bannerbanner
Колдовская ночь
Колдовская ночь

Полная версия

Колдовская ночь

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

Спохватилась, дёрнула вилы, что стояли у забора (а надо бы на ночь убирать в сарай, да только что толку, дверь еле держится), бросилась вперёд. Хищник выпустил жертву, попятился. Блеснул клыком.

«Отдать, что ли. Пусть тащит себе» – отрешённо подумала Настя. И мысль растворилась, уплыла далеко.

Выставив садовый инструмент перед собой, Настя ощутила превосходство, медленно пошла вперёд. Волк заскулил, трёхлапо попятился. Перепрыгнул через забор, несмотря на рану, одним махом, но побежал медленно, изо всех сил. Хотя что этот забор, косой, поваленный, небольшой. Перешагнуть можно.

«Ну и как он, интересно, тащить её собрался? Задрал, а толку-то».

Что волки всё ближе подбирались к селу, Настя знала. Всё чаще их видели в логу, стая стала наглой. Охотники подстрелили пару серых, которые подошли особенно близко к жилью, с тех пор лишь изредка ветер доносил вой. Но чтобы вот так, среди бела дня, одиночка, да возле дома… Такого не было.

Со странным отупением Настя подошла к овце. Та уже не кричала – булькала и кряхтела. Не жилица: разодрана от горла до живота, нутро видать.

Насте бы сесть рядом да попричитать, что ли. Осталась у них всего одна овца. Молока будет меньше. Они с Марусей и так еле перебиваются.

Надо добить её, чтобы не мучилась, и убрать куда подальше, пока Маруся не проснулась.

Но овца уже преставилась сама. Глаза закатились, язык свесился. Настя глубоко вздохнула, лёгкие наполнились запахом сырой земли, мыла (рядом сохло бельё на верёвке) и нутряной вонью. Желудок скрутило, во рту разлилась горечь, не сглотнуть. Выдохнула, отвела от лица прядь тёмных волос. В цыпках рука, шершавая. Перетащила овцу на старый мешок, утянула в сарай. На земле осталось чёрное матовое пятно, вокруг которого уже начали кружить мухи. Надо будет засыпать песком.

И тут её окликнули. У забора стояла мать.

В глазах потемнело, застучало в виске. Само вырвалось, будто кто толкнул в спину:

– Я тебе говорила больше не приходить.

Почувствовала она, что ли. Надо же было прийти именно сейчас, сразу после того как волк задрал эту несчастную скотинку. Не обдумать, не свыкнуться с этой мыслью. Не понять, как быть дальше.

– Настя, я прошу тебя…

Опять одно и то же.

– Даже не начинай. Маруся будет жить у меня. Со мной. В семье.

Не до того сейчас, чтобы подбирать слова. Да и сто раз уже говорила, что тут скажешь нового?

Мама поправила вышитую шаль, спрятала под ней трясущиеся руки. Тянула время.

– Настя, ушёл Гриша. Все об этом знают. Всё село за твоей спиной обмусоливает, что он теперь живёт у Людмилы в Дмитровке. Он хоть раз приходил с января? Это не семья, Настя.

– К Марусе приходил. Встретил её на улице, дал пряник. О чём-то поговорили, она не рассказала. Но вещи не забрал, тут они.

– Да на что ему вещи? Люда, как овдовела, так богатая стала. Небось одела-обула, – мать перевела взгляд с покосившегося забора на дочь. – В чём у тебя руки? Это кровь?

– Волк овцу задрал. Ещё не умылась.

Мать вскинулась:

– Да как вы теперь будете вдвоём? Жить-то как, Настя? Ты хоть деньги возьми, а. Не себе, так Марусе.

Она робко протянула деньги, будто не отдавала, а пыталась украсть. Настя упрямо смотрела перед собой. Не принимая, но и не отталкивая.

– Купишь овцу. Вам надо на что-то жить.

– Я подумаю. Пока оставь себе.

И так каждый раз. Эта жалость, этот взгляд. Так смотрят на прокажённых, убогих. «Эк тебя угораздило, дружище. С одной стороны, вроде как не повезло тебе, да ведь хорошим людям такое свыше не дают. Раз послали испытание – заслужил. Носи свою искорёженную кожу как знак греха, культяпки свои тяни вверх в ожидании милости. Да только снискал ли ты её. Обойди меня чаша сия, не допусти…»

Настя знала, что шепчутся. Знала, что болтают за спиной невесть что. И что строптивой была, и ребёнка второго не могла зачать, и сама из семьи, где семеро по лавкам. Приданого за ней хорошего не дали. А тут Гриша ушёл к богатой, хоть и старше его. Эта уже тоже больше не родит, но троих сыновей с покойным мужем прижила. А тут что? Дом разваливается, его ещё дед покойный ставил. Забор покосился и прогнил. Жена меняется в зависимости от настроения: то размазня, то проявляет характер. Разве что дочь – солнышко и ягодка. Но, видимо, новое солнышко у Гриши. Раз забыл даже дочь.

– Давай я хоть с овцой тебе помогу, её надо сжечь или закопать, где подальше, – мать двинулась к калитке, но Настя резко качнула головой.

– Зачем сжигать? На мясо пущу. Чего хорошему мясу пропадать.

– Ты что, спятила совсем? Не едят мясо после волка! Раз задрал скотину – туда ей и дорога. Это нечистое мясо!

– Что ободрал зубами и когтями, то обрежу. Остальное пригодится. Не мне разбрасываться.

Мать застыла столбом.

– Не позволю! Дура, идиотка безмозглая! – рванула калитку, но засов держал крепко. Хоть что-то тут ещё держится.

– Уходи, – тихо сказала Настя, но мать расслышала, замолкла, перестала причитать. – Не до тебя сейчас.

– Пообещай мне, Настя, что не будешь это мясо есть, умоляю, – голос матери дрожал, не было в нём прежнего отчаяния, только боль. Знала ведь, упёртая у неё дочь, что скажет – то и сделает. – Все знают: если съешь порченное волком – сам волком станешь. На себе крест поставила, так дочь пожалей!

Но Настя отвернулась, пошла к крыльцу, спиной ощущая материн взгляд. Ну пусть поглазеет. Лишь бы Маруся не увидела, она бабушку любит. Будут расспросы.

Настя с порога увидела блестящие глаза, взъерошенные волосы, бледную ручку, что провела по лбу. Проснулась птичка.

– Мама, а с кем ты говорила?

– Соседка зашла, спросила, не к нам ли курица забежала. Поймали уже.

Маруся послушно выпила молоко, съела лепёшку. Не ребёнок, а чудо. Как у неё, Насти, могла такая родиться?

– К бабушке хочу. Она мне приснилась сегодня. Можно?

Вроде после сегодняшней перепалки надо бы не отпускать. А лучше бы пусть и шла. Мала ещё на разодранных овец смотреть.

Идти было недалеко. Настя вышла на дорогу и проследила, как Маруся дотопала до нужного двора, постучала в ворота, ей открыли. Проводив дочь, она отправилась в сарай.

Кровь пропитала мешок, земляной пол. Овца смотрела в потолок мутными глазами.

Настя не впервые разделывала тушу. Хоть и жили в её детстве скромно (это потом братья поднялись, дом матери отстроили, обставили), мясо у них бывало, скотину резали. Шкуру вот только сняла неумело, да и пусть.

Побросала в таз мясо и кости, в один присест не унести, тяжело. Голову овечью в углу оставила, это потом, к вечеру. Устала.

Только донесла до крыльца – снова гости. Услышала оклик, обомлела.

Гриша. Стоит, улыбается. Будто с охоты вернулся. Или в город ездил.

– Зачем пришёл?

А сердце так и выпрыгивает, больно бьётся, вот-вот проломит грудь, как молотом. Не это хотела сказать.

– Маруся дома?

– Не дома. Что тебе нужно?

– Ну хоть пусти меня, что ли.

Настя ничего вымолвить не смогла, язык закололо. То ли сама прикусила, то ли сам железный привкус появился. От радости, что вернулся. От страха.

Зашёл, как ни в чём ни бывало. Руки ополоснул в рукомойнике, сел на стул у окна, где всегда сидел. Настя заморгала, пытаясь прогнать видение. Сколько раз она замечала его тут, сморгнёшь – а нет его. Призрак, заблазилось. А теперь во плоти.

Повёл носом, бровь дугой выгнул.

– Что это, мясо?

– Да, Белянку разделала. Ногу сломала, забить пришлось. Есть будешь?

– А давай, чего нет.

Настя взяла из таза первый попавшийся кусок, промыла под водой. Шмат жира добавила на сковороду, чтоб сочнее было. Моркови настрогала, благо ещё вчера из подвала достала. Любо-дорого. Будто и не уходил. Будто приготовила и не ему.

Он молчал, она тоже. Словно говорить не о чем. А сказать хотелось бы многое. Сказать, спросить, обвинить, покаяться.

Сама к мясу не притронулась. Но не потому, что порченое, нельзя. Кусок в горло не лез. Гриша ел неспеша, наслаждаясь. Что она, Людка эта, голодом его морит? Да вроде не похоже. Гладкий, чистый, светлый. Просто мясо она вкусно приготовила. Поэтому.

Не доел. Отодвинул тарелку, посмотрел расслабленно, умиротворённо.

– Я вещи хотел забрать. Библия деда осталась, хоть какая, но память. Сапоги, всё равно они вам не нужны. Не продашь даже. Остальное оставлю.

– Так что же, бросаешь нас? Разводиться будем?

– Зачем разводиться? И так хорошо – поживём дальше каждый сам по себе.

– А о дочери ты подумал? А мне каково? Не жена, не вдова. Брошенная, немилая никому…

Голос сорвался, Настя прикусила губу. Сейчас расплачется, раскричится, упадёт на пол. Он уйдёт. Не терпит такого. Или чего похуже сделает. Выдохнула. В глазах мушки чёрные замелькали.

– Да не возьмёт тебя никто замуж больше. Только людей смешить, – Гриша резко замолчал, хмыкнул.

Настя поймала своё отражение в мутноватом стекле. День клонился к вечеру, мало света – оттого оно блёклое. А может, из Насти вытекла вся красота, что была когда-то. Через слёзы, капельки крови из прикушенных губ. Она совсем перестала смотреть в зеркало. Больше смотрела на Марусю. Все говорили, что дочь – вылитая она. Нос только отцовский – длинноват, тонкий, да только никогда не узнать, каким вырастет ребёнок, красивым ли, ладным ли. Дети – они все красивые. Откуда только потом блёклые взрослые берутся?

Ловила Настя в Марусе отголоски своей красоты. Черты – лоб, губы, щёки. Такие же видела и у себя когда-то. Так и помнила своё лицо. Тем и жива была. А что там в зеркале – да важно ли оно теперь?

Зашевелилась в углу тень мутного оконного отражения. Пошло оно волнами. Был там только смазанный образ Насти с растрёпанной косой – а вот стало расти из чего-то белого что-то серое. Формы размылись. Настя перевела взгляд и закричала.

Рот Гриши расплылся в стороны, зубы выдвинулись вперёд, заострились. Лицо стало узким, покрылось короткой шерстью. С челюсти закапала слюна – звонко, весенней капелью. Серая, вязкая.

Гриша упал на пол, впился пальцами в грязные доски, да так сильно, что содрал ногти. Или это из-под его ногтей, гладких, светлых, полезли когти – острые, мутные? Темно в комнате, но видно, как покрывается мехом шея, сужается грудь. Глаза из серых – цвета заячьего меха, у Маруси такие же! – сверкнули влажным багряным блеском, будто гранатовые бусины, капельки крови на белой шерсти овцы.

Гриша завыл. В этом вое смешался и его родной бархатный голос, который иногда слышала Настя у самого уха: мурашки по позвоночнику, тепло в животе. А бывало, что слышала его и вперемешку с испуганным детским плачем, деревянным визгом разлетевшегося от удара табурета. Уже без бархата, сплошь металл. Но в пронзительном вое было и что-то ещё – стылое, леденящее душу. Даже не волчье – волков Настя наслушалась, из лога часто в ночной тиши разносились их тоскливые завывания. Здесь же смешались и похоронный вой обречённой вдовицы, последний крик младенца-нежильца, стон столетнего старца, с которым выходит дух из тела.

Настя сползла на пол, ноги не держали, спина прогнулась, как травинка под тяжестью росы.

Перед ней пытался подняться на лапы крупный мускулистый волк. Не раненый, не заморенный. Сильное тело росло всё выше, покачивалось в неверном свете, ломаным силуэтом возвышалось над Настей. Волк, будто примериваясь к непривычной плоти, неуклюже, но хищно бросился в сторону, сбил лавку. Та ударилась о стену, державшийся на ней лишь чудом наблюдник с грохотом упал вниз, едва не задев Настю. Рассыпались по полу осколки горшков и тарелок, да только Насте не до того было – застыл в шаге от неё волк. Притягивали её алые глаза, вот-вот растворится в багрянце. Окутывал сладковатый смрад вязкой слюны, мертвечиной несло из приоткрытой пасти.

Такой может убить одним броском – зубы сомкнутся на горле, лапами вдавит в пол. Придёт Маруся, увидит мать…

Настя закричала. Но не жалобно, а злобно, излив всю боль, обиду, страх. Будто что подняло, поставило прямо, заставило броситься вперёд – не погибать вот так. Он уже оставлял её поверженной, полумёртвой. Но не оставит снова.

Волк резко отскочил, взвизгнув, совсем не по-волчьи, увернувшись от Настиной хватки, – она уже приготовилась ощутить под пальцами жёсткий мех, а на коже – клыки и когти. Напрячь пальцы, вцепиться в пасть, надавить на чуткое нёбо ногтями, пусть ценой разодранных ладоней. Выдавить глаза.

Волк метнулся в сторону, упал на бок, заскулил, поджал хвост. Настя пнула его ногой. Он отполз подальше, чуя, что будет ещё удар. И ещё. Подпрыгнул, сверкнул страхом в алых глазах, выскулил что-то жалобное, почти бабье.

Дверь ударила о стену. Куда делся? Как будет бежать по людной улице?

Настя вышла на порог. Ни следа.

Вернулась. Время замедлилось. Мухи летали будто в киселе, сквозь непрозрачный воздух виднелись движения крылышек, жужжание доносилось издалека. Настя сидела за столом, вперив взгляд в остатки мяса на тарелке. Оно застыло коричневым жилистым комком в серой слизи жира, пахло резко. Мухи его облетали.

Обводила пальцем волокла, лаково блестел на пальце жир, потёкший от тепла.

Маруся появилась пороге, когда морок почти прошёл. Румяная, волосы в косы заплетены, ленточки вдеты.

– Голодная?

– Нет, я у бабушки поела. Щи покушала, а потом мы пошли…

Настя подскочила, дёрнула головой так сильно, что шея хрустнула. Схватила тарелку, поставила в буфет на дальнюю полку. Подняла таз с мясом и костями, совсем не ощущая тяжести, побежала из дома.

– Мама, а чего тарелки разбиты? – вдогонку спросил удивлённый голосок.

– Так то наблюдник упал, гвозди его уже не держали. Ничего, обратно прибью, давно пора. Тарелки новые купим, – обернувшись, ответила Настя.

* * *

Маруся уснула рано. Бабушка её и шить учила, и крольчат новорождённых показывала, и на капусте давала листья обрывать – много впечатлений, как тут не устать. Уткнулась в подушку, сероватую, вылинявшую, косицы по одеялу стелются.

Настя задернула штору у кровати, кольца скрежетнули визгливо, зашуршала пыльная ткань. Воровато подобралась к буфету, еле касаясь пола. Дверца застонала – сердце упало куда-то в подпол, который дед построил большим, на много сердец хватит.

Достала тарелку с мясом – оно высохло, скукожилось, почернело. Убрала обратно.

Какое-то внутреннее чутье, не слух, не зрение, вытолкнули её из дома, в ночь. Та была живой, мельтешащей, живущей по своим законам – там и мотыльки звучно бились о стекло, и летучие мыши расчерчивали небесную серость. Пахнуло кровью – так и забыла кровавое пятно присыпать.

В сарае привычно нащупала свечу – чиркнула спичкой. Осветились тёмные стены. Хлынули мотыльки с улицы.

Волк обгрызал овечьи кости, придерживал неуклюжей лапой, тяжёлой, когтистой. Настя прошла в угол сарая, взяла овечью голову, положила перед ним.

* * *

Лес придвинулся ближе за ночь, лог застелило желтоватым туманом. Уже веяло осенью, утром сырость неласково пробиралась ледяными пальцами в толщу телогрейки, иногда, если встать очень рано, даже можно было выдохнуть и облачко пара. Маруся всегда любила этот пар – словно выдыхаешь сахар, который растворяется в воде. Сначала он белый, потом – полупрозрачный, а потом и нет его. Так она всегда говорила.

Мать смутным силуэтом замаячила у дверей. Настя знала, что она придёт. Она всегда чувствует, когда надо прийти.

– Ну заходи. Только Маруся спит ещё.

Сначала мать застыла, будто не веря ушам. Робко потянулась к калитке, та открылась от трепетного движения – Настя укрепила её досками, она стала тяжелее, но если хорошо смазать, то ходит легче. Да и не скрипит.

– А ты и забор поправила…

– Нашла доски, решила гнилые заменить. Сосед напросился помогать, Михалыч. Справно сделал.

Мать посмотрела пристально, но тут же перевела взгляд:

– Ой, собаку завела.

Из будки, крепкой, большой, виднелся серый бок, прямой хвост. Зверь крупный, а лежит тихо.

– Прибился к дому. Решила оставить, на привязь посадила. От волков будет защищать. Да и Марусе друг.

Мать прошла в дом, где не была уже много лет.

Александр Подольский

«Нечистые»

Убить ведьму предложил Юрец. Вот так просто, невзначай, будто комара ладошками расплющить. Мы сперва подумали, что он шутит. Юрец вообще много болтал, особенно о девчонках, и верить всем его россказням могли только полные идиоты. Но потом он достал нож, воткнул его в стол, глянул на нас серьёзно так и сказал, что видел, как бабка Софья потрошила курицу во дворе и умывалась кровью. И бабка Софья видела, что Юрец видел. После этого стало как-то не до смеха.

Юрцу было семнадцать, и он был крутой. Ездил на мотике, жил один, неделями пропадал на заработках где-то в области. В Церковище он появился год назад – примчался на красной «Яве». Весь такой важный, хоть и сильно побитый, в клёвом шлеме и кожаной куртке. Занял свободный дом прямо на берегу Усвячи – в том месте, где из реки друг за другом торчат три островка. Деревня у нас тихая, считай, заброшенная наполовину, хотя до границы с Белоруссией всего ничего. Люди тут сами по себе, если ты человек хороший, то и вопросов лишних задавать не будут. Вот и Юрцу не задавали, хотя тот и сам рад был почесать языком. И от бандитов он прятался, и в кругосветное путешествие собирался, и от богатой тётки скрывался, которой тройню заделал. В общем, брехло, что твой пёс.

Из-за трёх лет разницы мы с Арбузом были для Юрца мелкотой, но он всё равно дружил с нами. В Церковище народу осталось немного, человек пятьсот, и для пацанов примерно нашего возраста развлечений тут, считай, и не было. Кто помладше – рыбу ловили, тритонов, гоняли мяч и бродячих котов. Кто постарше – девок в кустах щупали, самогонку пили, ходили в соседние деревни раздавать тумаков и их же огребать. Ну и какое-никакое хозяйство у всех: двор, огород, птица, животина. Дела найдутся всегда. Школа ещё была, куда без неё. Старое деревянное здание сгорело четыре года назад, а новое забабахали там, где когда-то церковь стояла. Из кирпича забабахали, не хухры-мухры – к нам ведь ещё и из соседних деревень учеников сгоняли. Школу я, понятное дело, не любил. То ли дело каникулы! Никаких занятий, а главное – приезжает Арбуз.

Я дружил со всеми понемножку, но ни с кем по-настоящему. Кроме Арбуза и Юрца. Даже не знаю, как так получилось. Не, с Юрцом-то понятно, мне хотелось стать таким же, сбежать куда глаза глядят, самостоятельным быть, деньги зарабатывать и девчонок на мотике катать. Ну а Арбуз был просто Арбузом. Прикольным таким балбесом из города. Во время каникул он жил в дачном посёлке неподалёку и почти всё свободное время лазил с нами по окрестностям. В Церковище ведь такая природа, что городскому и не снилось. Мы мастерили ловушки для слепней, кормили лошадей, лазили в заброшенные бани… И следили за ведьмой.

Я не знаю, как где, но у нас, у деревенской ребятни, любая странная бабка считалась ведьмой. О каждой ходили легенды, каждую хоть кто-нибудь видел на метле или у чугунка с варевом из детских пальчиков и крысиных хвостов. От звания ведьмы старух избавляла только смерть, а вот бабка Софья в мир иной уходить не хотела.

У нас на неё накопилось целое досье. Она ни с кем не разговаривала, но всё время что-то бубнила под нос. Словно заклинания какие-то. Она разводила только чёрных кур и почти каждый день что-то жгла на участке. Шептались, что во время пожара в школе бабку Софью видели рядом – всю в золе и в обгорелой одежде, точно чёрт из печки. Ей было лет двести на вид, но она легко таскала по два полных ведра воды в горку, рубила дрова и куриные головы, копала огород. А ещё бабка Софья портила реку. Вываливала туда непонятное трюсево, бормотала что-то, палкой расчерчивала землю на берегу, изображая зверей и разные фигуры. Мы думали, что старуха совсем двинулась на голову, но потом пришло лето, а вода в Усвяче осталась ледяной – как в проруби. Опустишь ногу, и по телу пупырышки до самого горла выскакивают. Уже и июль почти кончился, дачников навалом, а никто не купается. Девки только загорают, пацаны кругами ходят, пялятся и трусы поправляют. Окунаются разве что закалённые, тут проще в бочку нырнуть. Самое интересное, что в год пожара было то же самое. Как будто солнце до речки не досвечивает.

Бабка была страшной, сгорбленной, всегда завёрнутой в чёрные тряпки. Только косы и не хватало. Пройдёшь мимо – и сразу всё зачешется, заколется, жуть всякая мерещиться начнёт. Ты быстрей ходу давать, пока в таракана не превратился, а она вслед смотрит, губы жуёт. Ведьма и есть. Но убивать? Я, бывало, лягушек разрубал, когда траву косил. Признаю. Мышей давил в погребе, одну даже поленом по крыльцу размазал. Ну и всё, не считая рыбы и всякого гнуса. Про Арбуза и говорить нечего.

– А чего мы-то? – спросил я. – Сама помрёт.

Старый дом поскрипывал деревянными костями, в щелях выл ветер. Наши тени липли к стенам, вокруг свисающей с потолка лампочки кружила мошкара. Пахло сливовым вареньем. Мы сидели у Юрца и под чай жевали пирожки с капустой, которые принёс Арбуз. Здесь он попадал в лапы бабушки, и его кормили на убой. С каждым летом он становился круглее, еле-еле влезая в любимые полосатые футболки.

Юрец вытащил ножик из стола, ковырнул грязь под ногтём. Глянул на нас и сказал:

– Потому что надо. Я тут в городе шуры-муры крутил с одной, поняли, да? Про Церковище проболтался. А она такая: «Это ж проклятая деревня!» Врубаетесь? Умирает здесь всё. Самая пора пришла.

Я не очень врубался. Деревня умирала, потому что вокруг умирало хозяйство. Молочная ферма, совхоз, льняной завод – всё позакрывали. Вот люди и разъезжались по городам. Деньги зарабатывать, детей учить. Батя мой нашёл работу электриком в райцентре, сутки через трое трудился. Укатил на велосипеде, смену отпахал, потом день с мужиками пропьянствовал – и назад, отсыпаться. Продукты привозил, деньги, генератор бензиновый упёр где-то. В общем, нормально жили.

– Я её потискал, пощекотал, поняли, да? Всё рассказала. Нечистая сила тут живёт, серьёзная. Городские просто так трепать не будут. Потому и утопленников летом много, и другие смерти странные.

Утопленников не то чтоб много было, но случались. Оно и ясно, если пьяным в Усвячу влезть, особенно когда та ледяная, сразу можно ко дну пойти, что твой топор. Если бог пьяных и бережёт, то точно не в воде. Ну а странные смерти… Кое-чего вспоминалось, было дело.

Юрец поднялся и подошёл к окну, которое с той стороны подсвечивал малиновый закат.

– Я даже знаю, как эту нечистую зовут, – сказал он. – А теперь она за мной придёт. Тут верь, не верь, а придёт.

Арбуз заёрзал на месте, доедая пирожок. Его задница с трудом помещалась на табуретке. Он подавился, запил пирог чаем и пробормотал:

– Я фильм про ведьму смотрел. Она там в летучую мышь превращалась.

Юрец взял с дивана куртку и шлем, звякнул ключами.

– Мотоцикл не догонит, – проговорил он. – Я студенточку одну подвозил на днях, у неё сегодня родителей не будет. В гости позвала, поняли, да? И сиськи у неё, как у Арбуза. Что надо сиськи, да, Арбуз?

Арбуз оттянул футболку, чтоб она не слишком облегала рыхлые телеса, и показал средний палец. Я хохотнул. Юрец открыл дверь, остановился на пороге.

– У неё подружки есть, сестры-близняшки. Взял бы вас, но мелковаты ещё. Женилки не выросли.

– Иди уже, заливала!

– Пойду. – Он постучал шлемом о дверной косяк. – А ведьму надо убить. Прикиньте план пока. Я завтра вернусь.

Дом давно стал нашей штаб-квартирой. Юрец не возражал. Мы знали, где что лежит, могли приходить в любое время, брать что угодно, и были такими же хозяевами, как он. Убирались, приносили еду, заросли во дворе стригли. Всё понемножку делали.

Арбуз забрался на печь, устроился на лежанке и стал глядеть в потолок, почёсывая живот.

– Мих, а Мих, – сказал он, – думаешь, Юрец струсил? Бабки Софьи испугался? Она же может ночью прийти сюда, да?

– А чёрт его знает. Ты бы не испугался, если б ведьма на твоих глазах кровью умылась, а потом зыркнула в твою сторону?

– Я бы? Я бы нет.

– Ну да, как же. Рассказывай тут.

– Спорим?

– Брехло.

– Сам брехло.

Мы молчали. За окном стрекотали насекомые, шумела речка. Под полом шуршали мыши.

– Мих, а Мих.

– Чего?

– Думаешь, это правда всё?

– Про сестёр-близняшек?

– Да нет. Про ведьму. И про проклятую деревню.

Через три дома от нас завыл Джек. Он на той неделе цапнул дядь Славу, так что теперь сидел на цепи. Вот и жаловался.

– Мих.

Я вспомнил вопрос.

– Мож, и правда. Тебе-то чего? Укатишь в свой город, маманька с папанькой защитят. Да и не водятся у вас там ведьмы.

Моя маманька повесилась, когда мне шесть было. С утра приготовила оладьи, подмела в комнатах, ковёр выбила. А потом пошла в сарай, сделала петлю на балке, на ведро перевёрнутое залезла и шагнула. Мы с батей так и не поняли почему.

– Мих, а Мих.

На страницу:
2 из 6