bannerbanner
Мистика и ужасы. Сборник
Мистика и ужасы. Сборник

Полная версия

Мистика и ужасы. Сборник

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Неписатель Нетипичный

Мистика и ужасы. Сборник

Свидание со смертью.

Вечер был теплым, почти уютным, но в воздухе витала странная статичность, будто время замедлилось специально для них. Уличные фонари, словно золотые купола, отбрасывали мягкий свет на столик в углу кафе, где их силуэты сливались с тенями.


Запах жасмина с ближайшей клумбы смешивался с горьковатым ароматом свежемолотого кофе. Он заказал эспрессо с кардамоном, она – чай с мятой, и пар от их напитков танцевал в лучах света, как призраки, обреченные на вечное движение.

Девушка выглядела хрупкой, почти невесомой, словно сотканной из тумана. Ее глаза, глубокие, как бездонные колодцы, отражали мерцание свечи на столе, превращаясь в две крошечные галактики. Бледная кожа отливала перламутром, а тонкие пальцы, украшенные серебряным кольцом с черным ониксом, весело крутили чайную ложку, заставляя свет играть на ее гранях.

Где-то вдали прозвучал смех, но он словно утонул в гуле города – приглушенном, но нервозном, как сердцебиение спящего великана. Часы над стойкой бармена тикали громче обычного, отсчитывая секунды с металлической беспристрастностью.

– Ты когда-нибудь задумывался, почему люди так боятся смерти? – спросила она, начиная медленно помешивать чай. Ложка звенела о фарфор, ритмично, как метроном.

Парень улыбнулся, поправляя рукав рубашки, где случайно расстегнулась запонка в форме крыла. Вопрос был неожиданным, но он привык к странным темам – его всегда тянуло к девушкам, чьи мысли напоминали лабиринты с множеством секретных дверей. Ее голос звучал как шелест страниц древней книги, которую опасно открывать.

– Наверное, потому что это неизвестность, – ответил он, наблюдая, как капля кофе растекается по блюдцу, образуя узор, похожий на карту забытых земель. – Никто не знает, что там, за чертой. Даже взять страх темноты: мы боимся не ее, а того, что она скрывает. Как ребенок, который видит чудищ в складках шторы.

Она подняла глаза, и он внезапно заметил, что зрачки ее расширены неестественно, поглощая свет, как черные дыры. На миг ему показалось, что в их глубине мелькнул отсвет – далекий и холодный, будто свет одинокой звезды.

– А что, если смерть – это просто… конец? – Она отодвинула чашку, и чай внутри вдруг застыл, прекратив колебаться. – Ничего. Пустота. Ты перестаешь существовать, и все. Как пламя свечи, которое не гаснет, а растворяется в воздухе, оставляя лишь запах воска.

Он почувствовал, как мурашки побежали по спине, будто кто-то провел по ней холодным скальпелем. Где-то зазвонил колокольчик на двери, но звук донесся будто сквозь воду.

– Ты часто об этом думаешь?

– Постоянно, – она улыбнулась, и в этот миг тень от вазы с гортензиями легла на ее лицо, разделив его пополам: одна половина осталась освещенной, другая погрузилась во мрак. Улыбка не дотянулась до глаз, где застыла тяжесть, словно она несла на плечах невидимый груз веков. – Смерть – не просто тень за спиной. Она в каждом вздохе, в каждом шаге. В трещине на этой чашке, – она провела ногтем по тонкой паутинке на фарфоре, – в пылинках, что кружат в луче света. Люди закрывают глаза, чтобы не видеть, как жизнь просачивается сквозь пальцы. Как песок.

Парень наклонился вперед, и его отражение в ее зрачках исказилось, став чужим – бледным, с темными провалами вместо глаз. В ушах зазвучал шум, похожий на шепот толпы, говорящей на забытых языках. Он сглотнул, внезапно осознав, что не помнит, как попал в это кафе. Как будто весь вечер был сном наяву.

– А ты не боишься смерти? – спросил он, и собственный голос показался ему эхом.

– Нет. Я… понимаю смерть. – Она поднесла ладонь к пламени свечи, и огонь на миг погас, словно испугавшись ее. – Смерть – не конец. Смерть это мост. Но не все готовы ступить на него. Но Смерть неумолима и незыблема.

Разговор тек плавно, но с каждым словом воздух становился гуще, наполняясь запахом влажной земли и увядших роз. Парень машинально потрогал запястье – пульс бился неровно, как птица в клетке. Ему вдруг захотелось вскочить, смахнуть со стола хрустальную солонку, разбить хрупкую иллюзию нормальности. Но ее взгляд удерживал, как якорь.

– Интересно, – прошептала она, и в тишине это прозвучало громче крика, – а если бы смерть могла прийти к тебе не как кошмар, а как человек… Как бы она выглядела?

Он засмеялся, но смех рассыпался на нервные обрывки. Где-то упала ложка, звякнув, как похоронный колокол.

– Наверное, как ты.

Она наклонилась ближе, и вдруг он увидел – нет, почувствовал – как пространство вокруг них изменилось. Тени за спиной девушки сгустились, приняв очертания крыльев, а сквозь оконное стекло перестали проступать огни города, будто они остались одни во вселенной, где существовали только этот столик и бесконечная ночь за окном.

– Ошибаешься, – ее голос теперь звучал наложенными друг на друга тонами, словно говорили хором. – Я не смерть.

Парень замер. Его ладони вспотели, оставив влажные отпечатки на скатерти. Где-то внутри заныло, будто старый шрам напомнил о себе.

– Тогда… кто ты?

Она медленно провела пальцем по краю кружки, и чай внутри замерз, покрываясь ледяным кружевом.

– Я – напоминание. Зеркало. Просто еще одна душа на твоем пути. А вот ты… – Ее взгляд скользнул вниз, к его рукам, и он последовал за ним. Его кожа стала полупрозрачной, как пергамент, сквозь нее проступали синие прожилки, но не крови – чего-то иного, мерцающего, как северное сияние.

– Ты устал, – ее шепот обволок разум ватой. – Ты примерял их жизни, как костюмы. Хотел почувствовать тепло, хотя бы на один вечер. Но маска стала слишком тяжела, правда?

Сердце колотилось, выбивая дробь набата. Перед глазами поплыли образы: ребенок в больничной палате, сжимающий его руку; старуха, чье последнее дыхание смешалось с его вздохом; солдат, чьи глаза застилала пелена, пока он нежно закрывал их ладонью.

Миллиарды лиц, голосов, сердец, остановленных его прикосновением. Дети, уходящие на мягкие облачка, родители, отдавшие все до последнего ради своих малышей, грешники и праведники, герои и трусы, великие мира сего и самые нищие бедняки… Он вспомнил их ВСЕХ до единого.

– Нет… – выдавил он, чувствуя, как реальность трещит по швам. Стены кафе поплыли, как акварель под дождем, осталась только она – незыблемая, вечная, угрюмая.

Девушка встала, и платье ее зашелестело, словно крылья ночной бабочки. Ее прикосновение обожгло холодом, проникшим в кости.

– Пора вернуться домой и продолжить исполнять свой долг, – сказала она, и в этих словах прозвучала неумолимость прилива, смывающего следы на песке.

Он хотел сопротивляться, но тело больше не слушалось. В последний миг, перед тем как тьма поглотила его, он увидел их отражение в зеркале за стойкой: девушка, держащая за руку силуэт из тумана, увенчанный бледной короной из костяных шипов.

И тогда он понял. Он пришел не на свидание.

Он пришел за ней. Ведь даже ангелы умирают…


Вальс призрака в саду, цветущем под серебрянной луной

Сад цвел. Неистово, дерзко, вопреки календарю. Яблони осыпали землю розовым снегом, вишни стояли в белоснежных фатах, а воздух гудел от пчел, опьяненных нектаром. И среди этого буйства жизни, у старой каменной скамьи, я сидел, как последний неопавший осенний лист – сухой, бурый, чужой и… одинокий. В руке тяжелый бокал темного как кровь вина. Оно было горьким, как воспоминания о ней. О моей Лилии, чей смех когда-то наполнял этот сад, чья тень теперь была лишь призраком в моей памяти.

«Пью в одиночестве вино»,

– прошептал я гнетущей пустоте. Одиночество сжимало горло туже ворота или удавки. Взгляд упал на второй бокал – всегда стоявший напротив, пустой и пыльный. Безумие? Надежда? А может просто самообман? Не знаю. Но внезапный порыв поднял меня. «Какая глупость!» – подумалось мне в тот момент. Я наполнил второй бокал до краев рубиновой влагой.

«Я чащу подниму!»

– мой голос прозвучал громче, чем я ожидал, разрезая гнетущую тишину сладкого сада. Я поднял бокал высоко, к небу, где полная луна плыла в бархатном омуте, заливая все своим холодным и равнодушным серебром.

«И приглашу луну! Луна! Приди разделить мое одиночество!»

И тогда случилось невероятное. Не луна спустилась, нет, не подумайте чего плохого про меня, я не настолько безумен. Просто в какой-то момент от моей собственной тени, четко очерченной лунным светом на плитках дорожки, отделился второй силуэт.

Он дрогнул, стал гуще, обрел объем. И из лунного сияния и садовой тени возникла… она. Моя Лилия. Не призрак ужаса, а словно отражение в зеркале забытого летнего дня. Платье цвета молодой листвы, знакомые искорки в глазах, которые теперь светились нежным лунным блеском.


«С моею тенью нас уже двое»

– прошипел я, онемев. Не страх сковал меня, а абсолютное, оглушающее неверие.

Она улыбнулась. Улыбка была теплой, как майское солнце, и печальной, как осенний ветер. «Ты звал Луну, – ее голос был шелестом листьев и звоном хрусталя. – А она послала меня. Тенью, отзвуком… всем, что осталось от лета в этом странном саду. Но я могу чувствовать. Чувствовать лунный свет… и вино». Ее пальцы, полупрозрачные, но явные, обхватили поднятый мною бокал. От них шел легкий холодок, но не леденящий, а освежающий, как ночной ветерок, дарящий столь желанную прохладу после жаркого летнего дня.

Не было слез, не было вопросов о вечности и о том, как дальше жить. Моя Лилия взглянула на луну, потом на меня, и ее глаза засветились чистой, безудержной радостью. «Оно теплое! – воскликнула она с детским изумлением, пригубив вино. – И сад… он пахнет! Я помню этот запах!»

Она отставила бокал и внезапно закружилась, подняв руки к луне. «Танцуй со мной!» – позвала она, и в ее голосе не было ни тяжести утраты, ни тоски потустороннего или горечи потери. Была лишь жажда мгновения, дикая, неукротимая радость бытия – пусть даже такого, призрачного.

И я встал. Оставил бокалы на скамье. И мы закружились. Двое под луной – один из плоти и крови, тяжелый и грузный от прожитых лет, другая – сотканная из лунного сияния и доброй памяти. Мы танцевали без музыки, под немой аккомпанемент ночи.

Я чувствовал легкое дуновение холода от ее призрачных рук, видел, как лунный свет играет в ее полупрозрачных волосах. Мы смеялись. Смеялись над абсурдом цветущей осени, над вином для луны, над тем, что даже тень может стать самым желанным партнером. В этом танце не было прошлого, не было будущего. Было только «сейчас» – ослепительное, легкое, наполненное до краев чистым, мимолетным счастьем.

Она кружилась все быстрее, ее силуэт становился все тоньше, растворяясь в лунных лучах. «Спасибо за вино, – ее голос звучал уже как эхо. – И за танец…» И она исчезла. Не растаяла, а будто шагнула обратно в лунный диск, став частью его сияния.

Я стоял один. На скамье два бокала – мой, допитый, и ее, полный до краев. Но одиночество больше не давило и не душило. Воздух был напоен ароматом цветов и… легкостью. Невероятной, воздушной легкостью, как после долгого плача, приносящего облегчение. Грусть о моей Лилии осталась, но она больше не резала ножом. Она была теплой, как воспоминание о том танце. Я взглянул на луну, такую же полную и безмятежную.

«Спасибо, – прошептал я ей. – За то, что я теперь не одинок».

Чувство, охватившее меня и которым я хотел с Вами, мои дорогие Читатели поделиться – мимолетное счастье. Не вечное блаженство, а яркая вспышка чистой, ничем не омраченной радости посреди тишины и воспоминаний. Радости от того, что даже в одиночестве, под луной, можно найти незваное, но такое желанное чудо, которое напомнит: жизнь, в любых ее формах, прекрасна и достойна танца. А на душе – светло и пусто, как бокал после лучшего в мире вина. Люблю Вас, мои родные. Ваш -Неписатель-


Топор палача и безмолвные призраки

Дождь в Амбервиле шел часто, смывая грязь с булыжников, но не с грязных и уставших душ. Людвиг, городской палач, сидел у очага, точа свой инструмент. Не «меч правосудия», не «бич Господень» как любили говорить церковники, – просто топор. Острое, тяжелое, честное, надежное железо. Оно кормило его и его семью.


Дом палача стоял на отшибе, за скотобойней.

Запах смерти для него был привычным фоном, как пение дроздов для других. Жена Марта, тихая и вечно усталая, пряла шерсть. Старший спал на сеновале, а младший мирно сопел в своей колыбельке. Людвиг не верил ни в райские кущи, ни в адское пламя. Он верил в звон монет в кожаном мешочке, спрятанном под половицей. Монеты покупали хлеб, соль, редкий кусок солонины и так необходимое лекарство.

Что он еще умел? Только рубить. Четко, быстро, по приговору. Господа судили, он исполнял. Просто работа. Не лучше ли он мясника, режущего скот? Не хуже ли судьи, подписывающего смерть сухим пером? Все были серы в этом городе, пропитанном страхом и невежеством.

Очередной рабочий день палача.

Толпа уже собралась, несмотря на ранний час и промозглую сырость. Запах мокрой шерсти, дешевого вина и невыспавшихся тел висел в воздухе. На эшафоте – деревянном, почерневшем от времени и крови многочисленных жертв – стоял осужденный. Молодой парень, пекарь, пойманный на краже казенной муки. Глаза его бегали по толпе, как у загнанного зверя, губы беззвучно шевелились – то ли молитва, то ли проклятия. Священник что-то бормотал ему в ухо, но парень, кажется, не слышал.

Палач стоял чуть в стороне.

Высокий, плотный, закутанный в грубый плащ с капюшоном, низко натянутым на лоб. Лица почти не было видно – только жесткая линия сжатого рта и руки в потертых кожаных перчатках. В руках он держал веревку. Не новую. Прочную, проверенную годами использования. Он методично проверял узел – тот самый, особый, "палачий" узел, который гарантировал не долгую агонию удушья, а быстрый перелом шеи. Работа есть работа и жестокости тут нет места.

Судья огласил приговор сухим, казенным тоном. Слова потерялись в шуме толпы – кто-то кричал одобрение, кто-то плакал, большинство просто ждало зрелища. Людвиг не слушал. Он слышал это тысячи раз. Вина, невиновность – это не его дело. Его дело – веревка, эшафот, точный расчет.

Пекаря подвели к перекладине. Юноша вдруг затрясся, забился, заплакал, упираясь ногами в скользкие доски. Городовые грубо втолкнули его на крышку люка. Людвиг шагнул вперед. Его движения были лишены суеты, почти механическими. Ни тени злобы, ни капли удовольствия. Просто действия, отработанные до автоматизма.

Людвиг накинул петлю на шею жертвы.

Кожа под ней была бледной, покрытой мурашками. Людвиг поправил узел, убедившись, что он лежит точно за левым ухом. Его пальцы, толстые и сильные, двигались с пугающей точностью. Он не смотрел в лицо осужденному. Смотрел на узел, на положение тела, на люк под ногами. Техника. Только техника.

Парень захлебнулся рыданиями, пытаясь что-то сказать, моля о пощаде взглядом. Людвиг встретил этот взгляд на мгновение. Глаза палача были как два куска промерзшего болотного льда – тусклые, бездонные, без единой искры отклика. Ни ненависти, ни сочувствия. Лишь пустота. Он видел этот ужас, эту мольбу слишком часто. Они перестали что-либо значить. Это был просто еще один этап процедуры, как проверка крепости веревки.

Он отошел на шаг. Судья кивнул. Людвиг потянул за рычаг. Механизм щелкнул с глухим, костяным звуком. Люк распахнулся.

Толпа ахнула – единым, коротким выдохом.

Тело рухнуло вниз. Резкий рывок. Треск. Громкий, отчетливый, как ломаемая сухая ветка. Потом – тишина, нарушаемая только скрипом веревки и редкими всхлипами где-то в толпе. Тело качалось, немного дергаясь в посмертной агонии, неестественно выгнув шею.


Людвиг стоял неподвижно, глядя на результат своей работы. Дождь стекал с его капюшона. Он не перекрестился. Не вздохнул. Не отвернулся. Он просто ждал. Ждал, пока конвульсии прекратятся, пока тело окончательно обвиснет. Его задача была выполнена: быстро, технично, в соответствии с приговором. Без лишних страданий (благодаря его узлу), без театральности. Профессионально.

Городовые начали расходиться, толпа – медленно растекаться, унося с собой смесь ужаса и разочарования от слишком быстрого финала. Кто-то плюнул в сторону эшафота.

Людвиг подошел к краю, посмотрел вниз на мертвого пекаря, чье лицо уже начало синеть. Потом его взгляд скользнул по уходящим спинам горожан – те же люди, что требовали казни вора, еще неделю назад клянчили у пекаря хлеб в долг. Серые лица серого города.

Он снял перчатки, сунул их за пояс.

Ни тени сомнения, ни капли показной скорби. Лишь глубокая, тяжелая усталость в каждом движении и холодная практичность во взгляде. Он повернулся и пошел прочь, к мешочку с серебром, который позволит его детям не красть казенную муку. Молча. Неся свою тяжелую, грязную ношу с таким же молчаливым достоинством, с каким вьючная лошадь несет свой груз – не рассуждая, просто делая то, что необходимо для выживания.

И в этой немой, отстраненной точности, в этом отсутствии злорадства или трусливого отвращения, было что-то, заставлявшее самых яростных осуждающих в толпе на мгновение замолчать и невольно проникнуться холодным, мрачным уважением к человеку, который брал на себя бремя их собственного страха и жестокости.

Палач возвращался домой.

Тяжесть дня висела на Людвиге невидимым плащом, плотнее и грязнее, чем его настоящий, пропитанный запахом площади – потом, страхом и медной пеной свежей крови. Он шел медленно, понурив голову, ступая по грязи проселочной дороги. В руках он нес маленький сверток – полфунта дешевой солонины, купленной на малую часть сегодняшних монет. Остальные монеты были потрачены на лежащий в кармане маленький пузырек с лекарством, что позволит малышу прожить еще чуть-чуть. В глазах еще стояла пустота, та самая, что была на эшафоте – защитная оболочка от мира.

Запах сменился резко. Вместо городской вони – дымок очага, вареная репа, влажная шерсть и что-то теплое, молочное. Звуки – тихое поскрипывание прялки, слабое квохтанье курицы за перегородкой и… тихое, прерывистое хныканье. Детское. Новорожденное.

Людвиг остановился в сенях и снял плащ, грубо стряхнув с него невидимую пыль площади, повесил на гвоздь рядом с дверью. Потом снял сапоги, оставив их у порога – чтобы не нести грязь внутрь. Механически. Без мысли.

Марта сидела у очага, ее лицо, усталое и доброе, было освещено пламенем. В руках она держала клубок шерсти. В самом теплом углу, в колыбели из ивовых прутьев, лежал их младший – Генрих, всего одной луны от роду. Он кряхтел и хныкал, задорно размахивая крохотными кулачками.

– Вернулся, – тихо сказала Марта, не поднимая глаз от пряжи. Голос ее был усталым, но теплым. – Поужинаешь? Похлебка осталась.

Палач не ответил сразу.

Его глаза, еще минуту назад пустые и мертвые, нашли колыбель. Он подошел медленно, почти неслышно, как бы боясь спугнуть хрупкий мир этого угла. Он остановился над колыбелью, его огромная, привыкшая к тяжести топора и тел фигура казалась вдруг нелепо громоздкой на фоне почти воздушной колыбельки.

Хныканье усилилось. Людвиг замер. Потом, с невероятной, почти комичной осторожностью, он протянул свою руку – широкую ладонь, покрытую старыми шрамами и мозолями, руку, которая час назад накидывала петлю на шею. Он не прикоснулся к ребенку сразу. Сначала его толстый, грубый палец осторожно, как перышком, коснулся края одеяльца. Потом медленно, с какой-то робкой нерешительностью, он начал покачивать колыбель. Нежно. Совсем чуть-чуть. Его лицо, обычно замкнутое и суровое, смягчилось. В уголках глаз, обветренных и глубоко изрезанных морщинами, появились неуловимые лучики. Губы, плотно сжатые днем, разомкнулись в едва заметном, неуклюжем подобии улыбки.

– Тише, тише, воробышек, – прошептал он хриплым голосом, непривычно тихим. Звук был странным, чужим даже для него самого. – Папа дома. Все будет хорошо.


Он качал колыбель, не отрывая глаз от маленького сморщенного личика. Лекарство не помогало, оно лишь продлевало страдания, но палач… Он отдал бы все, лишь бы его мальчик смог жить.

Казалось, вся тяжесть мира и тяжелых мыслей, вся грязь площади смывалась этим тихим покачиванием, этим хрупким дыханием умирающего младенца. Его огромная рука двигалась с непривычной грацией, будто боялась сломать хрупкий стебелек жизни. В этой сцене не было палача. Был просто отец. Неумелый, усталый, отчаянный, но переполненный тихой, глубокой нежностью отец.

Первый призрак пришел вскоре после казни молодого вора, Ганса.

Он не кричал, не угрожал – просто стоял у двери в сарай, где хранился топор. Свежая рана на шее зияла темным провалом. Людвиг, наливая ведро воды, замер. Сердце екнуло, но не от страха, а от досады. Опять недосып, подумал он, или прокисшее пиво? Он махнул рукой: «Проходи, не загораживай». Тень не двинулась. Людвиг плеснул воды сквозь нее. Капли со звоном упали на камень. Тень осталась. Он пожал плечами и пошел ужинать.

За Гансом пришел старый еретик, Матиас. Он сидел на колоде для рубки дров, его мутный взгляд был устремлен в никуда. Потом – девчонка, обвиненная в колдовстве за то, что вылечила корову странной травой. Она плакала беззвучно, пальцы вцепились в воображаемую веревку на шее.

Их становилось больше. Не каждую ночь, но часто. Они не говорили, не мстили. Они просто были. Молчаливые, бледные, с метками его ремесла на телах. Как укор совести, в которую Людвиг не верил. Как напоминание о цене его хлеба.

Он старался не смотреть на призраков.

Палач закутывался в плащ и шел в кабак, где его терпели за серебро. Пил, слушал пьяные байки, чувствуя на спине их ненавидящие взгляды даже там. Дома, глядя как его семья ест похлебку, он ловил краем глаза знакомую тень у окна – купца, повешенного за долги. Они голодны? – мелькала дикая мысль. Или просто хотят, чтобы я знал?

Однажды, после особенно грязной казни – бунтовщика четвертовали лошадьми, но парнишка выжил даже после таких страшных ран и Людвигу пришлось добивать – призраков стало невыносимо много. Они заполнили его сарай, стояли вплотную друг к другу, безликой толпой теней с перерезанными глотками, переломанными шеями, отрубленными конечностями.

Воздух стал ледяным и густым, как кисель. Людвиг впервые почувствовал что-то, похожее на страх. Не перед загробной карой, а перед этой немой, навязчивой реальностью их присутствия. Они ощутимо мешали дышать.

Он схватил свой топор – привычный, надежный, единственный источник уверенности. Но рука дрогнула. Он увидел в толпе призраков лицо вчерашнего бунтовщика, юношески-дерзкое даже в смерти. Людвиг выбежал из сарая, топор тяжело свисал из руки. Дождь хлестал по лицу. Он задыхался. Куда бежать? К судье? Тот лишь пожмет плечами. К священнику? Смешно. Его мир – монеты, топор, семья – трещал по швам под тяжестью этих безмолвных свидетелей.

Палач пришел к реке, черной и бурной после ливня.

Вода несла щепки, мусор, чьи-то соломенные башмаки. Людвиг стоял на обрыве, глядя в пенящуюся темноту. Топор в его руке был холодным и чужим. Вот он, мой хлеб, подумал он с горечью. Вот мои навыки. Без него – я ничто. Марта и дети… Он представил их испуганные лица, пустой котел над очагом, умирающего без лекарства сына…

И тогда он услышал шорох. Не призрачный – живой. Его старший сын, семилетний Карл, стоял в нескольких шагах, завернутый в дырявый плащ. Глаза ребенка, огромные и темные, были прикованы к топору в руке отца, а потом – к пустому, казалось бы, месту рядом с Людвигом. Карл смотрел туда с таким понимающим, почти взрослым ужасом, что Людвиг понял: сын видит призраков. Видит то, что всегда видел только он.

Людвиг посмотрел на топор.

На наточенную до бритвенной остроты сталь, на рукоять, впитавшую пот и кровь поколений палачей. Инструмент и одновременно проклятие его рода. Единственное наследство, которое он мог оставить сыну в этом жестоком мире.

Тишина натянулась, как струна. Даже река казалась притихшей. Людвиг взглянул на Карла, потом на невидимую для других толпу призраков, стоявших рядом. Он увидел не просто жертвы – он увидел судьбу. Цепь, где он был лишь звеном, но звеном необходимым. Звеном, которое могло разорваться.

Он не сказал ни слова. Просто резко, почти отчаянно, замахнулся и швырнул топор в черную пучину реки. Тяжелое железо нырнуло с глухим всплеском и исчезло, унесенное стремительным течением.

Карл ахнул. Людвиг почувствовал, как ледяное кольцо призраков вокруг него дрогнуло и начало таять, растворяясь в дожде и ночи, как соль в воде. Они уходили, не оборачиваясь, уносимые тем же потоком, что и топор.

Последним ушел призрак казненной за колдовство девушки.

Она задержалась немного дольше остальных призраков и особенно пристально посмотрела на палача. В её взгляде не было осуждения или злости, только… понимание. Взгляд палача и его жертвы пересеклись и палачу впервые в жизни стало стыдно. Стыдно за свое равнодушие и его кровавый труд. Призрак девушки, словно что-то поняв или увидев, молча кивнул палачу и ушел вслед за остальными. Осталась только пустота, свист ветра и мелкий, назойливый дождь.

На страницу:
1 из 4