bannerbanner
Жатва Тихих Богов
Жатва Тихих Богов

Полная версия

Жатва Тихих Богов

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 5

Alex Coder

Жатва Тихих Богов

Глава 1. Тишина в избе

Вопль не был человеческим. И не был звериным.

Он прошил предрассветную стынь, пронзив туман, липнувший к плетням киевского Подола, словно саван к остывающему телу. Это был звук, вырванный из глотки существа, познавшего абсолютный, запредельный ужас – такой, что предшествует не просто смерти, а полному и вечному забвению. Звук, от которого у старого гончара Микулы, вышедшего на крыльцо опорожнить переполненный за ночь мочевой пузырь, свело пах, а теплая струя на миг иссякла.

Крик оборвался. Не затих, не угас – его будто перерезали тупым ножом. Сразу после этого донесся тошнотворный, влажный хруст, будто кто-то с силой наступил сапогом на сырую курицу, и глухой, тяжелый шлепок, словно на земляной пол уронили полный требухи и крови мешок.

И тогда пришла тишина.

Микула застыл с полурасстегнутыми портами, вслушиваясь. Но тишина была гуще тумана. Вязкая, жирная, давящая тишина, пропитанная только что свершившимся кошмаром. Она сочилась, как гной из нечистой раны, из всех щелей избы вдовы Ганны, что одиноко горбилась у самого оврага. Ганна третий день как уехала к родне, оставив свое скромное хозяйство под присмотром того, кого она ласково и шепотом звала «Дедкой». Её домовой. Тот, кто, по поверьям, отгонял от порога лихо и латал трещины в печи невидимыми руками.

Дрожащая пятерня Микулы нащупала на шее медный крест, но пальцы по привычке сложились в щепоть для старого знамения. Он воевал с Игорем, видел, как печенежские стрелы превращали людей в истыканные подушки, как волчья стая разрывала отбившегося от дружины отрока. Но тот оборвавшийся крик разбудил в его шестидесятилетней душе тот липкий, первобытный ужас из детских сказок о Бабе-Яге, что грызет кости.

Дверь кузни напротив со скрипом отворилась. Из мрака выступил Остап, местный коваль, – гора мускулов, заросшая черной щетиной, способная согнуть подкову голыми руками. В его ручище покоился не молот, а тяжеленный боевой топор-бердыш, который он всегда держал у лежанки. Его налитые кровью со сна глаза впились в Микулу через мутную пелену тумана.

– Слыхал? – рык Остапа был похож на скрежет камней.


Микула смог только судорожно кивнуть, чувствуя, как по спине ползет холодный пот.

Они посмотрели на избу Ганны. Дверь была чуть приоткрыта, тонкая темная щель в сером мире. И из этой щели тянуло. Тянуло не дымком от остывающего очага. Пахло так, как пахнет в яме для скотьих потрохов в жаркий день. Густая, удушливая вонь горячей крови, свежего дерьма и чего-то еще… чего-то невыносимо сладкого, как гниющие фрукты.

– Пойдем, – решил Остап, его голос не оставлял места для спора.

Он двинулся вперед, широко расставив ноги, словно идя на медведя. Микула, застегнув порты, поплелся следом, ощущая себя дряхлым и беспомощным. Страшно было до икоты, но оставаться одному было еще страшнее.

Остап не постучал. Он толкнул дверь плечом, и та с протяжным, жалобным стоном отворилась внутрь. Они замерли на пороге, и мир для них сузился до размеров этой маленькой, вонючей избенки. Воздух внутри был таким плотным, что, казалось, его можно резать ножом. У Микулы немедленно запершило в горле, и желчь подступила к самому кадыку.

Единственный косой луч утреннего света, пробившийся сквозь затянутое бычьим пузырем оконце, падал прямо в центр комнаты, выхватывая из полумрака сцену, сотворенную воспаленным воображением безумного мясника.

На полу, в луже быстро остывающей, чернеющей крови, лежало то, что было домовым. Маленькое, сморщенное тельце, ростом не больше трехлетнего дитяти, похожее на ком грязной, мокрой пакли. Его длинная, обычно белоснежная борода, которой так гордилась Ганна, была теперь сбившимся, пропитанным кровью и грязью колтуном.

Его грудная клетка была вспорота. Не разрезана – разорвана, выворочена наружу. Сломанные ребра, белые, как очищенные прутья, торчали в стороны, обнажая клокочущую кашу из легких, кишок и прочих органов, сваленных в одну кучу. В центре этой кровавой ямы зияла пустота. Сердце было вырвано с корнем.

Но это было не все. Отрубленные по самые запястья крохотные, мозолистые ручки лежали рядом с телом. Убийца не просто отбросил их – он аккуратно сложил их ладошками вверх, будто в нелепой мольбе. Вокруг всего этого.

Глава 2. Волк Князя

Ратибора нашли в княжьей кузне. Он не ковал мечи, что несли славу, или плуги, что дарили жизнь. Он правил топор. Простой плотницкий топор, с тяжелым, как кулак, обухом и широким, хищно изогнутым лезвием. Сидя на почерневшем от времени дубовом обрубке, он методично, без злобы и без спешки, бил молотом по металлу. Тук. Тук. Тук. Каждый удар был выверен, глух и окончателен, как гвоздь, вбиваемый в крышку гроба.

Воздух в кузне был пропитан запахом раскаленного железа, пота и старой кожи. Ратибор был частью этого воздуха. На его бритой голове и лице время и сталь прочертили свою карту. Глубокий шрам, начинавшийся у виска, перерезал правую бровь и терялся в волосах, заставляя его взгляд казаться вечно тяжелым, словно он смотрел на мир из-под нависшей скалы. Еще один, тоньше, белел на скуле – память о стреле, скользнувшей по лицу. Его называли Ратибором, но за спиной, в темных углах корчем и на княжьем дворе, его имя было иным. Молчун. А те, кто боялся его сильнее всего, шептали – Княжий Волк. Потому что Ратибор делал для князя Владимира ту работу, от которой у самых закаленных гридней сводило желудки. Работу, после которой приходилось часами отскребать чужую кровь из-под ногтей и вытравливать из памяти крики.

Запыхавшийся гонец, желторотый юнец из младшей дружины, замер в паре шагов от него, боясь нарушить ритм ударов.


– Ратибор… тебя князь кличет. Срочно велел.


Молчун не обернулся. Он нанес еще один, последний, звенящий удар, отложил молот и провел по острой кромке топора загрубевшим, мозолистым большим пальцем. Кромка отозвалась голодным, беззвучным укусом. Удовлетворенно хмыкнув, он медленно, как просыпающийся медведь, поднял на юнца свои глаза. Серые, холодные, пустые. Глаза цвета зимнего неба над замерзшим Днепром.


– Какая беда? – его голос был низким, скрипучим, будто исходил не из горла, а откуда-то из самой грудины.


– На Подоле… – парень судорожно сглотнул, – там… в избе вдовы Ганны… домового убили. В куски. Тиун Ждан уже там, место блюдет. Тебя одного велел звать.

На слове «убили» в серых глазах Ратибора на миг промелькнул интерес. Не человеческое любопытство, а холодный интерес волка, учуявшего запах не просто падали, а неправильной, странной падали. Он молча поднялся во весь свой немалый рост, перекинул топор на плечо и, не сказав больше ни слова, направился к выходу, оставляя юнца позади.

Грязь. Кровь. Страх. Основа его ремесла. И он уже чуял всеми своими шрамами, что сегодня этого ремесла будет в избытке.



Смрад ударил в ноздри за полсотни шагов. Приторно-сладкая вонь сворачивающейся крови и выпущенных кишок, едкий, нездешний запах прокаленной соли и тонкая, почти неуловимая нотка озона, какая бывает после удара молнии. Возле избы Ганны сбилась толпа. Мужики и бабы шептались, крестились, бледные, как смерть, заглядывали друг другу через плечо. При виде идущего на них Ратибора – широкого в плечах, с волчьим взглядом и топором на плече – толпа молча расступилась. Они боялись его, как чумы, но сейчас в их глазах было и другое – отчаянная надежда. Когда приходит настоящий кошмар, его может прогнать лишь кошмар посильнее.

У порога, переминаясь с ноги на ногу, его ждал тиун Ждан – сановный чиновник, больше похожий на перекормленного борова, с потным лицом и бегающими глазками.


– Ратибор! Слава богам! Я… мы… зайди сам. Тут такое, что уму непостижимо…

Ратибор вошел, и вонь ударила с новой силой. Воздух был таким густым и осязаемым, что, казалось, вот-вот начнет капать с потолочных балок. Он окинул сцену взглядом. Холодным, оценивающим, лишенным всякой брезгливости. Словно мясник, осматривающий свежеразделанную тушу. Мухи, жирные, изумрудные, уже праздновали свою победу. Они вздымались с останков черным, жужжащим облаком, когда Ратибор подошел ближе, и тут же садились обратно, жадно вгрызаясь в плоть.

Он опустился на корточки. Его сапог хлюпнул, погрузившись в лужу липкой, загустевшей крови. Он не обратил на это внимания.

– Кто нашел? – его голос в мертвой тишине избы прозвучал, как скрип могильной плиты.


– Г-гончар Микула да кузнец Остап… – донеслось блеяние Ждана из-за порога. Тиун так и не решился переступить его.

Ратибор не ответил. Он аккуратно, кончиком пальца, не боясь запачкаться, ткнул в зияющую дыру в груди домового. Палец погрузился в теплую еще кашу из порванных тканей и сгустков.


– Ребра сломаны наружу. Грудную клетку вырвали, не разрезали. Голыми руками, что ли? Сила нечеловеческая. Что забрали?


– Как забрали?.. – Ждан ничего не понимал.

– Сердце, – ровным тоном пояснил Ратибор. – Сердце выдрали с корнем. Руки отрубили, но оставили. Голову отсекли и выставили на печь. Зачем? Чтобы смотрела. А сердце унесли. Ему было нужно только сердце.

Он поднял взгляд на оскверненную печь. На голову. На ее широко распахнутые, как у совы, глаза, подернутые пленкой смерти. Они смотрели в потолок с выражением запредельного, детского удивления. Будто дух до последней секунды не мог поверить, что тот, кого он впустил, принес с собой такое. Он впустил его сам. Эта мысль вонзилась в мозг Ратибора холодным шилом.

Его пальцы, покрытые старыми мозолями и свежей кровью, осторожно коснулись черного круга на полу. Он зачерпнул щепоть, растер между большим и указательным пальцами.


– Соль болотная, черная. С травами прокалена. Запах… полынь и еще что-то. Чужое. Наши ведуны такой не пользуются.


Его взгляд скользнул по стенам, по углам. Ни следов борьбы, кроме самого тела. Ни взлома. Дверь была приоткрыта. Это было не нападение. Это было приглашение на казнь.

– Жги, – приказал он, поднимаясь во весь рост.


– Что? – не понял Ждан.


– Избу. Жги дотла. Прямо сейчас. Собери людей, – Ратибор обернулся и посмотрел на тиуна своими пустыми глазами так, что тот попятился. – И чтобы никто ничего отсюда не брал. Ни щепки, ни уголька. Эта земля теперь проклята. Дух-хранитель осквернен на своей же земле. Любой, кто будет жить здесь, сдохнет в корчах или сойдет с ума. Допроси кузнеца и гончара. Мне нужно каждое слово, каждый вздох, что они слышали. Исполняй.

Он вышел из избы на свет, и мир показался оглушительно ярким и чистым после этого маленького, вонючего ада. Он понял все сразу. Это не разбойник, не маньяк, не пьяная драка. Это ритуал. Точный, холодный, исполненный с какой-то извращенной, благоговейной жестокостью. Послание, написанное кровью и потрохами.

Кто-то пришел в Киев не грабить золото и не уводить в полон баб.


Кто-то пришел собирать урожай.


И глядя на свой простой плотницкий топор, Ратибор понял, что взял не тот инструмент. Для такой работы нужна секира. Боевая. Та, что умеет раскалывать не только дерево, но и кости.

Глава 3. Пар, Кровь и Снятая Кожа

Два дня Киев жил, затаив дыхание. Изба Ганны сгорела дочерна, оставив после себя лишь смрадное, обугленное пятно на теле земли, похожее на незаживающую язву. История о выпотрошенном домовом расползлась по Подолу быстрее чумы, обрастая с каждым пересказом все более жуткими, нелепыми подробностями. Но это был страх шепота, страх темных углов и запертых дверей. Люди удвоили подношения своим хранителям, бормотали древние заговоры, но в глубине души надеялись, что кошмар был единичным, как удар молнии в ясный день. Что он не повторится.

Жизнь, со своей тупой, упрямой необходимостью, должна была продолжаться.

Именно поэтому старый банщик Евпатий, кряхтя и зевая, брел на рассвете третьего дня к городской бане. Дрова в каменке прогорели за ночь, и нужно было подбросить новых, чтобы к полудню уже валил густой, целебный пар для первых посетителей.

Первое, что он почувствовал, еще не дойдя до двери, – это запах.


Он остановился, принюхиваясь. Это был не знакомый, чистый аромат березовых веников, влажного дерева и дыма. Нет. Это была сладкая, тошнотворная вонь вареного мяса, перебиваемая едким, острым запахом чего-то горелого – словно на углях забыли кусок свиного сала, и оно плавилось, шипело и чадило.

Евпатий нахмурился. Списав все на забытый кем-то из вчерашних гуляк сверток с едой, он толкнул тяжелую, влажную дверь.

Внутри стоял такой плотный, горячий пар, что он на мгновение ослеп. Белая, клубящаяся мгла забила ему ноздри и легкие. Было невыносимо жарко, душно. И в этой тишине он услышал два звука. Тихий, ритмичный шлепок… шлеп… шлеп… – будто что-то мягкое и тяжелое билось о стенку чана с водой. И второй – ровное, непрерывное, злобное шипение, исходившее от каменки.

Старик шагнул вперед, и его глаза, привыкнув к полумраку, начали различать очертания. И тогда он закричал. Его крик не был похож на вопль домового – высокий и пронзительный. Это был хриплый, задавленный вопль старого человека, увидевшего, как сам ад выблевал свою сущность на пол его бани.

Когда Ратибор прибыл, оцепив дружинников, ему пришлось буквально оттащить от входа бьющегося в истерике, бормочущего бессвязные проклятия Евпатия. Волк Князя вошел внутрь, и даже его закаленное сердце пропустило удар.

Парная превратилась в филиал преисподней.


Огромный деревянный чан, в который обычно наливали ледяную воду для окунания, был полон до краев. И вода в нем кипела. Не было видно огня, но на поверхности лопались крупные, маслянистые пузыри. Сама вода была не красной, а мутно-розовой, густой, как бульон, в котором несколько часов вываривали старые кости. По этому отвратительному вареву плавали ошметки серой, волокнистой ткани, сгустки желтого жира и клочья длинных, седых волос.

На дне чана, смутно различимый сквозь кипящую жижу, белел скелет, с которого мясо сползало омерзительными лохмотьями.


Убийца сварил Банника заживо.

Но самое страшное было не в чане. Самый апофеоз ужаса был распят на раскаленной каменке.

Кожа.


Снятая с тела одним, цельным, неповрежденным чулком. От макушки до самых пяток. Она была растянута до предела и пришпилена к раскаленным камням острыми железными крюками, вогнанными прямо в щели. От нестерпимого жара кожа съежилась, почернела, местами вздулась омерзительными волдырями, которые лопались с тихим шипением, выпуская тонкие струйки желтоватого супа. Там, где должны были быть ногти на руках и ногах, зияли аккуратные дырочки. Где было лицо – просто овальная, растянутая дыра, немая гримаса агонии, запекшаяся в вечном крике. Эта отвратительная реликвия подрагивала от жара, словно все еще была жива, а по раскаленным камням под ней расползались черные, обугленные подтеки.

На полу, вокруг чана и каменки, был начертан уже знакомый Ратибору круг из черной болотной соли. Но в этот раз в самом его центре стоял чан, в котором варились останки духа. Это было сердце ритуала.

– Что… что он забрал? – выдавил из себя один из молодых дружинников, бледный как смерть и едва сдерживая рвотные позывы.

Ратибор молча указал на чан. Длинным шестом, который использовали для подбрасывания дров, он пошевелил в кипящем бульоне. На поверхность, перевернувшись, всплыл крупный, темно-фиолетовый, сваренный вкрутую орган. Он был гладкий и блестящий, как мокрый камень, и по форме безошибочно угадывался.

Печень.


Убийца пришел за печенью Банника.

Ратибор медленно обвел взглядом место казни. Его взгляд цеплялся за детали, которые пропустил бы любой другой. Несколько глубоких, рваных царапин на деревянном лежаке – Банник пытался бороться, скреб доски ногтями в агонии. И еще кое-что. У самого края соляного круга, прилипший к мокрой от пара доске, лежал крохотный, с ноготь мизинца, клочок чего-то темно-бурого. Он был почти незаметен на фоне грязного дерева.

Ратибор присел, осторожно подцепил его кончиком ножа. Это был не лен, не шерсть. Это был войлок. Грубый, свалявшийся, из жесткого конского волоса. Он поднес его к носу. От клочка несло потом, степным ветром и конем. Это была ткань кочевника.

Ратибор молча сжал улику в кулаке. Сердце Домового. Печень Банника. Два ритуала. Две чудовищные казни. У него появилась вторая точка на карте его расследования. И ниточка, ведущая из этой паровой преисподней, тянулась далеко за пределы городских стен.

В тот день городская баня закрылась навечно. Ужас больше не был шепотом. Он стал явным. Он пах вареной человечиной и горелой кожей. Он шипел и булькал. И каждый житель Киева теперь знал: охотник, пришедший в их город, не насытился.

Его жатва только началась.

Глава 4. Первая Улика

Пар постепенно редел, но смрад оставался.

Он въелся в мокрые, потемневшие доски, пропитал тяжелый воздух, осел на стенах липкой, невидимой пленкой. Запах вареного человеческого мяса, смешанный с едким чадом подгоревшей кожи и резкой, почти металлической вонью черной соли. Это был запах, который уже не выветрится отсюда никогда. Даже если сжечь эту баню дотла, он останется в самой земле, как вечное напоминание.

Молодой дружинник, которого стошнило у входа, так и не смог заставить себя войти снова. Другой, постарше, стоял, прислонившись к стене, белый как мел, и смотрел в одну точку пустыми глазами. Ужас не всегда заставляет кричать. Иногда он просто выжигает из человека все, оставляя пустую, дрожащую оболочку. Они были бесполезны. Все они.

Ратибор был один в этом паровом аду.

Он заставил себя не смотреть на каменку, где распятая кожа съеживалась и подрагивала в последних конвульсиях от жара камней. Он заставил себя не думать о том, что варилось в чане, из которого все еще поднимались редкие, жирные пузыри. Его работа была не в том, чтобы содрогаться от ужаса. Его работа была в том, чтобы увидеть то, чего не заметил убийца. Найти ошибку. Царапину на идеальной глади кошмара.

Его взгляд, холодный и методичный, как у хирурга, осматривающего рану, скользил по полу. Пол был отвратительным. Лужи горячей, грязной воды смешались с выплеснувшейся из чана кровяной жижей и топленым жиром, создав на досках скользкую, радужную пленку. Каждая капля, падавшая с потолка, оставляла на этой мерзости медленно расходящийся круг.

Ратибор двигался медленно, как волк по следу, прислушиваясь к каждому шороху своего тела, к каждому скрипу половиц. Он шел вдоль края соляного круга, этого идеального, черного барьера, нарисованного с дьявольской точностью. Убийца был педантом. И в этом была его возможная слабость. Педанты не любят беспорядок. Они всегда пытаются за собой прибрать.

И вот оно.


У самого лежака, на который, видимо, сначала бросили тело Банника, прежде чем начать свою жуткую работу, на доске виднелся темный мазок. Словно убийца, испачкав в чем-то сапог, оставил грязный след и попытался стереть его носком. Но в спешке или из-за плохого освещения он лишь размазал грязь.

Ратибор опустился на одно колено, погрузив его в теплую, липкую жижу на полу. Он не почувствовал отвращения. Лишь холодную сосредоточенность. Он склонил голову, почти коснувшись щекой грязных досок. Мазок был неоднородным. И в нем, прикипев к дереву в застывшей капле жира и крови, темнел крохотный, почти неразличимый посторонний предмет. Не щепка. Не уголек. Что-то другое.

Он не стал трогать его пальцами. Из-за голенища сапога он вынул свой рабочий нож – короткий, с широким лезвием, острым, как бритва. Кончиком ножа он осторожно, чтобы не повредить, подцепил находку. Это был крохотный, с ноготь мизинца, спрессованный клочок чего-то волокнистого. Темно-бурый, почти черный от пропитавшей его влаги.

Он поднес его к глазам. Это не была шерсть, из которой ткут одежду русичи – та была бы мягче. И не лен, слишком грубо. Это были жесткие, короткие, свалявшиеся вместе волоски. Плотный, как кора дерева, и грубый, как язык кошки.


Войлок.

Ратибор медленно поднес находку к носу, вдыхая запах сквозь всепроникающую вонь парной. И он учуял. Под запахом крови, жира и горелой плоти пробивался другой, чужой, первобытный аромат. Запах пыльной степи. Запах едкого дыма от кизяка. И главное – терпкий, животный запах потного коня.

Сердце Домового. Печень Банника. Сваренная плоть и снятая кожа. Круг из чужеродной соли. И вот это. Крохотный, грязный кусочек конского войлока.

В голове Ратибора, в холодном хаосе последних дней, эти разрозненные куски ужаса со щелчком сложились в единую картину. Эта ткань. Ее не делали в Киеве. Ее не носили ни землепашцы, ни дружинники, ни купцы. Такая грубая, прочная, вонючая материя была одеждой и домом для одного народа. Для тех, кто рождался, жил и умирал в седле.


Кочевники.


Степняки.


Печенеги.

Те самые, что с милостивого разрешения князя разбили свой стан всего в нескольких верстах отсюда, за рекой Лыбедь.

Ратибор медленно выпрямился. Его кулак сжался, заключая в себе крохотную, но бесконечно важную улику. Липкая, мерзкая грязь с пола выдавилась между его пальцами. В сером тумане его глаз больше не было пустоты. Там зажегся холодный, хищный огонь.

Ужас перестал быть бесплотным. У него появился запах, материал, направление. Он больше не был просто нечистью, выползшей из проклятого болота. У него мог быть человеческий след.

И по этому следу теперь пойдет Волк Князя.

Глава 5. Город в Страхе

Новость о том, что произошло в городской бане, выплеснулась на улицы Киева не ручейком слухов – она прорвала плотину здравого смысла и хлынула грязным, мутным потоком чистого, животного ужаса. История о выпотрошенном домовом была страшной сказкой, которую шептали у очага. История о сваренном заживо и освежеванном Баннике стала явью, которая ворвалась в каждый дом, в каждую душу.

Страх перестал быть абстракцией. Он обрел текстуру, запах и звук. Он пах вареным мясом и горелой кожей. Он ощущался как липкий, горячий пар на лице. Он звучал, как хриплый, задавленный крик старого банщика Евпатия, который так и не пришел в себя. Старика заперли в собственном доме – он бился о стены, выл, как пес на луну, и пытался содрать с себя кожу, крича, что на ней сидят мухи и пьют его пот.

Город заболел.

Первыми сломались самые слабые. Ночью на Торжище, на главной площади, нашли повешенной молодую жену одного из гончаров. Она повесилась на перекладине собственного пустого прилавка. В зажатом кулаке у нее нашли сухой комок глины, которому она перед смертью пыталась придать форму человечка – слепить себе нового, игрушечного домового взамен того, кого, как она решила, она прогневала. Она оставила предсмертную записку, нацарапанную угольком на куске бересты: "Он не принял молоко". Этого было достаточно, чтобы город сошел с ума.

Страх потек по улицам, как жидкая грязь, проникая в самые плотно запертые избы. Днем Киев еще пытался делать вид, что живет. Скрипели телеги, лаяли псы, торговцы зазывали покупателей. Но это был лишь фасад, гнилая доска, прикрывающая яму с трупами. Воздух звенел от напряжения. Люди смотрели друг на друга с подозрением. Сосед перестал быть соседом, он стал потенциальной угрозой, носителем проклятия. Любой косой взгляд, любое неосторожное слово могли быть истолкованы как знак нечистой силы.

Ночью город вымирал.


Едва солнце касалось горизонта, улочки Подола, обычно полные пьяных криков и девичьего смеха, погружались в мертвую, зловещую тишину. Ставни захлопывались, двери запирались не только на засов, но и подпирались изнутри всем, что попадалось под руку: лавками, столами, кадками. В щели дверей и окон пихали пучки полыни и чертополоха, рисовали на косяках дегтем обережные знаки. Дыхание ночного Киева превратилось в спертый, испуганный шепот.

Подношения духам-хранителям превратились в истерический ритуал. У печей теперь стояли не просто плошки с молоком, а целые кринки, рядом клали лучший кусок хлеба, ложку меда, иногда даже серебряную монету. В банях, в тех, что были при частных домах и куда теперь боялись заходить поодиночке, оставляли не просто воду, а разведенный мед и пиво, вешали на полок новые, чистые полотенца. В хлева и конюшни несли караваи, чтобы задобрить дворовых духов. Люди были готовы отдать последнее, лишь бы их невидимый защитник не оставил их, не стал следующей жертвой безымянного Мясника.

Рынок гудел, как растревоженный улей. Но говорили не о ценах на зерно или меха. Разговоры были вязкими, липкими от суеверного ужаса. Версий было столько, сколько людей на площади.


– Это кара! – вопил седобородый старик, потрясая сухой, как ветка, рукой. – Кара богов за то, что князь наш новую веру чужеземную в город пустил! Боги старые отвернулись, и Навь пришла по наши души!

На страницу:
1 из 5