
Полная версия
Слёзы Индии
Внезапно раздался звонок. На экране – неизвестный номер. Сердце на миг замерло, но она всё же ответила, позволяя голосу дрожать, позволяя себе быть уязвимой хотя бы в этом мгновении.
– Вы зря не послушали. Вас здесь никто не спасёт, – сказал мужской голос, глухой, уверенный, словно повторял давно выученный текст.
– Кто вы? – спросила она, с трудом сдерживая ярость.
– Тот, кто следит за тем, чтобы чужие истории не становились слишком личными. Оставьте то, что нашли. Уезжайте, или завтра об этом городе никто не вспомнит.
– Это угроза? – прошептала она, глядя на кулон.
– Это предупреждение. Здесь есть такие вещи, которые не продаются и не прощаются.
Связь оборвалась. В комнате стало неожиданно тихо, будто сам воздух прислушивался к её дыханию. Она долго сидела неподвижно, всматриваясь в телефон, будто тот мог дать ответ, кого она только что слушала. За окном тени сползали по стенам, и в этой темноте не было ничего, кроме её собственного страха и бешеного ритма пульса.
В этот момент дверь тихо скрипнула. Санадж резко обернулась: в проёме стоял Джон. Его лицо было усталым, взгляд – острым, в движениях не было ни спешки, ни нерешительности.
– Я сказал, что буду рядом, когда это потребуется, – проговорил он, тихо закрывая за собой дверь. – Мы не можем оставаться здесь, вам действительно угрожают.
– Я больше не могу убегать, – голос её звучал твёрже, чем она ожидала. – Пусть приходят.
Он присел напротив, положил руки на стол между ними, и посмотрел ей прямо в глаза:
– Вы не понимаете, как работают такие угрозы. Здесь угрожают не словами, а молчанием. Иногда – запахом, иногда – камнем в окне, иногда – исчезновением. У вас остался выбор: уйти сейчас, или идти до конца. Только тогда, когда никто не танцует, можно услышать музыку.
Она усмехнулась сквозь усталость, взяла кулон в кулак и тихо произнесла:
– Тогда я выбираю идти до конца. Если здесь нельзя просить о пощаде – пусть попробуют напугать меня по-настоящему.
Джон кивнул, и в его взгляде мелькнуло что-то похожее на одобрение, может быть, даже на облегчение, как будто он долго ждал, чтобы услышать эти слова.
– Я помогу вам, – сказал он спокойно. – Но дальше всё будет совсем иначе.
Снаружи под окнами кто-то крикнул, в воздухе зазвенела бутылка, потом всё стихло. Санадж посмотрела на Джона, и впервые почувствовала: теперь она не одна. В этом городе, где никто не спрашивал и никто не прощал, всё ещё можно было встретить тех, кто останется рядом даже в самую чёрную ночь.
Она поднялась, подошла к окну, и посмотрела на огни улицы. Мумбаи больше не казался ей городом призраков, теперь это был город выживания, испытания и памяти. Она знала: после этой ночи уже не будет прежней.
А в ладони, как оберег, лежал тяжёлый, ставший судьбой кулон, и через его трещину проходила первая лучинка нового утра.
Когда Джон ушёл, дверь за ним тихо скрипнула, и воздух в комнате, казалось, стал чуть плотнее, будто вместе с его фигурой растворилась в тени вся тревога этой ночи. Санадж опустилась на кровать, чувствуя, как внутри неё поднимается что-то новое: не просто злость или усталость, а странная ясность, почти сладкая, почти жестокая.
Она смотрела на свои руки, на свет, в котором пульсировала трещина рубина, и вдруг ясно осознала: все страхи, за годы вросшие в кожу, теперь были обнажены. Они были рядом, как сжатый в ладони кулон, но теперь уже не могли управлять ею. Ни этот город, ни звонки, ни даже собственная память.
Сквозь полусон ей слышались голоса – женские, мужские, детские, как будто вся её жизнь проходила перед глазами: мать, шепчущая у кровати, голос детства, запах жасмина из открытого окна, чей-то короткий, скупой совет: «Если не умеешь просить пощады, умей прощать сама». Она улыбнулась этим теням, не боясь их, как не боялась больше и будущего.
Когда город начал бледнеть за стеклом, а первые уличные собаки рванулись через дорогу, она уже не спала. Кулон был у неё на груди, в руке сжата записка Джона:
«Если запахнет жасмином – не открывай дверь. Всё остальное я возьму на себя.»
Она сидела в этом новом, зыбком утре, впервые за много лет позволяя себе ждать не страха, а продолжения.
Теперь она не была ни гостьей, ни жертвой, ни даже беглянкой. Она становилась частью города, где никто не танцует, но где каждый шаг – это вызов, и каждое утро – победа над собой.
Так закончилась её первая ночь, где никто не спрашивал, а значит – всё только начиналось.
ГЛАВА 2: Шёпот на ветру – первое преследование
Утро в Мумбаи никогда не было по‑настоящему тихим, но для Санадж этот день начался с особой вязкости, будто сам город, надышавшийся за ночь пылью и страхами, теперь тяжело просыпался, не желая отпускать её из своих липких объятий. Она лежала на узкой, слишком жёсткой кровати в съёмной квартире, где всё – от ободранной штукатурки до тяжёлых, как свинец, занавесок казалось временным, выдернутым из чужой жизни и неохотно вписанным в её новую реальность.
Санадж перекатывалась с боку на бок, чувствуя, как тело отказывается признавать эту ночь, в которой она перестала быть гостьей, и впервые выбрала не убегать, а остаться, не исчезать, а ждать, что принесёт новый день.Она долго не открывала глаза, слушая, как под окном гудят моторикши, как на лестнице ругаются соседи, как где-то вдалеке плачет ребёнок, а ветер с океана гонит жар и запах пряностей по узким улочкам. Всё в этом утре было знакомо, и всё казалось чужим.
Её разбудил не страх, не тревога, а странное, сухое упрямство, как будто внутри неё что‑то сломалось, а вместо привычной боли осталось лишь ощущение, что больше нечего терять. Она медленно села на кровати, и ощутила, как на затылке запульсировала боль, будто от недосыпа или тяжёлого вина. Рядом, на стуле, аккуратно лежал её платок, кулон с рубином, сложенные письма – остатки прежней жизни, теперь превратившиеся в обереги.
Она подошла к окну, открыла его и вдохнула влажный, пыльный воздух. Где‑то на крыше сидела ворона, а затем каркнула, вспорхнула и исчезла в сизом небе. На миг Санадж показалось, что город притих что все взгляды в этом переулке, на этом этаже, в этом доме сейчас обращены только к ней. Она сразу отогнала это ощущение, привычно сжав кулон в ладони: паранойя была для Мумбаи такой же нормой, как жара, как уличный шум, как ежедневная борьба за место под солнцем.
Внутри была короткая записка:Вскоре она обнаружила под дверью письмо – конверт без адреса, без подписи. Бумага пахла жасмином и чем‑то едва уловимым, металлическим, как старая монета.
«Ветер знает больше, чем окна. Не открывай, если кто‑то постучит до рассвета.»
Её пальцы дрогнули, не от страха, а от злости на себя, что ещё вчера подобные предупреждения казались бессмысленными, а теперь стали неотъемлемой частью быта. Санадж сжала бумагу, словно пытаясь выдавить из неё лишний смысл, потом убрала в карман, на всякий случай, и снова посмотрела в окно.
День только начинался, а ощущение преследования уже разрасталось – не тенью, а вязкой пеленой, затягивающей все движения, мысли, даже слова. Она заметила мужчину в серой куртке на углу, девушку с телефоном, которая слишком уж долго задерживала взгляд на её окне, уличного торговца, третий день подряд расставлявшего фрукты у самой её двери. Всё это можно было бы счесть за случайность, если бы не вчерашняя ночь, не звонки, не кулон, не взгляд Джона, взгляд человека, который не обещает спасения, но не бросает в беде.
Санадж выпила чая, насыпала себе риса и долго ковыряла его ложкой, вспоминая мать, учившую не смотреть в окно, когда становится страшно, и всегда держать наготове старое семейное украшение. Она думала, как быстро можно потерять в себе доверие: к людям, к поступкам, даже к собственному телу. Всё в ней было сейчас заострено до предела, кожа чутко ловила любые вибрации воздуха, слух выхватывал незнакомые голоса, во рту оставался горьковатый привкус тревоги.
Вскоре ей позвонила Ритика – голос был сдавленным, будто ей не хватало воздуха.
– Где ты? Ты не ночевала у меня. Я волнуюсь.
– Всё хорошо, – тихо сказала Санадж. – Мне нужно было уйти. Я напишу адрес, но не приходи – так будет безопаснее.
– Тебе звонили? Что‑то угрожающее? – голос подруги стал резче.
– Письмо. Как всегда – аноним. Но теперь я, кажется, начинаю понимать, кто расставляет эти знаки.
Ритика помолчала, потом сказала:
– Будь осторожна. Мне кажется, теперь никто не может быть в безопасности – ни ты, ни я.
Они коротко попрощались. Санадж выключила телефон, откинулась на спинку стула и дала себе несколько минут на тишину.
Она не была уверена, сколько времени сможет выдержать в таком режиме – страх, ожидание, поиски союзников и ежедневное напряжение. Она чувствовала, как что‑то в ней сжимается, как старые, ещё детские привычки – наблюдать, молчать, прятать настоящие мысли, снова становятся её оружием.
День тянулся мучительно медленно. В квартире становилось жарко, мухи садились на окно, и всё казалось липким, бесконечно повторяющимся. Санадж время от времени выходила в коридор, слушала голоса, ловила обрывки чужих разговоров. Несколько раз ей казалось, что кто‑то стоит за дверью, что‑то шепчет на незнакомом языке, но всякий раз, открывая, она видела только тень на лестнице или спешащие шаги.
К вечеру стало ясно: кто‑то действительно начал за ней охоту. Она увидела, как мужчина в серой куртке появляется у дома второй раз за день, как на противоположной стороне улицы остановился автомобиль, чьи фары не выключались долго после того, как он остановился. Она решила выйти во двор, сделать круг, проверить свои догадки.
Во дворе было жарко, пахло жареным нутом, специями и жасмином. Дети катались на велосипедах, старики курили у забора, но едва она появилась, разговоры стихли, лица закрылись. Она прошла мимо, делая вид, что ищет что-то, но никто не предложил помощи, никто не спросил, всё здесь было подчинено невидимой, но очень строгой иерархии.
На углу кто-то негромко произнёс её имя:
– Санадж.
Она обернулась резко, почти с опаской, и увидела Джона.
Он стоял в тени баньяна, будто сливался с ним. Лицо усталое, под глазами – тени бессонных ночей, щетина, неровный выдох. Он выглядел человеком, который слишком долго идёт без карты, но по-прежнему помнит, куда направлен.
– Ты… – начала она, но он уже заговорил, глядя не прямо на неё, а будто поверх плеча, на переулок за её спиной.
– За тобой следят, – сказал он тихо, почти шёпотом. – Не первый день. Сегодня утром один из них был в твоём подъезде. Они больше не скрываются.
– Кто? – голос у неё дрогнул, но она не отступила. – Кто они?
– Те, кому твой приезд мешает. Кто-то очень не хочет, чтобы ты начала вспоминать.
Она чуть прищурилась, напряжённо всматриваясь в его лицо.
– Я могу просто уехать, – сказала она, как бы пробуя эту мысль на вкус. – Уйти, и всё.
Он покачал головой. Очень медленно.
– Не сработает. Они не хотят, чтобы ты уехала. Они хотят, чтобы ты замолчала. Навсегда.
Санадж усмехнулась, коротко, с нервным надрывом.
– Прекрасно. Значит, всё, что мне остаётся – это бежать?
– Нет, – сказал он, и теперь смотрел ей в глаза. – Двигаться. Это не одно и то же. Быть на шаг впереди, менять маршруты. И… держаться рядом со мной. Пока можешь.
Она посмотрела на него долго, прищурено. Ветер трепал край её шарфа. Секунда, две, а потом голос:
– Почему ты вообще это делаешь? Ты ведь мог просто пройти мимо.
Он опустил глаза и ответил не сразу.
– Мог, – произнёс глухо. – Но тогда бы не спал, уже однажды прошёл мимо, хватило.
В её взгляде промелькнуло что-то, не то благодарность, не то страх.
– Ты не должен был вмешиваться, – сказала она мягко, но с нажимом. – Это не твоя история.
– Уже поздно. Теперь и моя.
Они пошли молча. Джон чуть отставал, внимательно оглядывая улицу привычным взглядом, как охотник, выучивший все шорохи в джунглях.
У её подъезда он остановился, подождал, пока она откроет дверь, и только когда она собиралась войти, сказал:
– Сегодня не открывай никому. Ни друзьям, ни тем, кто будет притворяться друзьями. Даже если услышишь знакомые голоса… особенно тогда. Только мне.
Она кивнула, коротко, почти неуверенно, но серьёзно, словно он оставлял ей невидимый нож и просил держать под подушкой.
Когда дверь за ней захлопнулась, он ещё долго стоял в полутени, не шевелясь, будто ждал чего-то или кого-то. А в квартире Санадж наконец позволила себе первый настоящий выдох за день. Воздух внутри был неподвижным. Только сердце, тяжёлое, глухое, билось с ровной настойчивостью, как будто вспоминало что-то за неё.
Ночь опустилась густо и вязко, как варёное молоко на дне чашки, не оставляя ни одного просвета между улицей и стенами квартиры. Санадж закрыла все окна и шторы, замкнула дверь на два замка, проверила цепочку. За этой хрупкой бронёй город гудел, будто огромный зверь дышал где-то очень близко: слышались клаксоны, хлопки дверей, редкий смех, крики уличных торговцев, а поверх всего тот самый, едва уловимый, но всё же ощутимый шёпот ветра, разносивший по переулкам чьи-то угрозы и чужие тайны.
Санадж сидела за столом, и смотрела на кулон, который медленно перекатывался по её ладони. Металл был холодным, будто его только что вынули из воды, трещина в рубине ловила свет настольной лампы и бросала на стену алое пятно, как крохотный огонёк в чужой тьме. Она не могла отделаться от мысли, что теперь всё в её жизни определяет этот кулон: его вес, его история, его странная, почти мистическая сила, за которую теперь приходилось платить бессонными ночами и вечным чувством вины.
Телефон молчал, но тишина эта была тяжёлой, неестественной. Она знала, что кто-то должен был позвонить, кто-то должен был прийти, вопрос был только во времени.
Время тянулось бесконечно. Она читала книгу, не вникая в смысл, снова и снова перелистывая одни и те же страницы. В голове крутились слова Джона: «Сегодня никому не открывай, даже если услышишь знакомый голос». Её воображение начинало рисовать возможные сценарии: полиция на пороге, Ритика, просящаяся войти, голос матери из детства, всё это перемешивалось с тёмными углами комнаты, делая ночь ещё длиннее и тревожнее.
Вдруг раздался лёгкий стук. Сначала как будто мимо, потом чуть громче, настойчивей. Сердце ёкнуло, ладони похолодели. Она замерла, не решаясь даже дышать.
– Санадж… – раздался шёпот за дверью, тихий, как сквозняк, на грани слышимости. – Открой, это я…
Она узнала голос Ритики, тот самый, чуть дрожащий, знакомый с детства, в котором всегда слышалась забота. Но в этот раз в голосе было что-то не то: ни растерянности, ни настоящего страха, а только странная пустота, словно его кто-то имитировал, как на диктофоне.
Она подошла к двери, коснулась рукой замка, и тут же вспомнила: «Ветер знает больше, чем окна. Не открывай, если кто-то постучит до рассвета». Санадж отступила, зажала кулак с кулоном, и почувствовала, как тяжелеет дыхание.
– Санадж, пожалуйста! Я замёрзла! – голос звучал ближе, требовательней.
Она отступила ещё дальше, села на кровать, и прижала кулон к груди. Сердце билось в висках, и она поняла, что только страх спасает её сейчас от безрассудства.
За дверью послышались шаги, затем тишина. Только уличный ветер разносил запах жареного гороха и дешёвых благовоний, а в комнате стало так тихо, что Санадж услышала собственное дыхание. Она не спала почти до рассвета, вслушиваясь в каждый звук, ловя каждую тень, пока не почувствовала, что сон всё-таки одолел её – тяжёлый, не приносящий отдыха.
Утро было влажным, тревожным. Едва она открыла глаза, как увидела под дверью ещё одну записку:
«Ты слушаешь правильные голоса. Но тени длиннее, чем шаги. Не выходи на свет раньше полудня.»
Санадж ощутила, как в ней растёт злость: до чего же изощрён этот новый страх – невидимый, бескровный, но отравляющий всё вокруг. Она медленно собралась, умылась ледяной водой, расчесала волосы, и завязала их в тугой пучок. Затем взяла кулон, и повесила на шею, словно клятву.
Джон пришёл днём. Был усталым, будто за ночь отвоевал не только себя, но и часть её мира. Он сел напротив, долго молчал, разглядывал её руки, в которых всё ещё дрожал кулон.
– Ты не открыла? – спросил он наконец.
– Нет, – ответила она, и только теперь ощутила, что гордится этим простым решением.
– Это хорошо. Они умеют копировать голоса. Иногда даже запахи. У меня был такой случай – они пришли к матери моего друга, говорили голосом сына, звали по имени, рассказывали, как был ребёнком… Она открыла и исчезла.
Санадж почувствовала дрожь, но постаралась не показать.
– Кто они? Ты знаешь?
– Это не одна группа. Это сеть, целая система, – медленно проговорил Джон, – У них свои ритуалы, свои символы, свои «семейные» долги. Иногда кулон – ключ, иногда – проклятие. Твой камень не просто украшение: это знак, что ты однажды была на их стороне, даже если не знала об этом.
– На чьей стороне был ты? – спросила она осторожно.
Он не ответил сразу. Потом посмотрел ей прямо в глаза, и впервые за всё время его взгляд был уязвимым.
– На стороне тех, кто выбирает не убегать.
И в этот момент Санадж поняла, что доверять теперь можно только таким, как он. Она вдруг ясно увидела: вся её жизнь, все страхи и победы, вся боль и одиночество, всё это было не зря, если сейчас, в этой чужой и страшной квартире, она способна просто выжить и не сдаться.
– Что дальше? – спросила она.
– Дальше – вместе, – коротко ответил Джон.
В тот день они долго не выходили из квартиры. Санадж писала записки для себя, разбирала старые письма, всматривалась в рубин на кулоне, а Джон сидел у окна, внимательно следя за улицей, слушая шум ветра и голоса детей за стеной.
Вечером, когда солнце уже садилось, он сказал:
– Скоро они попробуют ещё раз. Ты должна быть готова к тому, что город теперь – ловушка. Если захотят взять, будут ждать ошибку.
Санадж слушала его и впервые чувствовала, что у неё есть кто-то рядом, не просто свидетель, а человек, который уже прошёл по этому лабиринту и знает, как не потеряться.
С утра в квартире не было ни света, ни тишины. За стеной гремели кастрюли, кто-то слушал радио, ребёнок хлопал дверью, кто-то кричал с балкона, требуя вернуть чайник. Мумбаи – город, где даже страхи звучали громко и бытово, и если прислушаться, можно было различить в их гуле не только угрозы, но и что-то по-настоящему родное, почти домашнее. Санадж встретила рассвет на полу, прижавшись спиной к стене, с чашкой холодного чая в руке. Джон дремал у окна, иногда вскакивал, когда снилась тревога, потом снова утыкался лбом в ладони.
Телефон снова молчал. Письмо с ночи лежало на столе, записка в кармане рубашки. В памяти у Санадж крутился голос матери: «Не принимай чужое, даже если это твой единственный шанс остаться в живых». Она хотела забыть эту фразу, но она, как трещина в рубине, расползалась теперь по всей её жизни.
После полудня они услышали первый звонок в дверь. На этот раз всё было предельно обыденно: короткий стук, за которым не следовало ни мольбы, ни угроз. Только чей-то хриплый голос, приглушённый и ровный:
– Сантехника вызывали?
Джон жестом остановил её, сам подошёл к двери, спросил на хинди, что нужно. Ответ был неубедительным, человек за дверью запнулся, потом быстро ушёл. Когда они выглянули в окно, возле дома стояла белая машина, внутри – двое мужчин в тёмных очках, которые тут же отвели взгляд.
– Это проверка, – тихо сказал Джон, – они ищут слабое звено.
– Ты думаешь, они придут снова?
– Я уверен. Сегодня или завтра. Такие не ждут долго.
Они решили не рисковать и к вечеру сменили квартиру, через чёрный ход, по кривым лестницам, между дворовыми сушилками и вонью чужого ужина. Новое место было ещё хуже прежнего: сырые стены, кривой потолок, старый, скрипучий вентилятор, разрисованный трещинами умывальник. Здесь пахло чем-то гнилым, под потолком ползали муравьи. Но Санадж теперь была благодарна даже такой, скользкой анонимности. На миг она позволила себе улыбнуться, только здесь, в грязи и сырости, она вдруг ощутила, что живёт по-настоящему.
Когда Джон ушёл искать еду, она осталась одна. Пыталась читать, но не могла сосредоточиться. Кулон в ладони стал почти горячим, казалось, что в нём бьётся чьё-то сердце, которому вот-вот придётся оборваться. Она долго всматривалась в камень, вспоминала, как мать держала его в руках перед свадьбой, как потом прятала на дне шкатулки.
«Этот кулон не просто украшение, – шептала она когда-то, – это знак. Тот, кто потеряет его – потеряет и часть себя. Но если вернёшь, сможешь вернуться домой».
Санадж внезапно ощутила: она на грани слёз. Не от страха, а от усталости. Сколько дней, сколько месяцев, сколько жизней она убегала, теряя себя по кусочкам, и вот теперь всё прошлое оказалось вписано в одну-единственную трещину камня, из которой нельзя вырваться.
За окном снова показался мужчина в серой куртке. Он стоял, прислонившись к фонарному столбу, и ждал. Казалось, он даже не смотрит на окна, но Санадж знала – он видит всё.
Она поспешно задёрнула занавеску, села на кровать, сжала кулон в кулаке, и прошептала:
– Я не отдам. Даже если придётся исчезнуть вместе с этим камнем.
В этот момент в дверь снова постучали. На этот раз стук был другим – тихим, ровным, как отсчёт времени. Она замерла, но Джона не было рядом. За дверью – ни звука. Только дыхание города, только её собственный страх.
Она медленно подошла к глазку. За дверью стояла женщина – невысокая, в пёстром сари, с чёрными, как смоль, волосами. В руках у неё была корзина с цветами, и весь её облик казался до жути обыденным, но в глазах не было ни страха, ни любопытства.
– Вам не нужен жасмин? – спросила она тихо, даже не глядя в глазок, будто знала, что её слушают. – Купите хоть одну веточку, мадам.
Санадж не открыла, но задержалась у двери. Голос женщины был странно знаком, будто слышался когда-то в детстве, в другом мире, в другой стране.
– Если не купите сегодня, завтра будет поздно, – добавила женщина и, не дождавшись ответа, ушла по лестнице вниз.
Санадж чувствовала, как её трясёт, как слова проникают под кожу, как простая фраза «завтра будет поздно» вдруг становится предвестием беды.
Когда Джон вернулся, на нём будто бы не было следов дороги, только тень усталости в глазах и несмываемая тревога на лице. Он вошёл бесшумно, словно был частью этой комнаты с самого начала.
Санадж сидела на полу, босиком, в простом домашнем платье, с чашкой чая, который давно остыл. На столе рядом лежал кулон. Она подняла голову, увидела его, и не удивилась. Просто вздохнула, как человек, к которому пришёл ответ, пусть и не тот, которого он ждал.
– Они были здесь, – тихо сказала она. – Кто-то приходил.
Он сел рядом, но не сразу, сначала постояв у окна, как бы проверяя – всё ли ещё на месте.
– Жасмин – это знак, – сказал он. – У них так принято. Если ночью тебе приносят цветы – значит, пришло время платить.
Она замерла, и неуверенно переспросила:
– Платить?
– За прошлое. За молчание. За то, что ты всё ещё жива, – он произнёс это спокойно, без пафоса, как будто констатировал погоду. – У таких людей ничего не забывается. И ничего не прощается. Долг может ждать годами, а иногда десятилетиями.
Санадж сжала чашку чуть крепче, фаянс тонко хрустнул в пальцах, но она не заметила.
– А если я… не хочу? – сказала она медленно, словно пробуя эти слова на вкус. – Если я не принимаю их правила?
Джон чуть качнул головой, мягко, будто говорил с ребёнком, упрямо закрывшим глаза перед движущейся машиной.
– Тогда долг забирают не у тебя, – ответил он. – А у тех, кто рядом.
Комната сжалась, стало тесно, даже между словами. За окном загудела машина, где-то на лестнице хлопнула дверь. Они оба не пошевелились.
Санадж опустила взгляд на кулон. Пальцы дотронулись до цепочки, осторожно, как будто та могла обжечь.
– Это ведь всё из-за него, да? – прошептала она. – Этот камень, эта трещина. Это ведь не просто украшение. Это… что?
– Это ключ, – ответил он. – Или замок. Зависит от того, кто держит.
Она долго молчала, а потом подняла на него глаза – ясные, тревожные, без маски.
– Ты не обязан здесь быть, – тихо сказала она. – Всё можно прекратить. Сейчас. Уйти, и забыть, что мы вообще пересеклись.
Он усмехнулся. Не сразу, с лёгкой горечью, как человек, которому уже давно не нужно объяснять, что «прекратить» – не значит «исчезнуть».
– Я уже слишком далеко зашёл, чтобы уйти, – сказал он, и взгляд его на миг стал жёстким. – И, честно говоря… если бы ты не держала этот кулон, всё было бы проще.
Он отвернулся к окну, где вдалеке мерцали огни.
– Но теперь ты не одна, – добавил он после паузы. – И это уже нельзя развязать, как узел. Только прожить.