неверующих врагах церкви, доктор Грантли подразумевал не отрицание ее догматов, а равно опасные сомнения в безупречности ее финансовой политики.
Миссис Грантли редко расходится с мужем в том, что касается защиты церкви и прав духовенства; тем обиднее была ее неожиданная готовность идти на уступки. Архидьякон, укладываясь рядом с нею, снова прошептал: «Боже великий!», но так тихо, чтобы она не услышала, и повторял эти слова до тех пор, пока сон не избавил его от тягостных мыслей.
Сам мистер Хардинг не видит препятствий для любви своей дочери к Джону Болду. Ее чувства не ускользнули от его внимания. Возможные шаги Болда в отношении богадельни огорчают регента именно тем, что могут разлучить его с дочерью или дочь – с любимым человеком. Он не говорил с Элинор о ее любви, поскольку менее кого бы то ни было склонен заводить подобные разговоры без приглашения, даже с собственной дочкой. Считай мистер Хардинг, что Болд поступает предосудительно, он бы отослал Элинор или отказал Болду от дома. Однако он не видит для этого оснований. Наверное, он предпочел бы второго зятя-священника, поскольку тоже питает слабость к своему сословию, и уж точно предпочел бы видеть столь близким родственником человека единомысленного. Однако он не станет отвергать избранника дочери из-за расхождения во взглядах.
Покуда Болд никак не задел регента лично. Несколько месяцев назад, после трудных боев, он ценою немалых денежных издержек для себя одержал победу над некой старухой – сборщицей дорожной пошлины, на которую пожаловалась ему другая местная старуха. Он добыл парламентский акт об учреждении дорожного фонда[10], убедился, что с его протеже деньги взяли незаконно, проехал через те же ворота, заплатил пошлину, затем вчинил сборщице иск и доказал, что лица, следующие туда таким-то, а назад сяким-то проселком, освобождаются от уплаты. Весть о его победе облетела округу, и Болд снискал славу защитника барчестерских бедняков. Вскоре после того несколько людей сказали ему, что Хайремские пансионеры живут в нищете, хотя собственность, завещанная по сути им, весьма велика. Стряпчий, которого Болд нанял вести дело о пошлине, посоветовал ему не медлить и затребовать у мистера Чедуика отчет о финансовых делах богадельни.
Болд в присутствии друга-регента частенько негодовал по поводу распределения церковных средств, но эти разговоры никогда не касались Барчестера, и когда Финни, стряпчий, посоветовал ему вмешаться в дела Хайремского приюта, Болд поначалу думал, что будет воевать с мистером Чедуиком. Однако вскоре ему стало понятно, что, затронув управляющего Чедуика, он затронет и смотрителя Хардинга. Такой поворот событий огорчил Болда, но он был не из тех, кто откажется от борьбы по личным мотивам.
Решив взять дело в свои руки, он начал действовать со всегдашней энергией: добыл копию завещания Хайрема, тщательно изучил формулировки, затем оценил размеры собственности, а также, насколько возможно, ее стоимость и расписал нынешнее распределение денег со слов собеседников. Вооружившись всеми этими сведениями и заранее известив управляющего о своем визите, он явился к мистеру Чедуику и попросил у того записи о доходах и тратах богадельни за последние двадцать пять лет.
Мистер Чедуик в просьбе, естественно, отказал, сославшись на то, что не вправе разглашать сведения о собственности, которой управляет в качестве нанятого лица.
– А кто может дать вам такое право, мистер Чедуик? – спросил Болд.
– Только мои наниматели, мистер Болд, – ответил управляющий.
– А кто они, мистер Чедуик? – настаивал Болд.
Чедуик позволил себе заметить, что если вопросы продиктованы праздным любопытством, он предпочел бы на них не отвечать, а если мистер Болд преследует какие-либо далеко идущие цели, то сведения желательно запрашивать профессиональным порядком у профессионалов: поверенные мистера Чедуика – господа Кокс и Камминс из Линкольнс-Инн. Мистер Болд записал адрес Кокса и Камминса, заметил, что погода для этого времени года стоит холодная, и пожелал мистеру Чедуику доброго утра. Мистер Чедуик согласился, что для июня прохладно, и отпустил посетителя поклоном.
Болд отправился прямиком к своему стряпчему, Финни. Не сказать, что стряпчий ему нравился, но, как объяснял сам Болд, он нуждался в человеке, знающем законы и готовом делать за деньги, что велят. Он и не помышлял вверить себя адвокату, просто покупал юридические услуги у юриста, как покупал сюртук у портного, потому что не мог так же хорошо сшить его сам. И он рассудил, что самый подходящий для этого человек в Барчестере – Финни. В одном отношении, впрочем, он не ошибся: Финни был само смирение.
Финни, памятуя про свои шесть шиллингов восемь пенсов[11], посоветовал тут же написать Коксу и Камминсу:
– Прихлопните их сразу, мистер Болд. Затребуйте в самой категорической форме полный отчет о делах богадельни.
– Я думал прежде поговорить с мистером Хардингом, – сказал Болд.
– Да-да, всенепременно, – ответил покладистый Финни, – хотя, поскольку мистер Хардинг человек не деловой, это может повлечь… повлечь за собой мелкие осложнения… но, возможно, вы правы. Мистер Болд, я уверен, что визит к мистеру Хардингу не причинит никакого вреда.
По лицу клиента Финни видел, что того не переубедишь.
Глава III
Барчестерский епископ
Болд тут же отправился в богадельню. Час был уже довольно поздний, но он знал, что летом мистер Хардинг обедает в четыре[12], а Элинор вечером обычно уезжает кататься, а значит, он вполне может застать мистера Хардинга одного.
Итак, примерно между семью и восьмью часами он добрался до узорной железной калитки, ведущей в смотрительский садик. Хотя, как заметил мистер Чедуик, для июня было довольно прохладно, вечер выдался ясный и погожий. Калитка стояла незапертой. Поворачивая щеколду, Болд услышал из дальнего конца звуки виолончели. Он прошел через лужайку и увидел регента со слушателями. Музыкант расположился на садовом стуле в беседке, у самого входа, так что виолончель, которую он держал между коленями, упиралась в сухие каменные плиты. Перед ним на простом деревянном пюпитре лежала раскрытая книга с нотами – то самое любимое, выпестованное долгими трудами собрание церковной музыки, которое обошлось ему во столько гиней, – а рядом сидели, лежали и стояли десять из двенадцати стариков, обитавших вместе с ним под кровом старого Джона Хайрема. Двое реформаторов отсутствовали. Я не говорю, что в душе они считали себя виноватыми перед добрым смотрителем, но последнее время они его сторонились, а его музыка утратила для них привлекательность.
Как занятно было наблюдать позы и внимательные лица этих сытых довольных стариков! Не скажу, что они понимали музыку, которую слышали, однако всем видом показывали, что она им нравится. Радуясь своей нынешней жизни, они старались, насколько в их силах, платить добром за добро, и неплохо в этом преуспели. Регенту отрадно было думать, что любимых старичков восхищают звуки, наполнявшие его почти экстатическим ликованием; он нередко говорил, что самый воздух богадельни делает ее особо пригодной для служения святой Цецилии[13].
Прямо перед ним, на самом конце скамьи, опоясывающей беседку, сидел, аккуратно разложив на коленях шейный платок, пансионер, который и впрямь наслаждался этими мгновениями или очень правдоподобно изображал, что наслаждается. Годы – а ему было за восемьдесят – не согнули его мощную фигуру; он по-прежнему был рослый, статный, красивый, с умным высоким лбом, обрамленным очень редкими седыми прядкам. Черное приютское платье из грубой материи, панталоны и башмаки с пряжками чрезвычайно ему шли; он сидел, опершись руками на палку и положив на них подбородок, – слушатель, о котором может мечтать каждый музыкант.
Он безусловно был гордостью богадельни. По обычаю, одного из призреваемых назначали кем-то вроде старосты, и хотя мистер Банс – ибо таково было его имя и так к нему всегда обращались другие пансионеры – получал не больше денег, чем они, он прекрасно понимал свое положение и держался с соответствующим достоинством. Регент называл его помощником смотрителя и не считал зазорным изредка в отсутствие других гостей пригласить к жарко натопленному камину и попотчевать стаканом портвейна. И хотя Банс никогда не уходил без второго стакана, его никакими уговорами нельзя было соблазнить на третий.
– Вы слишком добры, мистер Хардинг, слишком добры, – неизменно говорил он, когда ему наливали второй стакан, но через полчаса, допив, вставал и со словами благословения, которые его покровитель очень ценил, удалялся в собственную обитель. Он хорошо знал жизнь и, дорожа этими безоблачными мгновениями, не хотел затягивать их до того, что они станут утомительны для хозяина.
Мистер Банс, как легко можно вообразить, был горячим противником нововведений. Даже доктор Грантли не питал такого праведного отвращения к тем, кто вмешивается в дела богадельни. Мистер Банс был человеком церкви до мозга костей и хотя не особо жаловал доктора Грантли лично, чувство это проистекало скорее из того, что в богадельне не было места двум людям столь сходного склада, а вовсе не из различия чувств. Банс был склонен полагать, что они со смотрителем вполне управятся без посторонней помощи. Разумеется, епископ регулярно инспектировал богадельню и в таком качестве заслуживал всяческого почтения со стороны всех, связанных с завещанием Джона Хайрема, однако Банс был уверен, что Джон Хайрем не предусматривал вмешательство в свои дела со стороны каких-либо архидьяконов.
Сейчас, впрочем, его мысли были далеки от подобных забот, и он глядел на своего смотрителя так, будто почитал музыку райским даром, а музыкантов – почти небожителями.
Когда Болд тихонько вышел на лужайку, мистер Хардинг поначалу его не заметил и продолжал водить смычком по струнам, но потом по лицам слушателей понял, что кто-то пришел. Он поднял глаза и с теплым радушием приветствовал молодого друга.
– Продолжайте, мистер Хардинг, прошу, не прерывайтесь из-за меня, – сказал Болд. – Вы знаете, как я люблю церковную музыку.
– Да что вы, пустяки! – воскликнул регент, закрывая книгу, но тут же вновь открыл ее, поймав восхитительно молящий взгляд старого друга Банса. – Ах, Банс, Банс, Банс, боюсь я, вы всего лишь льстец! Ладно, тогда я закончу. Это любимейший фрагмент из Бишопа[14]. А потом, мистер Болд, мы прогуляемся и побеседуем, пока не вернется Элинор и не нальет нам чаю.
Так что Болд сел на мягкую траву послушать музыку, а вернее, подумать, как после такой идиллической сцены завести тягостный разговор, смутить покой человека, столь тепло его встретившего.
Болду показалось, что музыка закончилась слишком быстро; он почти жалел, когда медлительные старички закончили свои долгие прощания.
Ком встал у него в горле от простых, но ласковых слов регента.
– Один вечерний визит, – сказал тот, – стоит десяти утренних. Утренние визиты – сплошная формальность; настоящие разговоры начинаются только после обеда. Вот почему я обедаю рано – чтобы успеть вдоволь наговориться.
– Вы совершенно правы, мистер Хардинг, – ответил его собеседник, – но боюсь, что я нарушил заведенный порядок и должен просить всяческих извинений, что в такой час беспокою вас по делу.
Мистер Хардинг глянул непонимающе и с легкой досадой; что-то в тоне молодого человека обещало неприятный разговор, и регент огорчился, что от его любезных приветствий так небрежно отмахиваются.
– Конечно, буду счастлив помочь, чем смогу…
– Дело касается счетов.
– В таком случае, мой дорогой, ничем не смогу помочь, ибо в этих вопросах я сущий младенец. Знаю только, что мне платят восемьсот фунтов в год. Идите к Чедуику, он знает про счета все, а пока скажите, заживет ли рука у бедной Мэри Джонс?
– Заживет, если она будет ее беречь, но, мистер Хардинг, я надеюсь, вы не возражаете обсудить со мной то, что я имею сказать про богадельню.
Мистер Хардинг испустил долгий протяжный вздох. Он возражал, очень сильно возражал против обсуждения этих вопросов с Джоном Болдом, однако, не обладая деловым тактом мистера Чедуика, не умел защитить себя от надвигающейся беды. Он печально вздохнул, но не ответил.
– Я питаю к вам самое глубокое уважение, мистер Хардинг, – продолжал Болд. – Самое искреннее, самое…
– Благодарю вас, мистер Болд, благодарю, – нетерпеливо перебил регент. – Очень признателен, но не будем об этом. Я могу ошибаться ровно так же, как любой другой. Ровно так же.
– Однако, мистер Хардинг, я должен выразить свои чувства, чтобы вы не заподозрили в моих действиях личную неприязнь.
– Личную неприязнь! В ваших действиях! Вы же не собираетесь перерезать мне горло или предать меня церковному суду…
Болд попытался выдавить смешок и не сумел. Он всерьез вознамерился исправить несправедливость и не мог шутить над своим решением. Некоторое время он шел молча, затем возобновил натиск. Мистер Хардинг, слушая его, быстро водил смычком (который по-прежнему был у него в руке) по струнам воображаемой виолончели.
– Я боюсь, есть основания полагать, что завещание Джона Хайрема исполняется не вполне точно, – сказал молодой человек, – и меня попросили в этом разобраться.
– Очень хорошо, я нисколько не возражаю, так что не будем больше об этом говорить.
– Лишь еще одно слово, мистер Хардинг. Чедуик направил меня к Коксу и Камминсу, и я полагаю, что мой долг – запросить у них сведения о богадельне. При этом может сложиться впечатление, будто я действую против вас, и я надеюсь, что вы меня простите.
– Мистер Болд, – начал его собеседник, остановился и с торжественной серьезностью продолжил: – Если вы будете действовать по совести, говорить только правду и не пользоваться в достижении своей цели бесчестными средствами, мне не за что будет вас прощать. Полагаю, вы считаете, что доход, который я получаю от богадельни, должен распределяться иначе. Что бы ни думали другие, я не припишу вам низких мотивов из-за мнений, отличных от моих и противных моим интересам. Исполняйте свой долг, как вы его понимаете; помочь я вам не могу, но и препятствовать не стану. Позвольте, впрочем, заметить, что вы никоим образом не убедите меня в вашей правоте, как и я вас – в своей, так что разговаривать об этом бессмысленно. Вот Элинор с ее лошадками. Идемте пить чай.
Однако Болд чувствовал, что не может после такого разговора спокойно сидеть за столом с мистером Хардингом и его дочерью. Он пробормотал какие-то неловкие слова и направился прочь, а проходя мимо подъехавшей коляски, лишь приподнял шляпу и поклонился, оставив Элинор разочарованно недоумевать о причинах его ухода.
У Болда сложилось впечатление, что регент совершенно уверен в своей правоте, и даже закралась мысль, что он собирается необоснованно влезть в дела честного и достойного человека, однако сам мистер Хардинг отнюдь не был убежден в правильности своей позиции.
Прежде всего, ради Элинор смотритель хотел думать хорошо о Болде и ему подобных, однако невольно возмущался его дерзостью. Какое право тот имел говорить, будто завещание Хайрема исполняется не должным образом? И немедленно возникал вопрос: а должным ли образом оно исполняется? Хотел ли Джон Хайрем, чтобы смотритель богадельни получал из его наследства значительно больше, чем все двенадцать призреваемых стариков вместе взятые? Не может ли быть так, что Джон Болд прав и почтенный регент уже больше десяти лет получает доход, по закону принадлежащий другим? Что его, ведущего такую счастливую и тихую жизнь, уличат в присвоении восьмисот фунтов годового дохода, которые ему до конца жизни не возместить? Я не говорю, что мистер Хардинг и впрямь опасался такого поворота событий, но тень сомнения уже упала на его душу, и с того вечера много, много дней наш милейший, добрейший смотритель не ведал ни радости, ни покоя.
Именно такие мысли, первые предвестники грядущих тягостных раздумий, мучили мистера Хардинга, когда он рассеянно прихлебывал чай. Бедняжка Элинор видела, что отец расстроен, но ее догадки не шли дальше внезапного и невежливого ухода мистера Болда. Она думала, что он поссорился с ее отцом, и немного досадовала на обоих, хотя и не пыталась объяснить себе свои чувства.
Мистер Хардинг обдумывал это все очень тщательно и перед тем, как лечь, и уже в постели. Он спрашивал себя, вправе ли получать свой доход. Одно вроде бы было ясно: несмотря на всю неловкость нынешнего положения, никто не мог сказать, что ему следовало отказаться от должности, когда она была предложена, или от жалованья позже. Все (подразумевалось – все в англиканской церкви) знали, что место смотрителя барчестерской богадельни – синекура, но никого никогда не осуждали за согласие его принять. Зато как бы его осудили, если бы он отказался! Каким безумцем его бы сочли, скажи он тогда, что совестится брать восемьсот фунтов в год из Хайремовых денег и пусть лучше вакансию предложат кому-нибудь другому! Как бы доктор Грантли качал мудрой головой и советовался с друзьями в епархии, куда поместить скорбного умом младшего каноника! А если он был прав, принимая должность, то очевидно, неверно было бы отвергать хоть какую-нибудь часть дохода. Патронат – важный атрибут епископской власти, и не дело мистера Хардинга уменьшать стоимость места, которым его облагодетельствовали; уж конечно, он должен стоять за свое сословие.
Однако доводы эти при всей своей логичности не утешали. Верно ли исполняется завещание Джона Хайрема? – в этом состоял истинный вопрос. И если оно исполняется неверно, то не долг ли мистера Хардинга восстановить справедливость – вне зависимости от ущерба барчестерскому духовенству или мнения благодетеля и друзей? От друзей вообще мысли его неприятным образом перешли к доктору Грантли. Регент знал, каким могучим защитником будет архидьякон, если предоставить поле битвы ему, но знал и другое – что не найдет ни сочувствия своим сомнениям, ни дружеских чувств, ни внутреннего утешения. Доктор Грантли, как истый боец Церкви Воинствующей, с готовностью обрушит булаву на головы любых врагов, но исходить при этом будет из тезиса о непогрешимости Церкви. Такая борьба не успокоила бы мистера Хардинга. Он хотел быть правым, а не доказать свою правоту.
Я уже рассказывал, что труды по управлению Барчестерской епархией нес доктор Грантли, а его отец-епископ не слишком себя утруждал. Тем не менее епископ, хоть и бездеятельный по натуре, обладал качествами, снискавшими ему всеобщую любовь. Он был прямая противоположность своему сыну: мягкий, добрый, чуждый всяких внешних проявлений епископской власти. Вероятно, ему повезло, что сын так рано смог взять на себя обязанности, с которыми отец не очень-то справлялся, когда был моложе, и уж точно не справился бы сейчас, на восьмом десятке. Епископ был обходителен с духовенством, умел занять разговором настоятельских жен или подбодрить младших священников, однако для исправления тех, кто отступил от прямого пути в жизни или вопросах веры, требовалась твердая рука архидьякона.
Епископа и мистера Хардинга связывала самая теплая дружба. Они вместе состарились и вместе провели много, много лет в общих церковных заботах и церковных беседах. Их общение было тесным еще тогда, когда один был епископом, а другой младшим каноником, однако с тех пор, как их дети переженились, а мистер Хардинг стал регентом и смотрителем, они сделались друг для друга всем. Не скажу, что эти двое на пару управляли епархией, но они подолгу обсуждали того, кто ею управляет, и придумывали планы, как смягчить его гнев против нарушителей церковной дисциплины и умерить его тягу к утверждению церковной власти.
Мистер Хардинг решил открыть свое сердце старому другу; к нему он и отправился наутро после неучтивого визита Джона Болда.
Слухи о нападках на богадельню еще не достигли ушей епископа. Он, разумеется, слышал, что кто-то ставит под сомнение его право жаловать синекуру, дающую восемьсот фунтов в год, как слышал время от времени о каких-нибудь особо возмутительных безобразиях в обычно тихом и благопристойном Барчестере, однако все, что от него требовалось в таких случаях, это покачать головой и попросить своего сына, великого диктатора, позаботиться, чтобы церковь не понесла ущерба.
Мистеру Хардингу пришлось долго излагать свою историю, прежде чем епископ понял его взгляд на события, но нам незачем приводить ее целиком. Поначалу епископ посоветовал лишь один шаг, порекомендовал лишь одно лекарство, отыскал в своей обширной фармакопее лишь одно достаточно сильное средство против такого опасного нарушения – архидьякона. «Направьте его к архидьякону», – ответил он, когда мистер Хардинг поведал о визите мистера Болда. «Архидьякон все вам разъяснит, – ласково сказал он, когда друг поделился с ним сомнениями. – Никто не умеет растолковать это так хорошо, как архидьякон». Однако доза, пусть и большая, не успокоила больного, а напротив, чуть не вызвала у него тошноту.
– Но, епископ, – сказал мистер Хардинг, – вы когда-нибудь читали завещание Джона Хайрема?
Епископ ответил, что, наверное, читал, тридцать пять лет назад, когда вступил на кафедру, но точно сказать не может, впрочем, он прекрасно знает, что имел право жаловать смотрительское место и что доход смотрителя установлен в согласии с законом.
– Но, епископ, вопрос в том, кто имеет власть его устанавливать? Если, как утверждает тот молодой человек, прибыль от земли должна по завещанию делиться на доли, кто вправе менять их соотношение?
Епископу смутно представлялось, что это вроде бы происходило само собой с течением лет и что некий церковный статут отказывает призреваемым в повышении выплат с ростом собственности. Он сказал что-то про традицию, затем, подробнее, про то, что многие ученые люди подтвердили правильность нынешнего положения дел. Еще дольше он говорил, как важно сохранять различие в ранге и доходе между рукоположенным священником и бедняками, живущими на средства благотворительности, и в завершение еще раз сослался на архидьякона.
Регент сидел, задумчиво глядя в огонь камина, и слушал благодушные увещевания друга. Слова епископа немного успокаивали, однако успокоение это не было прочным. Они внушали мистеру Хардингу чувство, что многие – и даже все в духовном сословии – сочтут его правым, но не убеждали, что он и в самом деле прав.
– Епископ! – сказал он наконец, после того как они оба долго просидели в молчании. – Я обману и себя, и вас, если не признаюсь, что сердце мое очень неспокойно. Допустим, я не сумею согласиться с доктором Грантли, допустим, я изучу вопрос и обнаружу, что молодой человек был прав, а я ошибался. Что тогда?