
Полная версия
Избранное

Избранное
Юрий Кудряшов
© Юрий Кудряшов, 2025
ISBN 978-5-0067-2945-2
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
КНЯЗЬ ТЕРЕНТЬЕВ
повесть-сказка
Глебу
Не придёт Царствие Божие
приметным образом,
и не скажут: вот, оно здесь, или: вот, там.
Ибо вот, Царствие Божие внутрь вас есть.
Лука 17:20—21
I
Он очнулся в широкой и мягкой постели. «Как странно, что я ещё жив», – была его первая мысль.
Оглядевшись, он понял, что находится в деревенском доме. Очевидно, был поздний вечер. За окном стучал сильный дождь. Просторная комната была освещена масляной лампой, вокруг которой сновали мотыльки. Никаких признаков цивилизации. Он словно оказался в романе Толстого или Достоевского. Ощутил запах свежего постельного белья, мокрой древесины, горящего масла и какой-то еды. Дом, очевидно, был стар, но довольно чист и ухожен. За стеной ходили люди, и характерно поскрипывал деревянный пол.
Юноша был настолько слаб, что едва мог повернуть голову. Рядом в плетёном кресле сидела, покачиваясь, та самая девочка-ангелочек, что вытащила его из воды. На ней были чепчик и сарафан. Она вязала кофточку для грудного ребёнка – видимо, для того, который спал рядом в деревянной кроватке-качалке. Возле её ног клубком ниток играл котёнок.
Заметив, что молодой человек пришёл в себя, девочка улыбнулась ему и выбежала из комнаты с криком:
– Батюшка, он проснулся! Проснулся!
В комнату вошёл священник – очень старый, худой и узколицый. А вслед за ним – несколько пожилых господ с бородами и в сюртуках. Когда все расселись возле кровати незнакомца, батюшка обратился к нему:
– Здравствуйте, юноша. Я отец Иннокентий. С кем имею честь?
– Вас зовут отец Иннокентий? – переспросил тот.
– Да, Вы не ослышались, – подтвердил батюшка.
– Это остров Рейзен?
– Именно.
– Значит, всё это правда…
– Что правда? – не понял батюшка. – Кто рассказал Вам об этом месте?
– Вы знаете Фёдора Белогорского?
– Здесь все знают Фёдора Белогорского. Даже те, кто родился после его ухода и никогда не видел его вживую. Ведь он сын одного из основателей нашей общины – князя Дмитрия Белогорского. И внук другого из основателей – барона фон Рейзена.
– Значит, он не приходил сюда, – произнёс юноша, тяжело вздохнув.
– Вы надеялись найти его здесь? – догадался батюшка. – Сожалею, но князь Фёдор покинул остров совсем молодым, более сорока лет назад. С тех пор мы ничего не слышали о нём. Очевидно, Вы были знакомы с ним значительно позже. И я очень надеюсь, что Вы нам об этом расскажете.
– Это долгая и печальная история.
– Мы не торопимся и готовы выслушать Вас.
Незнакомец нашёл в себе силы сесть. По просьбе отца Иннокентия девочка принесла ему горячий бульон. Подкрепившись и завернувшись в шерстяной плед, он начал свой рассказ.
II
– Меня зовут Павел Терентьев. Я родился в Ленинграде в 1974 году. Вырос с мамой вдвоём в дореволюционном доме на Васильевском острове. Помню наш типичный для Ленинграда двор, именуемый в народе «колодцем». Помню старинную лепнину на наших высоченных потолках, которая странно сочеталась с уродливыми трубами, дряхлой советской мебелью, безвкусными обоями, подтёками на стенах и гроздьями одинакового белья, развешанными повсюду и закрывавшими собой фасад.
Мы жили бедно. Мама пережила блокаду, которая унесла жизни всех её родных. Об отце она говорила, что он погиб ещё до моего рождения. Поэтому она растила меня одна. Я был единственным и довольно поздним ребёнком. Я не помню её молодой и красивой. Когда я только начал осознавать себя, она уже была вымотана каторжным трудом. Всю жизнь надрывалась за станком на заводе, чтобы меня прокормить. Я почти не видел её, со мной вечно сидели какие-то соседки или подружки. Мама приходила поздно вечером, когда я уже лежал в постели и боялся уснуть прежде, чем она придёт и своей грубой мужицкой рукой погладит меня по затылку.
С годами меня всё меньше это тревожило, и я всё чаще засыпал до её прихода. Парадоксальным образом мама сочетала в себе две веры, которые кажутся несочетаемыми – в Бога христианского и бога коммунистического. Причём в того и другого она верила одинаково фанатично. Сколько себя помню, меня всегда поражало это противоречие. Я пытался понять её – и не мог.
Она искренне восхищалась Лениным и преклонялась перед ним, считая его величайшим историческим деятелем в нашей истории, спасителем России от «кровавого гнёта самодержавия». Она мало что понимала в истории, но могла часами рассказывать, сколько хорошего Ильич сделал для страны и для неё лично. Горячо верила в «развитый социализм» и «светлое советское будущее». Большой портрет Ленина украшал стену нашей квартиры.
А напротив него висела икона. Христос и Ленин глядели друг на друга и недоумевали. Лет с пяти я регулярно посещал вместе с матерью храм и выстаивал многочасовые службы, не совсем понимая, зачем это всё нужно. Мать заставляла меня молиться перед едой и перед сном. Следила за тем, чтобы я носил крест, столь же ревностно, сколь и за тем, чтобы я правильно завязал пионерский галстук. В детстве это было для меня интригующей загадкой, которую я когда-нибудь смогу разгадать.
В определённом возрасте все, особенно мальчики, переживают бунтовской период – когда разум уже проснулся, а опыт ещё не указал ему, что он может ошибаться. Подростку кажется, будто он ничем не хуже своих родителей и учителей. Он смотрит на всё свежим взглядом и видит, где они допустили ошибку. Видит, чего они смогли достичь со своими убеждениями. Начинает критически переосмысливать всё, что они ему внушили. У меня тоже был свой бунтовской период. Он не выразился, как у большинства других, в том, что я вышел на улицу и прекратил учиться. Для этого я был слишком индивидуален. Я, наоборот, ещё больше замкнулся в себе и оторвался от общества. Перестал скрывать своё превосходство над всеми, всё больше его подчёркивая. Мои суждения становились всё более резкими и безапелляционными. Я перестал уважать кого-либо, кроме себя. Мне казалось, я знаю и понимаю всё лучше всех.
Мать стала казаться мне глупой и примитивной. Её убеждения вызывали всё более едкие насмешки с моей стороны. Я высмеивал её Христа, высмеивал её Ленина. А особенно – гремучую смесь одного с другим. Я видел, как её ранят мои насмешки – и пытался ранить её как можно больнее. Мне было стыдно, что у меня такая отсталая мать. А теперь мне стыдно, что когда-то я стыдился собственной матери. Теперь я понимаю, что её противоречивые убеждения, сколь бы ни были они в самом деле смешны и ошибочны, гораздо менее отвратительны, нежели моё глумление над ними.
Ироничное отношение к коммунизму проснулось во мне раньше, нежели к православию. Последние лет пять в нашей стране происходили большие перемены, на которые я, как и многие, возлагал большие надежды. Но моя мать по старинке боялась, что за мои слова и мысли меня посадят в тюрьму. А мне нравилось её мучить. Я получал садистское удовольствие, всё больше провоцируя её страх за мою жизнь и свободу. Всё громче кричал на каждом углу, как ненавижу совок, как мечтаю, чтобы он скорее развалился, считаю его нашей грандиозной трагедией и исторической ошибкой. Выражал свои мысли всё грубее и резче – да так, чтобы мать услышала и схватилась за сердце. Она не верила в перестройку. Советский Союз для неё был вечен и незыблем. Она считала, что все эти перемены временные и очень скоро всё вернётся на круги своя – и тогда мне ещё могут припомнить всё, что я наговорил. Она всерьёз боялась этого. Она выросла в те годы, когда миллионы людей погибали в лагерях за те высказывания, что я позволял себе. Она видела своими глазами, как соседи навеки исчезали за одно лишь неосторожное слово, нечаянно обронённое жене на кухне. Её мучили страшные сны о том, как меня пытают в подвалах Лубянки. А я всё изощрённее глумился над ней, не понимая, как больно ей делаю.
Вскоре и Христос, висевший напротив Ленина, обратился для меня в такую же бессмысленную деревяшку. Моим единственным богом была свобода. Моей единственной верой была вера в прогресс. Я ждал, что со дня на день в России наконец восторжествует демократия – и вся страна избавится от этих бессмысленных деревяшек. И даже мама прозреет. Увидит рай на земле безо всякого Бога, всеобщее благоденствие безо всякого Ленина – и поймёт, каким балластом были эти деревяшки на пути к прогрессу.
Самым интересным занятием для меня были и остались иностранные языки. Ничто и никогда не увлекало меня сильнее. Мои способности к языкам были феноменальны. Я почти не прилагал усилий для их изучения. Ещё в первом классе поразил всех скоростью чтения и уровнем грамотности. Ещё до школы самостоятельно прочёл несколько взрослых и серьёзных книг. Читал чётко и внятно, быстрее большинства взрослых. Писал без ошибок, хотя не знал правил. Заучивал наизусть стихи почти сразу же по прочтении. Знал слова, которых не знали учителя. Но когда в пятом классе начался иностранный язык – это был восторг с первого же урока. Восторг для меня и для учителя.
В связи с этим у меня впервые появились мысли об отце. Откуда взялась во мне столь феноменальная способность к языкам, если мать не могла запомнить даже английские названия дней недели? К окончанию школы меня всё больше мучил интерес к его личности. Мать казалась мне невежественной пролетаркой. От кого же тогда я унаследовал столь аристократичную внешность, тонкий ум, богатый внутренний мир, если у матери всего этого и в помине не было? Откуда же у меня такая страсть к лингвистике, если мать не окончила ничего, кроме школы, и всю жизнь проработала на заводе? Я всё больше приглядывался к матери – и всё меньше видел в себе сходства с ней. А если я совсем не был похож на неё – значит, я мог быть похож только на одного человека. Значит, всё лучшее, что есть во мне – от него. Но мать старательно уходила от разговоров о нём. Более того: я всё больше понимал, что ей неприятно о нём вспоминать.
Как-то я прямо спросил её:
– В этом есть что-то постыдное? Отчего ты так старательно уклоняешься от ответа? Мой отец сделал нечто ужасное? Он вор, мошенник, убийца? Сидел в тюрьме? Может быть, покончил с собой? Почему ты столь тщательно скрываешь от меня всякую информацию о нём?
– Нет, он не сделал ничего ужасного, – отвечала она. – Поверь: ты можешь гордиться своим отцом. Он героически погиб, защищая Родину.
– Если так, ты бы с гордостью рассказала мне, как это случилось.
– Я пока не могу рассказать тебе всё. Придёт время, и ты всё узнаешь.
– Когда же придёт это время? Мне уже семнадцать. Я не маленький мальчик, чтобы утаивать от меня неприятную правду. Я скоро окончу школу и поеду учиться в Москву. Я столько раз слышал от тебя: «Всё поймёшь, когда вырастешь». Я давно уже вырос, но до сих пор не знаю главного – кто я и откуда взялся!
– Тебе важно знать, кто ты? Твоя любовь к книгам, твоя любовь к языкам – всё это и есть ты! Чего тебе ещё надо?
И она демонстративно меняла тему. Я не мог выудить из неё ни намёка на правду, в которой так нуждался. Для меня было очевидно, что она намеренно скрывает личность отца, что для неё эта тема слишком болезненна, что моё любопытство причиняет ей боль. Мало того что я не знал, кем он был и как умер – я не знал даже, был ли он мужем моей матери или только любовником. В паспорте мамы не было отметок о замужестве, но ведь она меняла его в сорок пять. А если он был женат на другой? Вдруг у меня есть братья или сёстры? Знал ли он вообще о моём существовании? Я знал, что мама родилась с фамилией Терентьева – значит, у отца была другая фамилия. И если мама когда-то носила её, то после развода вернула свою. А ведь его фамилия – это и моя фамилия. И она была мне неизвестна. Получается, я даже не знал, как меня на самом деле зовут!
Когда я был дома один, я тайком устраивал небольшие обыски. Потом аккуратно раскладывал всё по местам, чтобы мама, придя домой, ничего не заметила. Я методично занимался этим почти весь последний школьный год. Думаю, в доме не осталось ни единого уголка, в который я не заглянул, ни единой вещички, которую не разглядел. Я и сам не знал, что ищу. Я не надеялся найти документы или фотографии. Но хотя бы малейший намёк на информацию о нём, хотя бы крошечный кусок тряпки, которая могла ему принадлежать. Если мать хоть немного любила его, она не могла не оставить хоть что-нибудь о нём напоминающее. Но я так ничего и не нашёл. Мама тщательно стёрла о нём всякую память, словно этого человека никогда не существовало на свете.
Сопоставляя это с её убеждениями, хорошо мне известными, я не мог не строить предположений. Отчего бы ей стыдиться отца? Раз она такая ревностная коммунистка, ответ напрашивался сам собой, и других объяснений я не мог отыскать: его постигла та же участь, что Мандельштама и Мейерхольда, Пильняка и Бабеля, Гумилёва и Флоренского. Он и в самом деле был героем – но только не в глазах моей матери. Есть только одна возможная причина его гибели, которой она могла стыдиться так же, как я бы гордился ей: он пал жертвой политических репрессий. Он и не мог не стать ею, если думал и говорил то же, что и я – а откуда же во мне взялись подобные мысли, как не от него?
– Я приеду с другом.
– Зачем друг?
– Он за рулём, а я – нет. Не хочу везти такую сумму в метро.
В то время страшная правда о тех днях постепенно открывалась нам. Лишь одного я не мог понять: разве могло быть это всего семнадцать лет назад? Нам ведь говорили, что все эти «перегибы» – лишь мрачные последствия «культа личности», и всё это в прошлом, и после ХХ съезда всё кончилось, и теперь у нас «развитый социализм». В те времена уже не было Мандельштама и Мейерхольда, а были Синявский и Даниэль, Бродский и Солженицын, Сахаров и Лихачёв – которые были гонимы, но не погибли. А что, если отец жив? Что, если мать и сама не знает, жив ли он и где находится? Что, если знает – и именно поэтому не хочет говорить? Что, если он в эмиграции или в лагере?
У мамы я не мог получить ответов на эти вопросы. И мне оставалось лишь предполагать и домысливать, воображать и мечтать. Если он жив – значит, не может дать знать о себе. Если может, но не даёт – значит, не знает о моём существовании. Но наступают новые времена, когда можно будет не бояться высказывать вслух свои мысли, когда границы откроются, а все несправедливо осуждённые выйдут на свободу и будут искать своих близких. Я жил мечтой, что рано или поздно отец придёт. И я увижу себя – только на сорок лет старше.
III
В начале лета текущего года я с отличием окончил школу и готовился к поступлению на филфак МГУ. У меня тогда была девушка – Валя. Однажды вечером я вернулся домой после очередной прогулки с ней. Когда я вошёл в квартиру, там стояла гробовая тишина. Я позвал маму, но никто не ответил. Хотя мамины туфли были на месте. Более того: рядом с ними стояли ветхие и рваные мужские ботинки.
Я прошёл на кухню. Там сидела мама, а напротив неё – не знакомый мне мужчина. Сперва я подумал, что это, может быть, её сослуживец. Или наш сосед. Да мало ли кто это мог быть.
– Здравствуйте, – сказал я ему.
Вместо ответа незнакомец посмотрел на меня выпученными глазами, будто увидел ангела, слетевшего на крыльях с небес.
– Это он? – спросил он маму, не отрывая от меня потрясённого взгляда.
Тут я заметил, что мама плачет, отвернувшись к окну. Она ничего ему не ответила. Незнакомец встал и подошёл ко мне.
– Какой большой! – воскликнул он и развёл руками. – Пашка! Сынок!
И он крепко обнял меня. А мама так и сидела, глядя в окно и скрывая слёзы. Мужчина отпустил меня, продолжая держать руки на моих плечах и восхищённо меня разглядывать.
– Сколько ему? – спросил он маму.
– А ты сам-то как думаешь? – с внезапным раздражением ответила мама, так и не повернувшись к нему.
– Князь Белогорский! – с гордостью произнёс незнакомец, будто и не заметив её грубости.
Я впервые услышал эту фамилию, которая тогда мне ещё ни о чём не говорила. Я испытывал нечто среднее между восторгом и испугом. Восторг – потому что этот человек был слишком похож на меня, а точнее – я на него, чтобы остались хоть малейшие сомнения в том, кем он мне приходится. А значит, наступила минута, которой я ждал с таким нетерпением, о которой грезил столько лет. А испуг – потому что он был совсем не таким, каким я его себе представлял.
Он был повыше меня ростом. Ему не было шестидесяти, но выглядел он на все восемьдесят. Не просто болезненно худой – он был похож на жертву Освенцима. Обтянутый кожей скелет. И вся его кожа была покрыта странными пятнами, которые он всё время почёсывал. На голове его были беспорядочно разбросаны редкие клочки седых волос. Он улыбался мне – и я видел, что во рту у него недостаёт половины зубов, а те, что остались, были кривыми и гнилыми. Все его кости торчали так, что их можно было пересчитать. Он был неуклюж, всё ронял, натыкался на все углы. Чавкал за столом, храпел во сне, вечно умудрялся где-то испачкаться. За ним нужен был круглосуточный надзор, как за грудным ребёнком. Вся его одежда была такой ветхой, словно он носил её с юности, и настолько не подходила ему, словно он снял её с первого попавшегося бродяги. Даже сразу после душа от него исходил неприятный запах. Он как будто гнил заживо. Причём гнил и физически, и умственно, ибо с головой у него явно было не в порядке.
Я приучил себя к мысли, что непременно гордился бы отцом, если бы тот нашёлся. А получилось, что стыдился его ещё больше, чем матери. Казалось, лучше бы он не возвращался. Чем такой отец, лучше опять никакого. Я почти смирился, что никогда не увижу и не узнаю своего отца – лучше бы так оно и оставалось. С одной стороны, я не мог не испытывать к нему любопытства, даже с примесью эйфории – всё-таки это был мой отец, о котором я доселе ничего не знал и так долго мечтал хоть что-нибудь выяснить. С другой стороны, он вызывал во мне отвращение, и мне было страшно при мысли, что это странное и противное существо придётся терпеть в нашем доме до конца его жизни.
Я радовался, что скоро переселюсь в Москву. Не мог дождаться этого счастливого дня – лишь бы скорее и дальше уехать от этого человека и не видеть его. Но как же мама? Хоть я и не уважал её – мне было её жаль. Ведь ей некуда от него деться. А она всё же мне единственный родной человек, тогда как в нём я никак не мог ощутить родную кровь, а ощущал лишь обузу. Я собирался в Москву – и меня пугало уже то, что не захочется ехать домой на каникулы. А мама вынуждена возвращаться домой каждый божий день. Если раньше я отовсюду торопился в свою комнату, где меня ждали любимые книги – теперь я искал любой повод сбежать и подольше не возвращаться. Лишь бы не видеть его гнилых зубов, которые он постоянно демонстрировал, улыбаясь мне, не слышать той несусветной ахинеи, что он нёс, не вдыхать запаха тления, наполнявшего всю квартиру. Нигде я не чувствовал себя менее комфортно, чем дома. Я не мог читать, не мог учить языки, не мог сосредоточиться ни на чём. Мой отец постоянно искал общения со мной, а я с трудом выжимал из себя взаимность, чтобы его не обидеть. С каждым днём мне всё тяжелее становилось прикидываться, будто он тоже мне интересен.
Он, конечно, был мне интересен. Я не мог поверить, что он всегда был таким. Не мог понять, как могла моя мать выйти за такого человека. Но из его шизофренических речей я не мог выудить ничего сколько-нибудь связного. Почему он исчез? Почему вернулся? Почему стал таким? Всё это оставалось загадкой. Даже мама первое время не могла ничего мне объяснить. Нам и не удавалось с ней хоть ненадолго остаться наедине. А если и удавалось, она всё так же, как и раньше, избегала разговоров о нём.
Отец не выходил из дома. Но очень скоро по двору поползли слухи. Соседские ребята, мои бывшие одноклассники, смогли составить о нём смутное представление, лишь пару раз увидев его в окно. Его физическое и умственное уродство стало притчей во языцех. Он стал излюбленной темой сплетен для всей округи. Отец Пашки Терентьева считался погибшим – но вдруг вернулся и оказался чокнутым. Выходит, наш умник, полиглот и «ботаник» – сын шизофреника. Никто не говорил мне этого прямо, но это читалось на лицах. На меня стали смотреть с насмешкой, показывать пальцами, перешёптываться за спиной. Вечерами под окном собирались толпы соседских пацанов, чтобы поглазеть на легендарного психа. Хоть они и делали вид, что просто стояли – цель была очевидна. Обрывки его нелепых речей, неизвестно кем и как подслушанные, тоже гуляли по двору. Они и сами по себе были безумны, но по принципу «испорченного телефона» возвращались ко мне в ещё более извращённом виде. Вместо того чтобы стать моей гордостью, отец стал моим позором и сделал меня посмешищем.
IV
Как теперь выясняется, многое из того, что говорил отец, было правдой. Однако в тот момент, когда он говорил всё это, правда там была перемешана с бредом. Более того: правда была больше похожа на бред, нежели действительный бред. И в тот момент в моём сознании всё это сливалось в единый и неделимый поток вранья, в котором я не мог разглядеть ни крупицы чего-либо близкого к реальности.
Первое, что мне запомнилось больше всего – это якобы княжеское происхождение моего отца. Надо сказать, понятие «князь» для нашего поколения стоит в одном ряду с такими понятиями, как «царь» или «боярин». Это нечто столь же далёкое и забытое, сколь опричнина и крепостное право. По паспорту отец и правда носил фамилию Белогорский. А значит, и я должен был носить её. Она звучала красивее, чем Терентьев, но казалась мне не более и не менее княжеской.
– Запомни, сынок, – говорил отец (с этой фразы почти всегда начинал он свои разглагольствования), – твой поразительный ум, твоя любовь к книгам, твои феноменальные способности к языкам, твои энциклопедические знания – всё это неспроста. Ты не такой, как все. Ты сам видишь и знаешь это. Ты лучше других. Все твои сверстники – тебе не ровня. Куда им до тебя! Разве ты нашёл среди них хоть одного достойного стать твоим другом? Они все и рядом с тобой не стояли по уровню интеллекта. Но откуда всё это взялось в тебе? Почему ты стал таким? Это зов крови, сынок. В тебе течёт кровь самых уважаемых людей своего времени. Твои предки знали свою родословную до времён Рюрика. Проклятые коммунисты истребили наш род вместе со всем, что было прекрасного на русской земле. Но наш род был многочисленным и одним из богатейших в Российской империи. И только я чудом остался жив. И теперь ты единственный наследник князей Белогорских.
Ещё интереснее были истории про сказочный остров. В паспорте отца значилось, что родился он в Ленинграде. И мама была уверена, что так оно и было. Но отец как-то попросил меня принести ему карту Советского Союза. Ткнул пальцем куда-то в сплошную таёжную зелень посреди Красноярского края и сказал:
– Запомни, сынок: вот здесь я родился и провёл беззаботное детство. Здесь находится остров Рейзен, которого нет ни на одной карте. Никто не знает о нём. Он прячется в самой гуще непроходимой тайги. Когда-то, в начале двадцатых годов, русские аристократы спрятались там от советской власти. Они устроили там поселение, куда приехал и мой отец. Они просто хотели жить своей жизнью, никому не мешая. Они живут там и поныне, не зная горя. Войны, репрессии, голод, террор – всё это прошло мимо них. Только там, в самом сердце нашей необъятной Родины, сохранился крошечный уголок настоящей России. Доберись сперва до Красноярска. Потом до Туры. От неё двигайся строго на север через густые заросли. Через сто километров увидишь остров. Найди там отца Иннокентия и скажи ему, что ты сын Фёдора Белогорского. Он примет тебя и найдёт тебе место в своей общине. Если вдруг какая опасность настигнет тебя, первым делом беги туда. Там ты обретёшь своё счастье, своих родных и близких. Там ты найдёшь людей, которые поймут тебя и полюбят. Там будут те, кому захочешь ты поклониться. И никто никогда не сможет найти тебя там и нарушить твой покой.
Кстати сказать, отец очень шепелявил, и я не всегда мог разобрать, что он говорит. Конечно, я передаю сейчас его россказни не слово в слово, но по памяти, своими формулировками. Он ещё к тому же страшно брызгал слюной, когда говорил, и даже не замечал этого. Но что меня больше всего раздражало в его речах – так это его мания преследования.
– Запомни, сынок: они следили и продолжают следить за нами. Они ведут наблюдение за всяким проявлением мысли в этой стране. Они боятся каждого, кто думает нестандартно. Они следят за его родными и близкими, чтобы те не унаследовали его нестандартное мышление. За его друзьями, которые могли заразиться его свободомыслием. Нет в этой стране более тяжкого преступления, чем иметь своё мнение, свой взгляд на вещи. Они слушают нас и сейчас. Они слышат каждое слово, что я говорю тебе.