
Полная версия
Демон маленьких уступок

Eiscreme
Демон маленьких уступок
«Что бы ты выбрал: сжечь себя или другого? Вопрос сложный, и в нём нет правильного ответа. Что бы ты ни выбрал – тебя поймёт почти каждый. Но не каждый поймёт, о чём на самом деле этот вопрос.»
– Eiscreme
"Предел" Глава 1
Он не знал, где он. Только чувствовал – уже после всего. После боли. После выбора. После себя.
А перед ним человек. Незнакомец – с пустым взглядом и лицом, слишком спокойным, как у того, кто давно всё понял. Позади – тишина. Не звуковая, а та, что бывает перед выстрелом. Короткое, живое “до”.
Пространства, казалось, не было вовсе. Только круг света, как будто кто-то выжег рамку – не для него, для всего вокруг. Он сидел в кресле. И просто смотрел. Не как собеседник – как уравнение, которое нужно решить. Даже если цифры в нём – из костей.
– Когда-то я был дураком и не ценил того, что имел, – тихо произнёс Серн, опуская голову. В голубых глазах плескалась усталость, почти равнодушие – будто мир давно перестал для него существовать как нечто живое.
– А теперь? – голос незнакомца разнёсся эхом, лёгким, но цепким. – После всей этой еды и вина, женщин, роскоши… силы, влияния… Ты всё ещё дурак?
Слова зависли в воздухе, будто часть этого места – пустого, как театральная сцена.
Он сидел напротив. Глаза – чёрные, глубокие, будто в них проваливалась сама реальность. Бледное лицо – безупречно неподвижное, но в нём жила едва уловимая насмешка. На нём был тёмный костюм, будто сотканный из вечерней тени, а в кармане пиджака алел платок, как след от губ виночерпающей богини.
Он скрестил ноги с ленивой уверенностью. В каждом его движении читалось: «Ты – в моём доме».
Серн не знал, где он. Жив? Мёртв? Между? Всё казалось настоящим, но как в сновидении, где каждое чувство гиперболизировано и странно тяжело.
Кресла с бархатной обивкой, три свечи с бледно-голубым пламенем – и тьма. Абсолютная, давящая. Воздух был холоден, и тишина, кажется, жила своей жизнью. Свечи не мерцали. Пламя стояло, как застывшее. И всё внутри шептало: ты не во времени. Ты в не где.
И всё же он не колебался.
– Да. Потому что теперь я готов сгореть в пламени. Отдать всё, что у меня есть. Только бы вернуть то, что потерял.
Голос его был глухим, с хриплой нотой, как у человека, которому приходилось кричать в темноте слишком часто. В этих словах – огонь, но не яркий, тлеющий под пеплом времени.
Незнакомец чуть отвернулся, будто на мгновение задумался.
– Хм… Выходит, почти как в сделке с дьяволом – только наоборот. Не ради силы, а ради утраченного. Когда душа становится ценной лишь тогда, когда теряешь всё – и её в том числе.
Его глаза сверкнули.
– Но ты умер достойно. Ничего не осталось незавершённым. Ты можешь уйти. Зачем возвращаться?
Серн сжал зубы. Внутри что-то сжалось – комом в груди, горячим и тяжёлым. Он не хотел говорить. Не хотел открываться. Всё в нём кричало: заткнись. Но в глубине – другой голос. Тихий, упрямый:Скажи. Только так ты исправишь.
– Ты правда хочешь это услышать? Что я потерял?! – рыкнул он сквозь зубы. Руки вжались в подлокотники.
– А почему бы и нет? – спокойно бросил незнакомец, чуть наклонившись вперёд. В его голосе – лёгкая насмешка, интерес, ожидание. – Начни с самого начала.
– Даже с прошлого?! – выкрикнул Серн, срываясь почти на хрип, словно надеясь, что это остановит собеседника.
– Ага, – кивнул тот, складывая пальцы в «башенку». – Всё, что сочтёшь нужным. Сейчас время больше ничего не значит.
Серн закрыл глаза, кулаки дрогнули и разжались. Он сделал вдох – неровный, будто заново учился дышать. И шагнул в воспоминания.
***
Мой город тогда дышал как живой. Сотни труб выпускали пар, висящий в воздухе, будто кто-то натянул на небо белую пелену. Звон колокольни на площади всегда опаздывал на секунду, и в этом было что-то человеческое – несовершенство, за которое можно прощать.
Торговцы выкрикивали цены, дети гонялись за механической крысой с бронзовыми лапками, которая сбежала из мастерской. А на углу, у лавки с ладаном и смолой, Яна спорила с продавцом о цене свечей, закатив глаза так, как умела только она – будто весь мир мог сгореть, но она всё равно получит своё.
Мы тогда жили в доме, где стены скрипели от старости, а трубы булькали от переизбытка пара. Я точил детали, пересчитывал болты, а вечером мы просто пили отвар из листьев. Ни войны, ни заговоров, ни призраков прошлого.
По утрам, если в доме было особенно холодно, Яна ставила чайник не на плиту, а прямо на поддувало печки – «так быстрее», говорила она, и улыбалась, как будто знала какой-то секрет.
А я притворялся, что не замечаю, как она прячет мои носки, чтобы я дольше шаркал по полу босиком и жаловался. Её это почему-то ужасно веселило.
Потом она возвращала их с видом благодетельницы и целовала в лоб, как ребёнка.
Эти утренние игры были… ничего не значащими. Тогда.
А сейчас я помню их чётче, чем свои научные труды, изобретения, законы, по которым держался город.
Почему-то именно это и вспоминается, когда думаешь: «О чем я могу скучать?»
Всё казалось правильным. Привычным.
И именно потому всё пошло не так.
Тогда, тридцать один год назад, во времена раннего правления императора Авгуса II – мне было за двадцать – наш род был публично осуждён и приговорён к отлучению за страшные преступления, якобы совершённые моим отцом. Его признали еретиком – и выжгли клеймо прямо на лбу. Несмываемый позор. Метка предателя веры.
Закон больше не защищал нас. Нам не подавали руки. Перед нами не открывали дверей – даже в час бедствия.
Церковь «Верные Солнцу» – звучало, как благословение, а чувствовалось, как приговор. Она давно перестала быть просто верой: это была власть, покрытая золотым лаком, за которым пряталась машина – точная, холодная, всеохватная.
Им принадлежали университеты, клиники, архивы. Жрецы носили мантии, но говорили, как судьи; инженеры работали не ради прогресса, а ради одобрения совета догматов. Всё, что лечили они – лечили под надзором. Всё, что изобретали – регистрировали в хранилищах под грифом. Даже воздух в некоторых районах, казалось, сперва проходил благословение.
Церковь была как система кровообращения Империи: если тебе откажут в доступе к ней – ты уже наполовину мёртв.
Мой отец был блистательным профессором фармакологии. Ему пророчили великое будущее. Но его заглушили – не по ошибке, а по расчёту. Политика – топор без пощады.
В последний раз я слышал о нем в день, что начинался как любой другой. Но в груди зудело нехорошее предчувствие – мерзкое, липкое. Похожее на запах смерти, притаившейся в углу: ты не видишь её, но точно знаешь – где-то она есть.
Я надеялся, что ошибаюсь. Но, как часто бывало, интуиция оказалась права.
В тот день, в своей мастерской, я впервые за долгое время вернулся к работе: руки снова держали отвёртку, пальцы ощущали вес бронзы и сталь гаечных ключей. Я вытирал пыль с полок, смазывал шестерёнки, запускал подачу горячего пара в остывших трубах, проверял датчики. А вокруг – стопки чертежей, груды инструментов и россыпь пожелтевших заметок, до которых вечно не доходили руки.
Это был обычный день часового мастера. И я был счастлив.
Я только-только завершил ученичество у известного профессионала, впервые работал на себя и был полон надежд. Оставалось всего пара лун до рождения ребёнка – но об этом позже. Клиентов было мало, но заказы появлялись, и я ощущал, как жизнь набирает ритм.
Я обожал работать с гаджетами, паровыми каретами, а особенно – с часовыми автоматонами. Эти изящные создания ручной сборки были сложны, дороги и поразительно красивы. Каждый – как ожившая скульптура.
Город ещё спал, когда я открывал жалюзи. Низкие облака плотно лежали над крышами. На углу напротив горланил мальчишка – продавал дешёвые газеты, пнул собаку, поскользнулся на брусчатке. Подавальщица с соседнего трактира сплёвывала в канаву между делом, вытирая жир с рук. По верхним балконам шелестели парашютики с письмами – «неприкасаемая почта», отправляемая с почтовых башен.
Рядом, в квартале машиностроителей, уже дымили купола – там подогревали водяные турбины и ковали запчасти на кареты. Пар пах маслом, сладковатым углём и чуть-чуть жареным пивом – местные студенты запускали свои вечные самогонные аппараты ещё с вечера. Всё это складывалось в привычный фон. Ни громкий, ни шумный – просто живой.
И в тот злополучный день, упомянутый ранее, ко мне попала одна из часовых машин – дворецкий по прозванию Оли. Он перестал справляться со стрижкой сада и готовкой. Не из-за механики – сбои шли глубже. Сердечник интеллектуального центра начал сбоить. Почти как деменция у человека.
Поломка была стандартной. У меня завалялось несколько подходящих кристаллов на замену.
– Так, посмотрим… – бормотал я, перебирая коробки в затхлой кладовой. – «Б» триста два – слишком мощный. Мне нужен… вот, «С» три. Нестареющая классика.
Кристалл – самое дорогое, что есть в автоматоне. Ведь это и есть его душа в прямом смысле слова. Души извлекались из тел – чаще всего животных, предназначенных для бойни. Их подавляли сразу после извлечения. Безвольные, они служили «пилотами» для машины – безошибочно и молча.
Я надел монокль и осматривал внутренности модуля. Пальцы привычно работали отвёрткой, снимая защитные пластины и ослабляя крепления.
Сердечник встал в модуль с глухим щелчком, как ключ в замке.
Кристалл вспыхнул фиолетовым светом. Не тусклым – сияющим. Почти как пламя. Воздух вокруг затрещал от напряжения, и волосы на шее поднялись дыбом. Что-то будто щёлкнуло в пространстве.
– Уф, – выдохнул я. – А теперь, малыш, посмотрим, как ты приживёшься.
Я взял модуль – уже слегка остывший – и с тёплой, почти отеческой улыбкой вставил его в корпус дворецкого, раскинувшегося на «операционном» столе. Светодиоды в глазницах замигали, оживая. Но душе требовалось время, чтобы прижиться в новом теле – адаптация редко происходила мгновенно.
Для меня всё это давно стало обыденным. Как омлет на завтрак. Как сапоги из кожи. А рабством эту практику никто не называл – особенно учитывая, что разумную волю человека подавить почти невозможно.
Снаружи сгущалась гроза. Я стоял над автоматоном, проверяя подключение, когда за дверью резко раздалось:Бам. Бам. Бам.
Стук – громкий, чёткий, будто кто-то вежливо, но с нечеловеческой силой бил кулаком в мою металлическую дверь. В первые секунды это раздражало сильнее, чем пугало.
– Именем ордена, откройте, – донёсся голос с другой стороны, в унисон с гулким раскатом грома.
"Клеймо" или же "Болота зовут" глава 2
Инквизиция Церкви «Верные Солнцу» была не просто духовной структурой. Её создали как военизированный ответ старым паладинским орденам – для борьбы с ересью, заражениями и теми, кто разъедал Империю изнутри.
В отличие от идеализированных паладинов прошлого, инквизиторы внушали не благоговение, а тревогу. О них ходили мрачные легенды: слепая, жёсткая преданность, привитая с детства, невозможность сострадания, и беспрекословное следование долгу.
…Они стучали трижды. Потом открыли сами.
Я помню не звука, не слова. Помню только, что первое, что мелькнуло в голове – не страх, не гнев, а её руки. Яна, сидящая под навесом, будто ждёт кого-то, кто уже не вернётся. Она не говорила, просто смотрела в дождь, как будто пыталась прочесть в его каплях ответ на вопрос, который даже не задала.
Этот образ вспыхнул в мозгу, как отблеск на стекле, и исчез, когда в дом вошли люди в плащах.
– Сернан Герхуэр? – один из них сказал это, как будто знал, что ответа не будет.
Мир вокруг будто провалился в вязкую тишину. Я слышал капли, падающие с кромки крыши, слышал, как скрипит дерево под тяжестью воды. Всё остальное утонуло в белом шуме
Инквизиторы двигались, как тени, в которых забыли спрятать человека. Мантии – чёрные, с металлическим отливом, будто ткань выварена в пепле. Один был массивен, широкоплеч и с лицом, будто высеченным из скалы. Другой – худощав, с тонкими губами, от которых всё время шёл пар, хотя воздух не был холодным. Они молчали.
– Да, это я. Вам что-то нужно? – я скрестил руки на груди, встал в проход. Внутри всё сжалось, но снаружи я был спокоен, почти безразличен.
– Вы пойдёте с нами, – прохрипел второй. У него на груди сверкали знаки отличия, и он словно гордился ими. – С этого момента вы обязаны молчать и подчиниться. При малейшей попытке сопротивления… будут последствия.
– А?.. – я едва начал говорить, но осёкся, когда он поднял палец. Жест – резкий, как затвор винтовки.
– Я сказал: молчание. Ордер есть. Вскоре всё объяснят. Допрос будет проведён. Дело срочное, так что держите себя в руках. – Он помолчал, потом почти небрежно добавил: – Клянусь Солнцем, если вы ни при чём – всё обойдётся.
Я не знал, что «завтра» так и не наступит.
Когда меня повели к выходу, я бросил взгляд на всё это – и впервые понял, насколько уродливо мы устраиваем свою жизнь, когда уверены, что успеем её исправить.
Я не сопротивлялся. Даже не думал об этом. Внутри не было ни злобы, ни страха – только пустота, как в кузне, где прогорел жар, и остался один серый пепел.
Когда меня повели мимо старой колонны с гербом Империи, я остановился на долю мгновения. Меня не дёрнули. Один из инквизиторов просто посмотрел. А я – на город.
Всё выглядело так, будто день остался прежним: дети вдалеке бегали уже с бумажной змеёй, мужчина возился с телегой у кузни, а над крышами клубился сладкий дым от выпечки.
Я обернулся. Дом. Тёплый, глупо уютный. С покосившейся крышей, с крыльцом, которое я обещал починить. С её силуэтом в дверях. На пороге дома стояла Яна. Она ничего не сказала. Только сжала пальцы так, как будто пыталась сдержать крик. И всё.
Мой взгляд на неё задержался ровно настолько, чтобы боль успела осесть под рёбрами. А потом – сапоги инквизиторов, цепи и голоса. Дальше началась дорога.
Трага – бывшая столица, моя родина – была жемчужиной Империи: исторической, промышленной, шумной и живой. Опасности случались, конечно – газеты писали о разбойниках в провинциях и чудовищах в шахтах, но в основном всё казалось… нормальным. Почти как в сказке.
Меня везли в карете под хлюпанье дождя – сперва по узким, готическим улицам, затем – мимо мокрых полей и заросших дорог. Дорога к форту заняла не больше получаса, но по ощущениям – вечность. Меня везли к форту святого Вилли.
Я бывал там лишь по делам. Это место никогда не казалось обычным. Огромный, замкнутый форт с гранитными стенами, артиллерией старых времён, и атмосферой, от которой подрагивали пальцы, прежде чем ты дотрагивался до дверного кольца.
Форт возник внезапно – вынырнул из застройки, как кость из разрыва на теле города. Громадный, вычищенный, будто построен не людьми, а чьим-то безликим упрямством. Колонны, как молчаливые присяжные. На фронтоне – герб Империи, отполированный до ослепительного блеска. Ни капли пыли, ни трещины. Как будто всё здесь не старело – а замирало в вечном "сейчас".
Внутри было тихо. Невозможно тихо. Даже шаги гасли, как будто пол глотал звук. Но я слышал: капли воды, далёкий скрежет металла, чей-то приглушённый кашель. Жизнь была здесь – но как под слоем стекла. Недосягаемая.
Мы вышли в атриум – круглый, залитый холодным светом. Стены из мрамора, клумбы ухожены, и в центре – фонтан. Вода текла тонкой дугой. Пахло паром и железом. Красиво. Почти уютно. И – неправдиво.
Здесь они передали меня гарнизону.
– Не знаю, к чему может быть причастен этот трудяга, – прохрипел один из инквизиторов, скосив взгляд на меня. – Выглядит не как преступник… и не как подлец. Мы точно того взяли?
Офицер гарнизона выглядел молодо, но уверенно – как человек, чьё лицо рано привыкло к командам и крови. Серые брюки, бронеплащ, сапоги и каска. Говорить за него не нужно – его облик говорил всё сам.
– Волосы тёмные, глаза голубые, ожоги на руках – всё сходится. Это он, – произнёс он, не глядя на меня, и щёлкнул по вороту формы.
– Что он мог такого натворить? – пробормотал инквизитор, глядя поверх головы, словно ища ответ в мраморе колонны.
– Пока не знаем. Но слухи идут. Его отец замешан в грязных делах. Эксперименты, ереси. Похоже, парень что-то унаследовал.
– В нашем деле на обёртку не смотрят, – вставил второй инквизитор, понижая голос. – Помню одну ведьму. Глаза – как у святой. Пока её не сожгли – полгорода вымерло. Никогда не знаешь, что под кожей.
Он сделал паузу, чтобы все услышали последнюю фразу. И добавил, тише:
– Не люблю, когда люди гибнут ни за что.
– Мы свой долг выполнили, – кивнул первый. – Судья Витольд разберётся.
И они ушли. Без взгляда назад. Как будто сдали посылку и не особо переживают, что в ней – человек.
Меня оставили с гарнизонной стражей. Молча. Они не били, не грубили – но каждый их взгляд ощущался, как плевок под рёбра.
Всё было гладко, правильно, законно.
Но чувствовалось, что судом здесь не пахнет.
Меня провели по каменным коридорам, где воздух пах железом, плесенью и безмолвными признаниями тех, кого уже не вызывали наверх. Стены здесь были слишком гладкие, как будто вылизаны временем и страхом. Шаги стражей отдавались глухо, но уверенно. Моих – не было слышно. Я едва шёл.
– Отдохни здесь, малец, – сказал один из охранников, грубо, без лишней вражды. Просто уставший человек, для которого я был ещё одной занозой в смене.
Камера была тесной и сырой. Цепи болтались на стенах, как напоминание, что никто не уйдёт отсюда без следа. Меня заковали – не туго, но крепко, и прежде чем я успел что-то спросить, в меня влили жидкость. Горькую, как злоба, и вязкую, как страх.
Через минуту она начала действовать.
Сначала ушли руки, потом ноги. Затем слиплись веки, но не разум. Разум горел. Особенно – место клейма. Я не чувствовал кожи, только жар, будто кто-то раскалённой проволокой обводил символ на лбу снова и снова.
«Я погибну здесь», – думал я. – «И никто не вспомнит, зачем я умер».
Сквозь боль я видел крыс, копошащихся в углу. Слышал капли, падающие с потолка, как часы в петле. Чувствовал, как что-то внутри меня рвётся.
«А Яна… Она ведь должна скоро родить…»
Из глаз выжимались слёзы – не от боли, от стыда. От бессилия. От того, что я был нужен, а оказался вот здесь – в луже собственной блевоты.
«Если бы кто-нибудь знал, как легко всё обернулось. Как быстро ты становишься врагом».
Когда боль ослабла, наступил новый ужас – тишина. Настоящая. Никакого стука шагов, криков, щелчков замков. Только собственное дыхание, сбивчивое и грязное, как будто и оно было непрошенным.
Потом скрипнула дверь. Я не видел лиц, но слышал, как заскрежетали сапоги по полу. И снова – голос.
– Привязать.
Меня подняли, как мешок. Руки болтались, ноги подкашивались. Тело почти не чувствовалось – будто я был не внутри, а рядом с собой, пленником чужой оболочки.
В центр вывели с трудом. Я стоял, привязанный, окружённый фигурами в масках. И тогда появился он – палач. Лицо его не прятали. Он даже не смотрел на меня, как на человека. В его глазах была механическая злость, как у того, кто считает свою работу не жестокой, а правильной.
– Нет пощады предателям, – сказал он. Не крича. Прошептав, но так, что слова эхом впились в стены.
И тогда началось.
Клеймо – уже нанесённое на лоб, но, видимо, не завершённое. Это был ритуал. Сила, пульсирующая под кожей, снова вспыхнула. Что-то пробежало по позвоночнику – не ток, а хуже. Внутренний жар, опаляющий разум. Я чувствовал, как металл касается лба. Как проникает, как будто хочет вырезать не символ, а саму личность.
Но я был в сознании.
Я не мог кричать – голос отнялся. Я не мог дёргаться – тело не слушалось. Только разум оставался – и он горел.
Позже, лёжа на полу, когда вновь остался один, я знал: этого не должно было быть. Это не правосудие. Это – скрытая война. Возможно, раскол в Церкви. Возможно, ошибка. Или заговор. Или месть.
Но главное – мой отец. Он что-то знал. Что-то сделал. А я был слишком близко к истине.
«Если они не могли его запугать, они выбрали меня».
И тогда меня записали в хроники: «Сын еретика. Соучастник экспериментов. Предатель веры».
И это уже нельзя было стереть.
А что было потом?
Очнулся я в карете, трясущейся на ухабах. Вокруг – галдёж других невольников.
«На болота», – подумал я. Дробить породу.
Я слышал: «не видел болотных городов – не знаешь настоящей архитектуры». Говорили, руины там – как сны, оставшиеся от титанов. Я всегда считал это поэтическим преувеличением.
Но я убедился сам: они не врали.
Я ещё не знал, что меня ждёт под землёй. Но уже тогда, лёжа среди рвоты и гари, услышал шёпот. И понял – не всё из них принадлежало людям.
***
– И что? В этом и будет твоя глупость? – холодно, но с искренним интересом спросил незнакомец.
– Не совсем, – втянул воздух Сернан. Голос его был ровным, но в нём уже не было жара. – Это всего лишь маленькое, но важное звено в длинной цепи… моих решений и обстоятельств.
Он говорил спокойно, но внутри что-то сжималось. Он жалел не только о жене. Каждый винт, ввинченный в живое ядро, обнажал не просто старую ошибку – собственную пустоту, заполнявшую его изнутри.
– Не кори себя, – перебил незнакомец. Голос его стал тише, почти сочувственный, но всё ещё сдержанный. – У меня остались вопросы. Один, в частности: как никто не заметил отсутствие суда? Я думал, Империя… бюрократична до скрежета.
– Скорее всего, в этом замешан сам Витольд – один из инквизиционных судей, – ответил Серн, опуская взгляд. – У таких, как он, достаточно полномочий, чтобы клеймить предателей Церкви без полноценного процесса. Им доверяют. А он просто… подделал всё. Документацию, улики, подписи.
Он выдохнул, коротко, почти с сожалением:
– Всё это… вместе с остальными обстоятельствами, сделало задуманное возможным. И если бы я знал, к чему всё это приведёт…
Слова повисли в воздухе, как недосказанная молитва. Он не договорил – и, возможно, уже не хотел.
“Болота” глава 3
– Ну и что же было дальше? – спросил незнакомец. Его голос звучал спокойно, почти обволакивающе, и звенел в унисон с той звенящей пустотой, что окружала их – как струна в тишине.
– Ага. И жили все дружно и счастливо, – усмехнулся Сернан. В его голосе сарказм звенел звонче стали. Серн на мгновение прикрыл глаза. Образ лимба рассыпался, словно пепел, и на его месте возникло нечто более вязкое, тяжёлое.
Прошлое не возвращается – оно хватает за горло и тащит вниз. Не сразу, нет. Сначала – голос. Потом – запах. Потом – боль. Он не заметил, как начал вспоминать.
Сначала был звук: скрип осей, глухой рокот тягачей. Потом – движение: не вперёд, а вниз. А затем – чувство, как будто кто-то сжал его изнутри: не грусть, не страх, а… безысходность, к которой привыкаешь. Как к холоду в кости.
***
Меня и десятки других везли в тесных, душных вагонетках, прицепленных к старым паровым тягачам. Дорога была почти стёрта – заросшая травой, изломанная, усыпанная щебнем. Колёса грохотали, как кости в мешке.
Кто-то молчал. Кто-то кашлял в кулак. Один старик справа от меня всё время тёр палец о палец – молитва без слов. Спереди сидел парень, весь в ожогах, – стонал во сне, и его каждый раз тихо укачивала женщина в сером платке. Она не была ему матерью. Просто кто-то должен был это сделать.
Я же сжался в угол, как щенок. Горло першило от сухости, но даже когда мне поднесли флягу – я не мог пить. Клеймо под бинтами жгло, словно вживлённая угольная печать. Яны рядом не было. Дома – не было. Только запах пара, кожа, слипшаяся от лихорадки, и тихий гул, как от работающего двигателя внутри черепа.
Иногда я засыпал. Там, в снах, были стены моего дома. Смех. Солнце. Иногда – лицо Яны. Но каждый раз, просыпаясь, я понимал: и в снах мне больше не было места.
Я изо всех сил старался не думать о Яне. Не представлять её лицо. Не воображать, как она одна, с ребёнком. Но страх за неё сжирал изнутри сильнее боли, сильнее жара клейма.
«Что с ней? С малышом?..»
Когда колёса вагонеток встали окончательно, началась настоящая дорога – по трясинам. Здоровых гнали пешком. Меня, с обожжёнными руками и мутной головой, закинули в телегу, запряжённую замученной лошадью. Она спотыкалась, фырчала на мошкару и несколько раз вставала – просто не желая идти вглубь. И каждый раз надзиратели шипели:– Гони! Не жалко. Новую найдём. Было ощущение, что они боятся не опоздать – а остаться на болотах хотя бы ещё на минуту.
Мошки липли к открытым ранам, и кто-то на заднем плане бормотал:– Кровь зовёт. Болото слышит, если ты истекаешь.
Ночами всё было хуже. Люди – и заключённые, и охрана – просыпались от криков. От собственных снов. От шепота, которого вроде бы не было. По этому местные болота считались проклятыми – и не без оснований.