bannerbanner
Красная S
Красная S

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Внутри запах ударил с новой силой – сырость кирпича, пропитанного десятилетиями дождей, едкая, сладковатая вонь плесени, пожиравшей деревянные перекрытия, и подспудный запах разложения – может, грызунов, может, самой идеи, сгнившей здесь за ненадобностью. Воздух был спертым, ледяным. Пробивавшиеся сквозь дыры в прогнившей крыше лучи света были похожи на прожектора концлагерной вышки, высвечивая бесчисленные клубы пыли, танцующие в пустоте. Пол был усыпан битым кирпичом, осколками стекла, окурками и пустыми бутылками из-под дешевого пойла – свидетельствами недавних посещений таких же изгоев. На стене в лучах одного из световых столбов висела полустертая фреска. Пионеры в галстуках улыбались в светлое будущее, которое так и не наступило. Их улыбки казались теперь жутковатыми, мертвыми масками. Кто-то старательно, с почти сатанинской тщательностью, закрасил черной краской лицо одного пионера, нарисовав поверх аккуратную свастику – финальную точку на могиле иллюзий. Бухарчик отвернулся.

Установка оборудования в этом склепе пионерии была актом безумия или отчаяния. Броневик, бормоча проклятия «антисанитарии капиталистического запустения» и «тотальной деградации инфраструктуры», копошился среди мусора, отыскивая относительно сухой островок. К его собственному изумлению, в розетке у стены, заляпанной чем-то неопознанным, оказалось напряжение. Он воткнул вилку усилителя с видом сапера, обезвреживающего мину. Аппарат взревел, как подстреленный лев, его гул, многократно усиленный акустикой пустого барака и отраженный от голых стен, стал материальным, давящим. Шаланда, не глядя ни на кого, устало опустился на притащенный табурет перед своими «барабанами». Он положил палочки на ржавый обод малого барабана и уставился в пространство перед собой, его спина была согнута под тяжестью не столько лет, сколько бессмысленности происходящего. Давид молча прислонился к относительно целой стене, подальше от света и центра событий. Его синяя флейта была зажата в руке, как волшебный оберег. Бухарчик, превозмогая охватившую его апатию, водрузил кривой микрофон на треногу. Изолента хлопала на ветру, гулявшем сквозь щели. Он откашлялся, пытаясь принять ту самую «героическую позу», но поза вышла нелепой, сгорбленной, позой не трибуна, а проигравшего бойца перед последним, бессмысленным рывком. Гул усилителя заполнял все, заглушая даже карканье ворон. Сцена была готова к трагифарсу.

– Запись пошла! Броневик! Раз, два, три!

Команда Бухарчика сорвалась в гулкую пустоту барака. И началось. Какофония подвала здесь, под высокими, заплесневелыми сводами, обрела не эхо, нет – она обрела душу места. Зловещую, искаженную, дышащую холодом и эрозией. Гул усилителя не только заполнял пространство – он вибрировал в костях, сливаясь со скрежещущими, надрывными попытками Броневика выжать хоть что-то похожее на мелодию из двух оставшихся струн его урода-гитары. Звук был похож на предсмертный хрип. Шаланда бил палочками по барабанам с интервалами, которые не просто лишены ритма – они были антиритмом, хаотичными ударами по гробу собственных воспоминаний. В этот адский фон Давид вплетал чистые, высокие ноты флейты. Они были бессмысленны – они звучали как плач ангела над адом, пронзительно и безутешно.

Бухарчик вцепился в микрофон, как утопающий в соломинку. Он открыл рот, чтобы выкрикнуть: «Белая пена!», но вместо слов из горла вырвался спазм пьяного кашля. Он откашлялся, слюнявя микрофон, взгляд его дико метались по облупившейся фреске с замазанным пионером. Он попытался снова, напрягая все жилы, но слова гимна потерялись где-то в темных лабиринтах сознания, забитые реальностью руин. Вместо них – долгий, мучительный стон. Нечеловеческий крик, вырвавшийся из самой глубины, полный невыносимой тоски, пьяной безысходности и какой-то древней, неосознанной боли. Его слух нашел на чем сфокусироваться, на струйке коричневой воды, сочившейся сквозь дыру в крыше и падавшей каплями прямо в ржавый барабан Шаланды. Кап. Кап. Кап.

– Дух… – проскрежетал он в микрофон. Его голос, искаженный до неузнаваемости усилением и многократным эхом стен, звучал как шелест призрака, запертого в этих стенах навеки. – Где дух-то?.. Коллективизьм… – он выдохнул слово с презрением к самому себе, – Костры… Песни… – печальное качание головы. – А теперь?.. – Он оглядел разруху, трясущейся рукой тыча в пустоту. – Разруха… Забвение… Дети… где дети?.. – Он снова сорвался на жуткий, усиленный электроникой всхлип. – Пионерия… сдохла… А мы… мы тут… как последние… дураки… – Он замолчал, слушая. Кап-кап-кап. – …вот… и музыка… – простонал он почти беззвучно, и его плечи затряслись в немой истерике. Микрофон ловил лишь тяжелое, свистящее дыхание и бессвязные обрывки: «…все… пропало… все к чертям… дух… дух…»

Броневик замер. Его пальцы перестали дергать струны. Он смотрел на Бухарчика не с ужасом, а с окаменевшим прозрением. Шаланда перестал бить, его палочки замерли в воздухе. Только Давид, его лицо все так же без выражения, тихо поднес синюю флейту к губам. Он сыграл несколько простых, печальных нот. Не гамму. Не мелодию. Плач. Чистый, детский плач по чему-то безвозвратно утерянному. И произошло невероятное. Эти ноты легли. Легли на мерзкое кап-кап-кап воды в барабан. Легли на всхлипы Бухарчика. Легли на гул усилителя, превратив его в органный гуд. Легли на хаотичные удары Шаланды, придав им вдруг зловещую, похоронную простоту. Скрип струн Броневика влился в это как последний штрих абсурда.

Это не было песней из текста. Это была другая песня. Песня самого места. Песня разрухи, тоски и безнадежного прозрения. И они ее играли. Неосознанно, не по нотам, но играли. Бухарчик, подняв голову, уставился на Давида. Слезы текли по его грязным щекам, смешиваясь с потом. Он не пел слов авторства Броневика. Он рыдал в микрофон. Гортанное, бессвязное бормотание, стон, переходящий в вой, ставший еще одним диким, первобытным инструментом в этом импровизированном реквиеме. Шаланда, не глядя, поднял палочки и начал бить медленнее, тяжелее, в такт каплям. Бум… Кап… Бум… Кап… Броневик, ошеломленный, машинально провел пальцами по струнам, извлекая скрежещущий, диссонирующий аккорд, который врезался в плач флейты как стилет. Хаос не исчез, он кристаллизовался в нечто жуткое, пронзительное, бесконечно печальное и невероятно искреннее. Их личная агония слилась с агонией места.

Эта странная, мучительная, не запланированная никем «запись» длилась несколько минут. Пока Бухарчик, выдохшись, не опустился на колени, уткнувшись лбом в холодную, пыльную плиту пола. Его рыдания стихли, осталось лишь прерывистое хрипение. Шаланда опустил палочки. Давид убрал флейту. Броневик стоял, ошеломленный, глядя на магнитофон. Раздался жалобный, громкий ЩЕЛЧОК. Пленка закончилась.

Тишина, наступившая после щелчка, была громче любого гула. Они записали песню. Но это была не «Pioner Lager». Это была песня самого «Орленка». Песня конца. И в этой песне не было ни «белой пены», ни «янтарного костра». Только капли воды в ржавый барабан и плач флейты над мертвым миром. Они записали правду. Ту самую, которую так искали, и она оказалась неподъемной.

7

Обратная дорога к станции была не просто мрачной – она была похоронным шествием без гроба. Молчание висело между ними тяжелее ящика с оборудованием, который угрюмо тащил Броневик. Каждый шаг отдавался болью в натруженных мышцах вместе с эхом песни в «Орленкe». Бухарчик, шатаясь, бубнил себе под нос не связные мысли, а обрывки оправданий, тонущие в алкогольном тумане: «…не так поняли… вибрация места… аутентичность… надо было громче…».

Он пытался натянуть тень былого энтузиазма на скелет стыда и разочарования. Броневик, спотыкаясь на выбоинах, тащил ящик – волок ковчег своих иллюзий. Внутри черепной коробки кипела лихорадочная работа: «…имплозия мифа… крах утопии как звуковой ландшафт… трагический реквием эпохи… надо переписать текст, усилить мотив распада…». Его интеллект, как жук-навозник, копошился в говеных идеях, пытаясь слепить новый шарик теории. Шаланда плелся позади, метрах в двадцати. Каждый его шаг был подвигом. Он не видел руин амбиций – он видел свою кровать, жесткую подушку, тишину. Это был единственный маяк в его личном мире, мотивирующий передвигать ноги. Давид, как тень, шел рядом с дедом. Мясник не говорил, но его присутствие было молчаливой готовностью подхватить старика, если тот споткнется. В нем не было осуждения, только привычная, глубокая усталость и понимание, что боль – неотъемлемая часть пути.

Их настигли на пустыре между последними сараями поселка и бетонным забором гаражного кооператива «Рассвет». Четверо. Не дети, но еще не мужчины – лет шестнадцать-семнадцать, возраст, когда злоба часто замещает растерянность перед миром. Спортивные костюмы не первой свежести, кроссовки с отклеенной подошвой. Лица туповато-агрессивные – застывшие в гримасе цинизма, преждевременной ожесточенности. Они перебрасывались бутылкой дешевого, теплого пива, как эстафетной палочкой своего бесцельного существования. Классические гопники, продукт распада, который они так ненавидели и в котором варились.

– Эй, деды! – крик самого крупного, с синяком на щеке, прозвучал не просто насмешливо – с ледяным презрением. Он окинул их потрепанную группу с профессионализмом мусорщика. – Че это вы волокете? Скарб какой-то? – Он ткнул носком кроссовка в ящик Броневика. – Сдайте в металлолом, мужики. Хоть на бутылку хватит. А то помирать с голоду будете с вашим… барахлом. – Его друзья захихикали сухо и безрадостно.

Униженная гордость Бухарчика, искавшая хоть какой-то выход, взорвалась, как пар в котле без клапана. Он швырнул свою ношу на землю, пыль столбом встала в предвечернем воздухе.

– Молчать, падаль! – рявкнул он, выплевывая слова. Лицо его побагровело. – Это не скарб! Это орудия культурной революции, блядь! Вы, сопляки безмозглые, ничего не смыслите! В ваши годы мы в «Орленке» идеалами дышали! Огонь в груди! А вы? Твари! Пороки! Разложение! Распад! – Он выкрикивал слова, как заклинания.

Парень с синяком усмехнулся. Усмешка была не глупой, а усталой, знающей цену словам. Он не стал кричать в ответ.

– Лагерь «Орленок»? – переспросил он с преувеличенным удивлением. – Та развалюха за поселком? Там теперь бомжи ширяются да стеклотару собирают. Твои идеалы? – Он отхлебнул из бутылки, смакуя момент. – Тебе, дед, водку жрать да под забором спать, а не впаривать нам сказки про светлое прошлое. Какие нахуй идеалы? Чтоб как ты – алкаш без дома? Или как он? – Он кивнул на Броневика, стоявшего с побелевшим лицом. – Умные книжки читать да в дерьме жить? Идеалы вонючего подвала?

Броневик, задетая интеллектуальная гордость которого перевесила страх, шагнул вперед, тряся сухим кулаком.

– Вы – типичный продукт системы! – закричал он, голос его дрожал от негодования. – Вас зомбировала буржуазная масс-культура! Гедонизм! Вы слепы к корням вашего положения! Вас эксплуатируют, отчуждают от плодов труда! Вам нужна не водка, а революция сознания! Пробуждение классового инстинкта!

– Революция? – перебил его другой гопник, тощий, с прыщавой кожей и гримасой, полной озлобленной насмешки. Он говорил резко, как стеклорез. – Это как у вас, умников, в девяносто первом? Когда все развалили к чертовой матери? Завод, где батя работал – закрыли. «Рынок», говорят. А рынок этот – для кого? Для дяди Рашида, у которого три ларька и «мерседес»? Или для тебя, с твоим пиздежем про революцию? – Он плюнул на землю, точно в сердце аргумента Броневика. – Батя говорит, раньше хоть работа была. Стабильность. А теперь? Шарашкины конторы, обман да «самозанятость». Вы революцию замутили, а жить лучше не стало. Хуже. Где завод? Где работа? Где эта ваша светлая жизнь после революции? В подвале?

– Капитализм! – попытался вставить Броневик, чувствуя, как почва уходит из-под ног. – Он навязывает вам ложные идеалы! Консьюмеризм! Вы гонитесь за вещами вместо…

– Че? – парень с синяком нарочито переспросил, артистично приставив ладонь к уху. – Не неси чушь, очкарик. Ценности? – Он протянул слово с убийственной иронией. – У меня ценность – чтоб мать не орала, что я дармоед. Чтоб на новые штиблеты хватило, а не на эти. – Он пнул землю своей поношенной кроссовкой. – Чтоб пива на вечер купить. А твои идеалы… Лагеря… Знамена… – Он окинул их группу долгим, презрительным взглядом, от ободранных ботинок Шаланды до засаленного пиджака Броневика, от синяка на роже Бухарчика до ящика с хламом. – Вы сами-то как живете? В развалюхе? По помойкам шарите? Вот она, ваша революция. – Он сделал мелкий, презрительный жест пальцами. – Пшик. Идиоты вы. Не революционеры, а клоуны. Цирк уехал, а вы остались.

Эти слова, обрубленные, грубые, но несущие в себе страшную, неприкрытую правду бытия, попали в цель – они разорвали последние покровы самообмана. Бухарчик увидел себя. Не трибуна революции, а пьяное, опухшее чудовище в грязной одежде, воющее о прошлом, которое, возможно, было лишь миражом его пьяного сознания. Он увидел жалкий хлам, который они тащили как святыню. Его лицо сначала побелело, затем налилось темно-багровой кровью. Идеологический спор был проигран, растоптан, развеян как дым. Оставалось только животное, слепое, позорное бешенство.

– Суки! Мразь! Да как вы смеете?! – Его рев был нечеловеческим, сплавом ярости, стыда, отчаяния и боли. Он не пошел, а рухнул на гопника, как подкошенный бык, забыв о возрасте, о весе, о реальности.

Исход был предрешен. Неловкий, пьяный удар Бухарчика легко парировали. Два точных, молниеносных удара в корпус – и он согнулся, захлебываясь воздухом, рухнув на колени. Броневика отпихнули, как назойливую муху. Он упал навзничь, очки разлетелись хрустальными брызгами. Шаланда инстинктивно замахнулся палкой, но его костлявую руку легко отвели, вырвав палку. Старик пошатнулся, едва не упав. Давид, не раздумывая, отпрыгнул в сторону, в тень гаража, прижимая к груди свою синюю флейту. Гопники, не смеясь уже, а с холодной, деловой жестокостью, принялись за работу. Это было не избиение, а казнь символов.

Ящик с усилителем и магнитофоном перевернули и методично, тяжелыми подошвами, превратили в груду пластика, стекла и исковерканного металла. Звон был коротким, финальным.

Микрофонную стойку сломали пополам о колено – сухой треск.

Гитару Броневика вырвали из его слабых, цепляющихся рук и с размаху швырнули о бетонную стену гаража. Дека треснула с жалобным, музыкальным звоном.

Барабаны Шаланды распинали в разные стороны, погнув обод малого, раздавив пластик большого тома. Металл глухо застонал.

Флейту Давида даже не тронули – дешевая пластмасса не стоила усилий. Она была нелепой в этом контексте разрушения.

– Вот вам и ваша революция, деды, – бросил гопник, глядя на кучу мусора, которая еще утром была их надеждой. Он плюнул на нее, смачно, с презрением. – На помойку ее. Как и вас. – Повернулся и пошел, не оглядываясь. Остальные последовали за ним, их фигуры растворились в сумерках. Гогота не звучало. Была только тяжелая тишина исполненного приговора.

Группа «Красная Сперма» стояла среди руин, не амбиций – иллюзий. Бухарчик, сидя на земле, держался за бок, каждый вдох давался со стоном. Кровь из разбитой губы стекала по подбородку, капая на грязную куртку. Он смотрел на сломанный микрофон, валявшийся в пыли, потом на уходящие тени гопников, потом глянул на своих друзей. Броневик ползал на четвереньках, ощупывая землю в поисках осколков очков, его лицо было бледным и потерянным. Шаланда стоял, опираясь на стену гаража, его глаза были закрыты, дыхание прерывисто. Давид подошел к нему, молча предложив опору. В сердце Бухарчика горело не только непонимание и злоба – там была и пустота.

– Маргиналы… – прохрипел он наконец, вытирая кровь рукавом. Голос был сиплым, разбитым. – Социальное дно… Грязь… Система их… вышвырнула на обочину… как и нас… – Он сделал паузу, глотая воздух. – Только они… они в этой грязи утонули. Смирились. Ничего святого… Ничего чистого… Только пиво да шмотки… – Он плюнул кровавой слюной. – Вот оно… лицо врага… Не буржуи с золотыми унитазами… Враг… здесь. Внизу. В грязи нашей же… разрухи… И мы… мы почти там же… – Он попытался выпрямиться, превозмогая боль. – Но у нас была Идея чистой правды! Они… они ее боялись! Потому и сломали! Боятся и будут бояться!

Он умолк. Его последние слова повисли в наступившей темноте. Где-то в глубине гаражного массива завыла сирена – то ли полицейская, то ли пожарная. Холодная, тяжелая капля дождя упала ему на лоб. Потом вторая. Начинался дождь. Идея лежала у его ног грудой обмякшего металла и облезлого пластика – мертвая, лишённая смысла. «Pioner Lager» так и не был записан. Но записалась другая правда. Они записали правду. О себе. О стране. О гибели. И она звучала громче любого реквиема. Звучала тишиной после погрома, стоном Бухарчика и мерным стуком дождевых капель по разбитому корпусу магнитофона.



ГЛАВА 2. Красная ртуть


Встань, раб кредитов, сбрось ярмо!

Твои кумиры – дерьмо и тлен!

Их золотые унитазы – наш позор!

Мы – красная ртуть, мы взорвем их трон!


1

Караул сменился. Ушел сладковато-гнилостный дух подвала, приглушилась въевшаяся пыль и смрад портвейна. Теперь в сквоте, который они с упорством, граничащим с фанатизмом, величали «РЕП. БАЗА», витал новый едкий коктейль ароматов. Воздух был густым, спертым от поднятой пыли, в нем чувствовался едкий привкус озона – след короткого замыкания где-то в исковерканных проводах – и тяжелый, кислый запах пота, смешанного с горькой вонью мокрого металлического лома, разбросанного по сквоту после вчерашнего погрома.

«Химия разбитых надежд, – подумал Давид, – резкая, как нашатырь».

Среди этого хаоса, на заляпанном машинным маслом и ржавчиной верстаке, вытащенном со свалки гаражного кооператив «Рассвет», копошился Броневик. Его тонкие пальцы с въевшимися чернилами, заметно дрожали, но не от страха или бессилия. Это был тремор фанатичного упорства, сосредоточенной ярости ремонтника на вышке линии электропередач. Перед ним лежали жалкие останки былого инструментального оснащения: исковерканный корпус усилителя «Радиотехника», из которого торчали провода, похожие на вывернутые кишки, обнажая треснувшую плату. Рядом, как избитый солдат, покоился кассетный магнитофон «Электроника» – его панель была вдавлена, а уцелевшие кнопки потерялись. Треснутые очки Броневика, скрепленные в височной части толстым слоем изоленты, предательски съезжали на кончик носа, открывая красные глаза, в глубине которых горел не привычный революционный пыл, а иной огонек – азарт безумного часовщика, взявшегося починить сломанные часы Судного Дня.

– Диалектика материи, товарищи! – бормотал он сквозь зубы, тыкая раскаленным жалом паяльника (найденного в той же куче металлолома, что и усилитель) в оголенный контакт. Ядовитый дымок от припоя призывал слезы. – Отрицание отрицания! Разрушенная база… обязана синтезироваться в новое качество! – его манифест прерывал сухой кашель. – Эти гопники… слепые щупальца системы… думали, что сломали инструмент революции? Ха! – Он выкрикнул это резко. – Они лишь… стряхнули с него шелуху буржуазных наслоений! Оголили живую сердцевину! С этим можно работать.

На ящике из-под овощей, прогибающемся под его весом, сидел Бухарчик. Он сгорбился, напоминая запертого в клетку грустного медведя. Синяк приобрел грязно-желтый оттенок, губы покрылись коркой. Взор Владлена, тусклый и отсутствующий, был прикован к сломанному микрофону, бессильно валявшемуся в углу на куче проводов, напоминающих клубок мертвых змей. Его огромное тело, обычно раздутое пьяной яростью, казалось теперь тяжелым мешком, набитым мокрой глиной апатии. Он поднес к губам почти пустую бутылку «Солнцедара», отхлебнул. Вино не обжигало привычной волной – оно стекало холодной, тошнотворной жижей.

– Суть… – хрипло выдавил он, не отрывая взгляда от микрофона. – Суть в том, Броневик, что мы – последние лохи. Нас, как куриц затравленных, отпинали пацаны… даже не вспотев как следует. – Он швырнул бутылку в ближайшую стену. Стекло жалобно звякнуло, но не разбилось, покатилось по замусоренному полу. – Красная Сперма… Пшик. Мертворожденный уродец. Кончилось.

– Неверная постановка вопроса, товарищ Бухарчик! – резко обернулся Броневик, чуть не уронив паяльник. В его словах заиграла фонетика привычного фанатизма. – Во-первых, мы записали песню! Во-вторых, система дрожит! Она бросила шавок, чтобы задушить Идею в колыбели! Это верный признак – мы на верном пути! Хватит ныть! Надо – реорганизовать материальную базу! И – поднять боевой дух! – Он с остервенением ткнул паяльником в самое сердце платы усилителя. Раздалось злое, шипящее ПШШШ!, и вдруг – слабый, прерывистый, но несомненный ГУ-У-У-У-У… Тусклая лампочка-индикатор на корпусе усилителя судорожно моргнула раз, другой… и замерла, излучая слабый, но упрямый красноватый свет. – Видите?! – взвизгнул Броневик, вскакивая так, что очки едва не слетели. – Видите?! Пульс! Жизнь! Скачок! Материя откликается на зов революции! Нельзя бросать начатое!

Слабый, хриплый гул усилителя, похожий на астматическое дыхание, заполнил пространство подвала. Шум был жалким, лишенным прежней мощи, но в гробовой тишине, воцарившейся после разгрома, он прозвучал как симфония. Бухарчик медленно, словно скрипя всеми суставами, поднял голову. Его единственный зрячий глаз, затянутый мраком, уставился на тусклый огонек индикатора. Что-то дрогнуло в его отекшем, багровом лице – не светлая надежда, а скорее мрачный азарт загнанного зверя, почуявшего слабину в преследователе.

– Живой… – проскрипел он, с трудом поднимаясь с ящика. Тяжело вздохнул. – Говно, но дышит. Живое говно. – Он потянулся, кости хрустнули. – Ладно, теоретик. Ковыряйся дальше со своей… диалектикой. – Он оглядел загаженный, заваленный осколками их иллюзий и реального хлама гараж. Взгляд его стал сосредоточеннее, в нем появился проблеск прежнего командного настроя. – А мы… займемся этим бардаком. Приведем в божеский вид наш… опорный пункт. Шаланда! Мясник! Шевелите костями! На ноги! Порядок должен быть, даже в осаде!

Давид, притаившийся в самом темном углу, казался частью тени. Синяя пластиковая флейта, холодная и легкая, была прижата к груди, как амулет против хаоса. Его глаза, огромные и пустые, как выгоревшие окна брошенного дома, скользнули по развалинам их "РЕП. БАЗЫ" и уперлись в пол. Лицо ничего не выражало. В них точно не было выраженного желания наводить порядок. Только привычная, глубокая усталость, как у скотины после долгой дороги на бойню. Со стороны могло показаться, что он спит с открытыми веками.

Шаланда, сидевший на разбитом барабанном табурете издал протяжный стон, больше похожий на скрип несмазанной двери в заброшенном доме. Казалось, скрежет шел не из горла, а из глубины его девяноста пяти лет, сквозь время, из утробы его матери. Он попытался выпрямить спину – позвонки хрустнули, как сухие ветки под сапогом. Попытка превратилась в медленное, мучительное выгибание позвоночника, напоминающее разворачивающегося жука. Его зрачки, затянутые белесой пеленой времени, смотрели не на бардак – фронт работы, а куда-то сквозь заплесневелые стены подвала, сквозь бетон пятиэтажки, туда, где когда-то стоял токарный станок или висело знамя с серпом и молотом.

И вдруг – взрыв. Не физический, а энергетический. Бухарчик, до этого момента напоминавший разбитый, дымящийся реактор после аварии, вдруг вскипел. Странная, пьяная энергия, как последний всплеск адреналина у подстреленного зверя, хлынула из него. Он вскочил, вспучился, заполнив собой пространство у верстака. Его преображение было гротескным: не в героя, а в пьяного сержанта штрафбата, которому поручили навести порядок в окопах после артобстрела собственными же снарядами.

– Анафема! Проклятие на головы этих ублюдков! – заревел он с внезапной, дикой целеустремленностью. Его команды, хриплые, слюнявые, пересыпанные матом, как щебень битым стеклом, резали затхлый воздух подвала: – Мусор – вон! Нахуй! В адское пекло! Кирпичи – штабелем! По стойке смирно! Провода – не кучей говна, а по стене! Как Ленин по броневику! Тряпку, блядь, дайте! Чтоб я не видел ни пылинки! Здесь же не свинарник капиталистический, а… культурный фронт пролетариата! Давид! – он тыкнул грязным пальцем в юношу, – ты – щеткой! В атаку! Дед! – голос внезапно смягчился на полтона, – Ты… сиди. Сиди, герой. Не путайся под ногами, отдохни. Броневик! – тон снова стал командным, – Твой хлам – в угол! Аккуратно! Не бардак буржуазный, а порядок! Армейский порядок! По уставу, блядь!

Он не командовал – он извергал приказы. Сам схватил обломок фанеры, торчавший из груды мусора, как покосившаяся стела, и ринулся в бой. Пот лил с него ручьями, смешиваясь, капая в пыль и образовывая грязные стеклянные полусферы. Владлен орал, ругался, спотыкался о барабанный том, пинал пустую бутылку «Солнцедара», которая жалобно зазвенела, и каталась между ног участников группы. Бухарчик двигался с какой-то дикой, неукротимой яростью загнанного кабана, решившего унести с собой как можно больше охотничьих псов.

На страницу:
3 из 4