
Полная версия
Остров Буян
– Ну… Месячные, вот глупый-то!
– Ты плохо себя чувствуешь?
– Немножко.
– Но послушай, нам ведь совершенно не обязательно лезть в постель. То есть ты, конечно, можешь залезть, если хочешь. А я посижу рядом, сделаю тебе чай, мы о чем-нибудь поговорим… Понимаешь, Инга, сегодня мне не хочется быть одному.
– Ну, я не знаю… Если так…
Мы пошли в метро. У меня отчего-то поднялось настроение. На эскалаторе я приблизил губы к ее уху:
– Слушай, а правильно я понимаю: месячные – это когда…
– …Прекрати, гаденыш! – Она стукнула меня сумкой с конспектами.
Инга – симпатичная девушка. Голубоглазая, с милым, открытым лицом, светлыми кудряшками, с ярко-розовыми даже без всякой помады губами, с мягкими, округлыми плечами – как у дам на старинных портретах. В классической литературе ее фигуру обозвали бы «статной».
Кирилл давно хотел познакомить меня с какой-нибудь девушкой, видя мою черную меланхолию. И, надо отдать должное, лучшего объекта для знакомства он не мог бы подыскать – сказалось, вероятно, чутье психолога. Даже не знаю, как это объяснить… Инга умеет притягивать к себе внимание. Но не требовательно, не назойливо, а какими-то мелочами. Как будто один из тысячи листьев на дереве, слегка подсвеченный солнцем. И я невольно стал переключаться с себя на нее.
Она какая-то особенная. Можно сказать – не от мира сего. Когда мы знакомились у Наташи, Инга протянула мне руку не для пожатия, а для поцелуя. На ней была тонкая белая блузка, под которой угадывался фасонистый лифчик без бретелек (я еще подумал, что он, должно быть, стоит целую стипендию). Инга и Наташа дружат давно и вместе учатся в текстильном на модельеров. Но они абсолютно разные, даже странно, что подруги. Наташа ниже ростом, субтильнее и, по-моему, красивее, чем Инга. Только очень уж резкая, язвительная, вся как будто сделанная из острых углов. Ногти красит черным лаком, курит сигарету за сигаретой, одевается с каким-то вызовом – черт знает во что. Кстати, в тот же вечер на ней был лифчик, завязанный узлом на спине (может, застежка сломалась, может, лифчик был слишком велик), и узел этот явно торчал у нее под свитером, словно какой-то физический изъян. А Инга одевается дорого и аккуратно, любит сладкое и вообще большая неженка.
При этом Инга заражается от Наташки разными словечками, которые ей совсем не идут. Например – дурацкими ласкательными вроде «солнышка», «зайки», «миленького». У Наташки эта слащавость насмешливая и даже агрессивная, а у Инги – просто приторная. Впрочем, Инга грешит этим только в постели. Наверно, в ее представлении это и есть ласковые слова.
Инга может покурить с нами «травки», но как-то стесняется своего кайфа и всегда сидит, уронив голову на руки, будто задремавший на уроке школяр. А однажды почему-то заплакала.
Поначалу мы встречались у Наташки. Потом я провожал Ингу домой, неловко пытался поцеловать ее, не проявляя особой настойчивости. А Инга виновато компенсировала свою неуступчивость какой-то почти материнской заботой. Ее беспокоило: сыт ли я, достаточно ли тепло одет, успею ли вовремя добраться до общежития… Когда мы стояли у ее подъезда, она то и дело поправляла мне воротник, застегивала пуговицы и, кажется, готова была вытирать нос. А как-то раз даже предложила мне что-нибудь постирать – я прямо офонарел и не знал, что сказать! Она так старалась стать моим «добрым другом», будто выполняла ответственное поручение. Все это порой раздражало меня, но порой согревало и трогало.
Вообще-то Инга – совсем бесхарактерная, мягкая. Там, где у других – гнев, раздражение, решительность, у нее – только слезы. Слезами она выражает слишком много разных чувств, даже тех, которые слез совсем не заслуживают. Ими она защищается, тревожится, требует, обижается, восторгается, сомневается… Кажется, слезы у нее слишком близко, чуть надавишь – сразу потекут. А я не могу, когда плачут. Я теряюсь, пугаюсь и всю вину готов взвалить на себя.
При этом, как ни удивительно, улыбка у Инги тоже очень близко – мягкая, открытая и беспомощная, и переход от слез к улыбке почти мгновенный. В такие моменты она похожа на ребенка, у которого отобрали игрушку и тут же отдали обратно… И в детстве с ней, кстати, случилась история: ей купили куклу, такую огромную, что на нее можно было надеть старое Ингино пальтишко. С этой куклой она вышла во двор, и там к ней подошла какая-то женщина. «Девочка, какая у тебя кукла красивая! – сказала она. – Можно я посмотрю?» Взяла куклу и убежала. Инга, понятно – реветь. Нянька, с которой Инга гуляла, видела это, но женщину догнать не смогла, а может, не захотела бросать ребенка в истерике. Няньку тут же выгнали за халатность. Ингу утешили какой-то другой игрушкой. Но из-за этой истории Ингины родители почему-то страшно разругались. Мать даже уходила с ней жить к бабушке. Теперь Инга подозревает, что та негодяйка на самом деле была «приятельницей» ее отца, которая хотела чем-то им насолить.
Мы знакомы всего месяц, а Ингин характер передо мной – словно на ладони. Я наперед знаю, что она скажет, что сделает, как посмотрит. Она, по-моему, готова рассказать о себе все-все. Причем даже какие-то малозначительные вещи, вроде услышанного в метро нагловатого комплимента, звучат в ее устах по меньшей мере как знамение конца света. По-моему, несмотря на внешнюю благополучность ее жизни, ей тоже не с кем было поговорить, вот она и раскрывается вся – порой очень опрометчиво, становясь от этого еще более беззащитной.
К тому же она патологически рассеяна и все время влипает в какие-то истории. Она сразу, в начале месяца, покупает по три проездных – знает, что все равно потеряет. Да и трех ей хватает не всегда. Она может заблудиться в двух кварталах от своего дома. Потерянными ею перчатками, платками, зонтами, шарфами, кошельками и сумочками можно, наверное, заполнить галантерейный отдел универмага (и это будет не самый плохой ассортимент!).
Она мне рассказала, как однажды утром, проспав, второпях собиралась в институт, а в ванной перегорела лампочка, и Инга вместо лосьона намазалась зеленкой, оказавшейся на той же полочке, вышла в таком виде на улицу и даже доехала до института. И только когда гардеробщица сказала ей: «Ой, девонька, зачем же ты пришла, езжай домой, поправляйся», Инга поняла, что что-то не так. А потом неделю не выходила из дому, пока не сошла зеленка.
– А я-то еще мажусь и думаю, – смеялась над собой Инга, – чего это лосьон не пахнет, выдохся что ли?..
Больше всего Инга любит бывать в компании и ведет себя при этом гораздо смелее, чем наедине со мной. В первый раз мы поцеловались, когда танцевали, практически на виду у Кирилла и Наташки. Потом вчетвером играли в дурацкую игру на желания, и она поцеловала Кирилла, причем весьма фривольно.
Когда родители Инги уехали, мы перенесли наши сборища к ней. И в первую же ночь я остался там до утра.
Инга стелила мне в гостиной на диване, а я уговаривал ее не тратить время на это бесполезное занятие. В конце концов, я все-таки просочился к ней в комнату, а потом и в кровать.
Замирая, я думал: произойдет ли что-то особенное, когда мы будем с ней? О, я хотел, чтоб произошло, чтоб вновь приоткрылся хотя бы краешек того чудесного мира! И еще я надеялся увидеть другую Ингу. Какой она станет, когда отбросит свой страх и стеснение, и отважится целиком окунуться в желание, где уже ничего не стыдно и не страшно? Но едва мы оказались в постели, я натолкнулся на стойкую оборону – то дурашливую, то вразумляющую, а то и отчаянно-испуганную. И, что меня особенно уязвило, эта оборона показалась мне умелой, проверенной не раз… Но, впрочем, может быть, это просто такой врожденный женский талант, не знаю. Во всяком случае, каждый сантиметр обнаженной Ингиной кожи (не тела – где уж там – а именно кожи!) давался мне ценой немыслимых ухищрений, идиотских уговоров и неожиданных бросков после усыпления ее бдительности. Эта ночь так измотала нас обоих, как не смогла измотать, наверное, если бы Инга сразу все мне позволила. И к утру я ловил себя на том, что, пожалуй, не хочу уже ничего, а лишь тупо следую стандарту «постельного поведения».
Когда комната начала проявляться в утреннем полусвете, я, сам уже почти засыпая, измором сломил Ингино сопротивление. Точнее добился ее безразличной покорности. Но едва я кое-как устроил Ингу под собой, ее безучастность, а может, вся эта глупая возня, вдруг совсем расхолодили меня и отдалили от Инги, заставили взглянуть на нас со стороны, и это оказалось ужасно!
«Две полусонных амебы возятся под одеялом! – раздраженно думал я. – Неужели всю ночь я добивался этого?!»
В общем, ничего не произошло. Причем Ингу это несколько оживило, она залепетала какие-то утешительные слова, что было уже чистым идиотизмом, и облегченно уснула. А я расстроился и даже испугался, и решил, что все дело в этой холодной сдобной булочке, этой посапывающей инфантильной дуре, и в том, что она мне просто не нравится по-настоящему.
А когда мы проснулись, она улыбалась так ласково и, выталкивая меня из постели, говорила, что ей со мной было очень хорошо.
Следующей ночью я просился к ней под одеяло с неприятным холодком в душе, заранее раздосадованный и даже какой-то обреченный… И вот сегодня Ингины «временные трудности» я воспринял как передышку.
Выполняя намеченный план действий, Инга залезла в постель, а я отправился на кухню заваривать чай.
У родителей Инги огромная квартира в высотном доме на набережной – немного странная и запутанная. Я шел на кухню по длинному светлому коридору, который Инга называет галереей, а за окнами, по Москве-реке плыл маленький белый теплоход. Некоторое время мы соревновались с ним в скорости, но галерея скоро кончилась.
– Жаль, а то бы я тебе показал! – погрозил я теплоходу уже в кухонное окно. – Строят, понимаешь, маленькие квартиры – не разогнаться!..
Обратно я путешествовал с подносом, на котором позвякивали чашки, чайник и тарелка с ватрушками, которые мы купили по дороге. Чашки были с блюдцами и чайник тоже с подставкой вроде блюдца. Все – очень тонкое, фарфоровое. А сам поднос из матового серебра – с длинными, изогнутыми ножками. Этот поднос меня умиляет: он сделан специально для того, чтобы есть в постели – просто разврат какой-то!..
Отец Инги – какая-то шишка в министерстве торговли. Он разъезжает по заграницам, причем нередко вместе с супругой (что меня, кажется, устраивает). У них в доме – уйма красивых вещей: какие-то картинки, тарелочки на стенах, разные висюльки, гнутые торшеры, серванты с подсветкой… А в гостиной стоит небольшой рояль, на котором никто не умеет играть. Даже коврики в ванной и туалете такие, что хочется ходить по ним только босиком. Короче, мещанская мечта, доступная только «отдельным гражданам», home, sweet home… Home sweet homini lupus est[1], черт их побери.
Ингина комната – самая дальняя, самая уютная. С высоким потолком, полосатыми обоями, кроватью с ореховыми спинками, маленьким письменным столом – милый, теплый, безопасный мирок. Этой комнате очень идет неубранная кровать, как хорошенькой женщине идет легкая небрежность в одежде. И сразу возникает желание в эту кровать залезть и там пригреться – независимо от времени суток (в чем Инга мне тоже призналась).
Теперь она сидела в этой кровати, облаченная в свою полупрозрачную «ночнушку», но, едва я вошел, сейчас же натянула на грудь одеяло.
Мы пили чай. Потом, отставив поднос, я сидел на краю постели и гладил Ингину ногу, точнее – ту неровность атласного одеяла, которая предположительно создавалась ее ногой. Причем делал это без всякой задней мысли… Ну, почти… Мы болтали о какой-то ерунде, и вдруг Инга сказала, глядя в сторону:
– Знаешь, а во время месячных, кажется, больше хочется. Наверное, потому, что нельзя?..
У меня от этого заявления сразу заныло в штанах (идиотское получилось выражение, но я не знаю, как еще это назвать, в конце концов, говорят же «засосало под ложечкой»). А Инга, пискнув уже в своем обычном стиле «Мне надо причесаться», выскользнула из-под одеяла, накинула халат, сунула ноги в тапочки и убежала в туалет.
И пока ее не было, я думал, что, несмотря на все эти серебряные подносы, и неземные сортирные коврики, и кровать с деревянными завитушками, и то, что Инга была в Париже, и, возможно, скоро поедет туда стажироваться, – я совсем не чувствую ее превосходства. А ей, кажется, и в голову не приходит что-то такое показывать, чем-то кичиться… Конечно, я ей не сказал про свою прежнюю жизнь ни слова правды. Но все равно она же видит, во что я, например, одеваюсь, в какие убогие заведения мы заходим перекусить, когда гуляем по городу. Но она вроде бы этого не замечает. А может, и правда не замечает.
Когда уже сгустились поздние весенние сумерки, мы целовались не так как всегда, а отчего-то более свободно. Инга не дергалась от прикосновений моего языка и даже немножко показала свой. И я гладил ее грудь через тонкую ткань рубашки, задерживался кончиками пальцев на сосках, словно искал их на ощупь, и, найдя, легонько, но вполне откровенно ласкал именно их. И она не отпихивалась. А я не лез ей под рубашку.
Потом я ушел – Инга сказала, что у нее кружится голова и она «наверно, устала». Я поцеловал ее в висок, там, где самые мягкие и пушистые волосы, и пожелал спокойной ночи… Кажется, сегодня мы в первый раз были вместе.
23 МАЯМать Инги зовут Анна Эдуардовна. Сразу вспоминается что-то из истории английской королевской фамилии. Она и выглядит так – царственно, вальяжно. Очень красивая, хотя уже стареющая женщина. А у отца простое русское имя – Степан Никитич. Но и он – статный, слегка грузный, исполненный достоинства.
Впрочем, знакомство наше было не слишком приятным. Во всяком случае для меня.
Когда Инга пригласила меня к себе, я удивился:
– Зачем? Ведь твои родители вернулись.
– Я хочу тебя с ними познакомить, – сказала Инга. – Они сами об этом просили.
Втроем мы – Инга, Анна Эдуардовна и я – пили чай в гостиной за маленьким столиком, инкрустированным серебристым перламутром. К чаю было вкуснейшее импортное печенье в красивой жестяной коробке с зимней гравюрой на крышке (неужели такие коробки потом выбрасывают, как какую-нибудь картонную упаковку?!). Разговор шел ни к чему не обязывающий: об учебе, о погоде, о журналистике – моей будущей профессии. И немножко – о зарубежных красотах, которые им довелось повидать, про Кельн и Брюссель, и Париж. Но без всякого пафоса и восхищения, так – всего лишь спокойное признание чужого благополучия. Лишь описывая Елисейские Поля с их кафе и магазинами, Анна Эдуардовна не сдержалась, прикрыла глаза и тихо простонала: «Ах, Париж, Париж…»
Потом всплыло и несколько настороживших меня вопросов о моей семье и домосковской жизни («Вы ведь, кажется, откуда-то издалека?»), на которые я ответил как можно более уклончиво.
А когда я уже собрался уходить, Анна Эдуардовна как будто вспомнила:
– Ах да, кстати, Степан Никитич хотел с вами побеседовать. Он у себя в кабинете.
И я сразу понял, что эта беседа не сулит ничего хорошего.
В кабинете Степана Никитича, куда я прежде не заглядывал, мне больше всего понравились кресла и диван – лакированное дерево и малиновая кожа, в мякоть которой вонзались сотни медных, тускло блестевших гвоздиков. Ну и, конечно, – письменный стол с бронзовыми накладками. Самое удивительное, что все это было новым. Неужели где-то еще не разучились делать такую мебель? Или, может, она лет сто хранилась на каком-нибудь уютном заморском складе, ожидая своего владельца?
Степан Никитич не распространялся о погоде, а сразу обозначил предмет аудиенции:
– Разговор у нас будет мужской, прямой, и, я надеюсь, он останется между нами. – Он минутку помолчал, подвигал зачем-то малахитовую зажигалку на журнальном столе, потом заговорил быстрее и жестче: – Вы встречаетесь с моей дочерью. И, насколько я понимаю, ваши отношения зашли достаточно далеко. Во всяком случае, вы оставались здесь, в этой квартире, на ночь… Нет, – перехватил он мой изумленный взгляд, – конечно, мне сказала об этом не Инга. Это информация от вахтера, служащего в нашем доме. («Информация»!) Я не стану предполагать, что происходило здесь между вами. Мне остается лишь рассчитывать на благоразумие дочери. И на ваше, разумеется… Ну так вот… Я хотел бы вас попросить прекратить встречаться с Ингой. – Степан Никитич сделал вескую паузу. – Да, прекратить. Инга впечатлительная и увлекающаяся натура. Мимолетное чувство она может принять за что-то серьезное. И это повлечет неблагоприятные последствия. Для нее и для вас. – Он снова подвигал зажигалку. – Да, для нее и для вас… Вы оставляете впечатление… гм… приятного молодого человека, и я ни в коей мере не хочу сказать, что вы моей дочери не пара или что-то в этом роде. Однако мы связываем с ее будущим определенные перспективы, которые зависят и от круга ее общения. В настоящее время этот круг меня несколько… гм… настораживает, скажем так. Я надеюсь, вы понимаете, о чем я говорю?
– Кажется, да, – отозвался я.
– Ну вот и прекрасно. И, надеюсь, вы, как умный юноша, сделаете из нашего разговора надлежащие выводы. И еще. Прошу вас закруглить отношения с Ингой с максимальной деликатностью. («Закруглить» – с ума сойти!)
Степан Никитич поднялся с кресла. И я тоже.
– Надеюсь, наш разговор не пройдет впустую, – изрек он напоследок. – В противном случае это может осложнить ваше пребывание в университете и, соответственно, в столице. А вот если вы поняли все правильно и поведете себя подобающим образом, мы останемся, в некотором роде, хорошими… э-э… знакомыми. Что может оказаться для вас не лишним в будущем. Например, в пору вашего распределения. – Степан Никитич достал из малахитовой коробочки, стоявшей рядом с зажигалкой, прямоугольник глянцевой бумаги и протянул мне. – Вот. Здесь мой служебный телефон. Впрочем, я и так поручу коллегам не оставлять вас без внимания и поддержки.
Странно, я как будто заранее был готов к этому разговору, ждал его, был обречен на него – здесь, среди этих чертовых кресел, ковров и финтифлюшек. Все правильно, все так и должно быть. И обида, которая вскипела у меня внутри, даже самому мне показалась чрезмерной.
– Ну, как? – заглянула мне в глаза Инга уже в прихожей. – О чем вы с папой секретничали?
– Да так… – Я снял с вешалки свою старенькую, потрепанную куртку. – Есть информация для размышлений.
– Завтра они сматываются. Опять в Париж, – шепнула Инга, застегивая на мне молнию.
– И это тоже полезная информация, – подмигнул я ей.
25 МАЯПодумать только: дневник, извлеченный из чемодана, не валяется без дела. Есть о чем писать! Как, например, я могу не пришпилить к бумаге, не водрузить в свою летопись «Счастливое Событие», случившееся несколько часов назад!
Итак… Если «стать мужчиной», значит совершить набор бездумных, почти автоматических действий, то прошлой ночью я стал мужчиной. Свершилось, стало быть!
Вчера, ближе к вечеру, прогуливая последние лекции перед сессией, мы вчетвером – Инга, Наташка, Кирилл и я – отправились на дачу каких-то знакомых Кирилла. Причем сам он был за рулем чьей-то машины, ужасно выпендривался и лихачил (а может, последнее мне только показалось с непривычки). Он мне уже говорил как-то, что водит машину с четырнадцати лет, что дома, в Смоленске, у его папаши – и служебная, и личная. При этом его папаша – кто бы мог подумать – художник! Но только не простой, а жутко, чуть ли не всемирно известный. Член всех академий, лауреат всего, что только существует, почетный президент каких-то фондов и комиссий… Кажется, он и не рисует давным-давно. А в Москву не переезжает только потому, что благодарные земляки на руках его носят, ему и машина не нужна. И он живет там на улице своего имени… Представляю, что чувствует Кирилл, когда, приехав домой, солнечным утречком топает по этой улице с вокзала и видит вокруг таблички со своей фамилией!
В Москве, в самом большом музее, картинам его отца отведен целый зал, и Кирилл однажды водил меня туда. Какие-то из этих картин он помнит еще стоящими на мольберте в мастерской… В них как будто нет ничего особенного. Обычные пейзажи – поля, опушки, рощицы, речные излучины, деревеньки, маковки церквей… Но краски! Смелые, небывалые и вместе с тем – реальные, настоящие. Будто у художника был с природой какой-то тайный договор, и ему разрешалось видеть то, что скрыто от других – особенные состояния неба, воздушные и световые потоки, тонкие излучения растений и предметов.
У нас его картины когда-то не признавали, хотя они очевидно хороши, и отец Кирилла получил известность сначала за границей. А потом уж и наши олухи спохватились и осыпали его благами и почестями с ног до головы.
Забавно, что Кирилл, по существу, не может видеть картины отца. Он – дальтоник. И даже сигналы светофоров различает только по тому, где горит – сверху, снизу или посередине.
Дача оказалась классической – бревенчатой, душистой внутри, с простой сосновой мебелью. С первого этажа на второй вела крутая лесенка. А вверху помещались две спаленки с резными «берендеевскими» кроватями. Мы с каким-то детским азартом сразу облазили весь дом. Наташка, оказавшись в спаленке, даже повалялась на кровати от восторга, как Машенька в отсутствие медведей.
Дачу окружал участок, заросший юной, густой травой. Вместо забора была легкая изгородь из жердей, а спереди двор и вовсе бесшабашно распахивался навстречу озерку, зелено блестевшему в лощине.
Гвоздем программы была стоявшая чуть поодаль банька, которую Кирилл бросился растапливать, едва мы приехали. Провозившись с полчаса, он, откашливаясь и протирая слезящиеся глаза, с досадой сказал:
– Вот дьявол! Дым отечества, конечно, сладок, но хорошо бы хоть немного и огонька!
Тут уж пришла пора мне показать свои таланты. Я нащипал от сухого полена разжижки, сложил все как надо, открыл все что надо и зажег эту каменку, небрежно бросив в нее одну-единственную спичку (которых после Кирилла осталось совсем немного). Инга с Наташкой зааплодировали, а Кирилл восхитился:
– Ну, ты прям пироман какой-то!
Принесли воды из озерка, согрели. Я искал в предбаннике веники, чтоб баня, так уж баня, но не нашел.
Я все гадал: как же мы будем париться – неужели все вместе и голышом? А как же в таком случае Инга? Но там были припасены специальные холщовые штучки вроде длинных юбок. Мы натянули их до пояса, а девчонки – до подмышек.
Маленькая парилка нагрелась быстро, и мы все скоро заблестели от пота, и Наташка с Ингой завизжали и пригнулись, когда я подкинул парку. Дрова прогорели и стало совсем темно, только дышала багровым светом зола за приоткрытой дверцей. Это призрачное свечение то ли чуть-чуть озаряло тесную баньку, то ли, наоборот, сгущало сумрак. Что-то оно мне напомнило?.. Нет. Ничего.
Со стороны Кирилла и Наташки слышались вздохи и влажное чмоканье. Волна возбуждения, более жаркая, чем тепло от каменки, прошла по моему телу. Я попытался найти в темноте руку Инги, но только на второй или третий раз она не отдернула ее…
Когда мокрые и одуревшие мы выбрались из парилки и в изнеможении повалились не лавки в предбаннике, бесстыжая Наташка уже не стала натягивать холщовую юбочку до подмышек. Так и уселась напротив меня, дуя себе на челку и обтирая ладонями плоский живот и груди с глянцевыми, коричневыми сосками.
Кирилл отнесся к Наташкиному распутству своеобразно.
– Ты – естеством, а я – колдовством! – изрек он и стал сворачивать для всех косячки с «марусей». После парилки они подействовали фантастически: банька закачалась, как избушка на курьих ножках, и в окошки извне полезла всякая интересная нечисть.
– К лесу передом, ко мне задом! – кажется, кричал я, сгребая Ингу в охапку, а она хохотала и отбивалась.
А Наташка распахнула дверь предбанника и стояла, привалившись к ней спиной, растворяясь в сумерках. Она то словно отдалялась, то оказывалась совсем близко, будто летала на качелях, и порой я даже опасался, что она в меня врежется. А в оставшееся пространство двери, задевая полуголую Наташку то хвостами, то пушистыми гривами, выскакивали на волю те странные существа, которые слетелись на сладкий дым наших первых затяжек.
Немного погодя я предложил пойти искупаться. Инга отказалась («Чокнутый, холодно!»), а Наташка с Кириллом кинулись к озеру, оглашая округу воплями, и мне там уже вроде бы нечего было делать. Я отчего-то обиделся и надулся на всех. Впрочем, когда проходит кайф, я всегда обнаруживаю себя в дурном настроении.
Мы с Ингой тоже вышли на свежий воздух и направились к даче.
Близкий лес светился изнутри розовым – всходила луна. Над самой травой висел молочный туман, и Инга, прижимая к груди свою одежду, вышагивала по нему, как продрогшая аистиха. Я поотстал от нее, остановился – хотелось увидеть, как над деревьями покажется багровый краешек луны. И не мог оторваться от этого зрелища, пока весь лунный шар не вылез из леса и не повис, наколотый на черные ветки – огромный и рябой, изрытый ясно различимыми кратерами и тоже как будто влажный от росы. Я стоял, уставившись на него, пока мимо со смехом и улюлюканьем не пронеслась козлоногая парочка, возвращавшаяся с озера.