bannerbanner
Путь через века. Книга 4. Свет счастья
Путь через века. Книга 4. Свет счастья

Полная версия

Путь через века. Книга 4. Свет счастья

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 9
Я жажду и горю.Снова Эрот жестокосердыйНежно и горько меня терзает,Неуловимо в меня проник.Снова Эрот крушит мое сердце,Подобно шквалу, тому, что с небаОбрушил на кроны слепую ярость.Ты пришел не напрасно,Я тебя ждала.Ты зажег в моем сердце огонь,Он жарко горит.Я не знаю, что делать мне,В груди живут две души.Я не знаю, что меня, одержимую,От гибели бережет,От заросших лотосом берегов.Ты меня забыл[2].

Перебирая струны лиры, наша хозяйка расшевелила и струны моей души. Ее низкий приглушенный голос сливался с текучими арпеджио, она пела не о чьей-то любви, а о любви вообще, будя во мне всполохи воспоминаний; она объединяла их именем Эрота, этого божества, чьи визиты мы так ценим. Никогда прежде я не слышал столь безыскусных слов, тревожащих знакомые, но до сих пор не высказанные чувства. Обернувшись к Нуре, я увидел, что и она испытывает то же смятение. Нас глубоко тронули эти короткие стихи. Они не только напомнили нам сокровенные мгновения нашей жизни, но и показали, что в самой глубине все люди схожи. Говоря о себе, наша хозяйка говорила и обо мне, и о нас всех. Ее поэзия ткала неожиданные связи, создавая особое братство слушателей.

Звуки умолкли, и мы тотчас присоединились к шумному хору собратьев, которые требовали новой песни.

Богу равным кажется мне по счастьюЧеловек, который так близко-близкоПред тобой сидит, твой звучащий нежноСлушает голосИ прелестный смех. У меня при этомПерестало сразу бы сердце биться:Лишь тебя увижу, уж я не в силахВымолвить слова.Но немеет тотчас язык, под кожейБыстро легкий жар пробегает, смотрят,Ничего не видя, глаза, в ушах же —Звон непрерывный[3].

Удивительно! Эти любовные жалобы хотелось слушать вновь и вновь. Сколько счастья в этой боли! Сестра Харакса так сумела выразить любовную тоску и томление, что хотелось тотчас заболеть этим недугом. Ее стенания превращались в хвалебную песнь, рыдания становились восторгом.

Харакс, заметив мои эмоции, наклонился ко мне и шепнул:

– Теперь ты познакомился с моей сестрой.

Так произошла моя встреча с поэтессой Сапфо.

* * *

Меня всегда пленяла дерзость, особенно женская. Бесстыдство женщин вопреки условностям, отвага их независимого образа мыслей и действия, утверждение не связанной путами свободы добавляют женским чарам особый блеск. Я сразу почувствовал опасность, которая крылась для меня в Сапфо: она была той же породы, что и Нура. Она не могла соперничать с моей бессмертной супругой, однако достигла совершенства, ведь свободный и естественный гений обращает заурядную внешность в прекрасную. В общем, я рисковал поддаться этим чарам и влюбиться без памяти.

Я решил остерегаться, но не ее, а себя. Задача представлялась еще менее выполнимой, когда я узнал, насколько решительно та, что будила во мне желание, отстаивала свою независимость. Хотя Сапфо была замужем и имела дочь Клеиду, однако поступала, как ей заблагорассудится. Ее муж Керкил, родом с Андроса, тоже человек состоятельный, отступился от убеждения, что их официальный союз дает ему право распоряжаться самой Сапфо. Размолвки между ними не было, но жил Керкил по большей части в их отдаленном имении на другой оконечности острова. Когда мы встретились, у Сапфо был бурный роман с красавцем Фаоном цвета корицы, которого мне довелось увидать; в его грациозности угадывалось что-то женское.

Мы с Нурой перебрались в Соловьиный дом, прозванный так в честь невидимых пташек, которые распевали на все голоса в окрестной рощице. Они насыщали нас подлинным звуковым пиршеством, заливаясь вокруг нашего чистого и светлого приюта и составляя главную его прелесть. В дальней округе сочилась лишь примитивная синичья капель, а у нас соловьи закатывали настоящие концерты. Обычно эти музыканты целыми днями отмалчивались и только в сумерках приступали к своим вокализам, выпевая неожиданные серенады; а порой их голос набирал силу, невероятную для птички размером в два мизинца, и тогда заполнял всю округу. К луне, как дар небесам, поднимались каскады серебряных нот; в недрах тьмы распускались легкие трели и, мерцая, наполняли ночь животворной гармонией, соединяли землю со звездами. Они выходили за пределы простого щебета и взмывали к высотам экспрессии, выводя такие коленца, будто им ведомы тайники человеческой души. Вечерами я лежал под мерцающим сводом, и мне мнилось, что это дар Сапфо, или даже так: поэтесса направила ко мне своих крылатых посланцев, чтобы я неотрывно думал о ней. Моим сердцем овладевали ее чарующие стихи, печальные и в то же время веселые, неизменно бурлящие, и кровь в моих жилах ускоряла бег.

Эти служители Сапфо досаждали мне и тем, что я почти не мог их углядеть. Их фигурки терялись в листве, а красновато-коричневое оперение с золотистыми проблесками гасло в нарождающихся сумерках.

Изо дня в день я боролся с колдовской властью Сапфо. Эта женщина манила меня как магнит. К счастью, Нура вскоре сдружилась с ней. Отчасти я был рад, видя, что они беседуют часами напролет, и спокойно отходил в сторону. Я мог заняться моими новыми пациентами – правда, немногочисленными – и исследованием целебных свойств местных растений, в частности фисташковых деревьев. Одно из них, мастиковое дерево, давало густую смолу, которая проявляла антисептические свойства. Другое дерево, терпентинное, больше культивируемое на соседнем острове Хиос, особенно привлекло мое внимание. Его очень душистая, белая с прозеленью смола славилась тем, что с добавлением меда смягчала кашель и чистила гортань. Она также входила, наряду со множеством других растений и сушеной ящерицей, в состав знаменитого греческого противоядия. Я же исследовал ее отдельно, следуя заповедям своего наставника Тибора, который к смесям относился с опаской.


– В любую минуту я могу оказаться в изгнании.

Сапфо тут же объяснила нам с Нурой, в чем дело. Постигая общественное устройство Лесбоса, его политическую организацию, мы стали понимать, что тревожит нашу подругу.

На острове правил тиран, что не было исключением, поскольку всем греческим городам-государствам этот режим был знаком. Убив предшественника, Мирсил сосредоточил в своих руках абсолютную власть. Согласно традиции, он опирался на некоторые кланы, покровительствуя им. Чем определялась законность его власти? Силой. А как иначе? В слове «тиран» в ту эпоху не было осуждения: сама по себе тирания не считалась ни плохой, ни хорошей, но различали хороших тиранов и плохих. Мирсил был из худших. Ему были свойственны произвол и злоупотребления, законы он менял со скоростью ветров, обдувавших архипелаг. Никто не был застрахован от неправедного ареста, от пристрастного суда, от конфискации имущества.

Семья Сапфо, издавна богатая и влиятельная, оказалась в относительной безопасности, постепенно наладив сотрудничество и даже заведя дружбу с некоторыми видными семействами. Если бы Мирсил покусился на ее благоденствие, он рисковал бы лишиться необходимой поддержки сильных кланов. А потому он позволял себе лишь мелкие пакости, не слишком ощутимые, просто чтобы напомнить, кто тут главный.

Господство тирана не мешало Сапфо при всякой возможности критиковать его, и все же она опасалась его мести. А потому постоянно боялась, что ей придется покинуть остров. Покинуть и остаться в живых. С одной стороны, Сапфо обожала жизнь, с другой – сознавала, что тиран не решится ее казнить.

Но изгнание Сапфо понимала несколько иначе. Она очень остро ощущала мимолетность бытия. «Если бы смерть была благом, боги не избрали бы бессмертия». Она ощущала хрупкость и эфемерность жизни, которую неотступно подстерегает смерть. «Тот, кто прекрасен, прекрасным останется лишь на мгновенье». В восемнадцать лет она написала стихотворение о старости.

Иссушили годы мое тело,Убелили черные косы,Ноги меня уж не держат.А сердцем моим владеет солнце,Сердцем моим красота владеет,Меня пленяет юности цвет.Когда б мое лоно еще моглоЖизнь породить! Когда б молокоМогло напитать мою грудь,Поискала бы я нового мужа.Но годы меня согнули,Старость сморщинила кожу,Эрот от меня отвернулсяИ бежит за юностью вслед.

Мирсил был отравой острова Лесбос, Сапфо была от нее противоядием. Тиран истреблял жизнь, называя это управлением, Сапфо ее прославляла. Она воспевала упоение жизнью, триумф желания, притяжение всего живого, доступное всякому домашнее счастье. Она оживляла остров и стихами, и деяниями, организуя празднества, обучая юных девушек танцам, пению, плетению цветочных венков и шитью нарядных одежд. Ее двери всегда были открыты для любви, и она никогда не избегала удовольствий. В ней не было и намека на слабость, но не было и чрезмерности, при всей широте ее натуры. Ведь недавно она дала отставку юному Фаону, мягко посоветовав ему найти возлюбленную помоложе.

– Ты меня избегаешь? – удивилась однажды она, когда после отменного завтрака в нашем тесном кругу я с ней прогуливался по саду, за которым тянулись виноградники.

Я побледнел:

– Нет.

– Но ты будто сторонишься меня… Нура сказала, что это на тебя не похоже. Я с ней провожу немало времени, но мне хотелось бы видеть почаще и тебя. Чего ты боишься? Меня?

– О, ни в коем случае. Я… тут осваиваюсь, пытаюсь найти точки опоры.

– А разве есть другие точки опоры, кроме простой радости жизни? – воскликнула она и обвила мою шею руками.

Я замер. Она была так близко. Я ощутил жар ее тела, тяжелую манящую грудь, вдохнул аромат, текший от роскошных рыжих волос, увитых фиалками. Одна часть меня желала продолжить это объятие и слиться с Сапфо, другая противилась. Вторая одержала верх, я неловко и сконфуженно отстранился:

– Я… я… я этого не могу.

Она склонила голову, не отводя от меня глаз:

– Из-за Нуры?

– Если я поддамся своему желанию, Сапфо, я не смогу любить тебя слегка – я буду тебя любить слишком сильно.

Она рассмеялась, сверкнув зубками:

– Мне по сердцу твои слова.

Она снова ко мне прильнула, я почувствовал, что моя судьба повисла на волоске и мне того и гляди придется бежать с Лесбоса; дабы окончательно расставить точки над i, я со всех ног кинулся прочь.

Сапфо доказала свое исключительное благородство: ее отношение ко мне ничуть не стало суровей, она проявляла то же радушие, что и прежде. Я было подумал, что опасность миновала. Какая наивность! Отказ не означает освобождения. Чувственное богатство Сапфо, излучение ее естества – аромат, пламя волос, доброжелательная тонкость ума – все это преследовало меня еще сильнее после того, как я ускользнул от ее объятий в саду за виноградниками.


Сапфо часто затевала фестивали, праздники и религиозные церемонии и к участию в них приглашала аэдов с окрестных островов или материковой Греции. Хотя жителям Лесбоса нравились эпиталамы, свадебные песни ее сочинения, она полагала, что ее соседям следует познакомиться и с другими талантами; она отовсюду привлекала артистов и вознаграждала их участие. Аэды стекались из разных городов и деревень, декламировали эпические тексты и героические повествования. У этих поэтов-музыкантов, способных пропеть шестнадцать тысяч стихов «Илиады» и двенадцать тысяч стихов «Одиссеи», память была исключительная, и к тому же они одаривали своих постоянных слушателей важнейшей памятью: объединенной. В те времена лишь немногие умели читать и писать, зато уши и любопытство были у всех, поэтому стихи передавались из уст в уста. Но аэды приносили и большее: они объединяли жителей разных уголков Греции, распространяя вымыслы, размышления и поступки, создававшие духовный цемент. Так, «Илиада», описывая Троянскую войну, позволяла островитянам ощутить сродство с аттическим селянином или пелопоннесским воином. Ахилл, Агамемнон, Елена, оба Аякса становились предками каждого слушателя; они создавали смыслы, служили точкой отсчета – отважный воитель Ахилл мог заплакать, мужественность не исключала слез. Ну а Одиссей, этот вождь, нежно любящий супругу и вовсе не спешащий вернуться, воплощал образец грека, находчивого и изворотливого, а при случае лживого, бродягу, но устремленного к своей земле, верного Пенелопе, но небезучастного к чарам Цирцеи и Калипсо, – в общем, парадоксальный характер, в образе которого каждый находил свой идеал.

Появление одного из аэдов особенно поразило меня. Он был высоким и худым, даже иссушенным, и, когда он обращал к нам обветренное загорелое лицо, его клочковатая борода напоминала опаленные солнцем колючие листья чертополоха. Глазные яблоки были сплошь залиты молочной белизной, без намека на радужку. Он родился слепым. Но, едва запев, он воскрешал все цвета радуги. Мне думалось, что из глубин его сознания образы устремлялись к глазным орбитам, но, не в силах в них проникнуть, решались спуститься вниз, обратиться в звуки гортани и выйти наружу музыкой сильного грудного голоса. Этот слепец разворачивал перед нами картины, он был гением зрительных образов и представлял себе все, чего сам никогда не видел: оружие, пейзажи, одежду, выкованный Гефестом Ахиллов щит. Он умолкал, а тишина еще хранила отзвуки повествования. Что-то вернулось к жизни и не спешило угаснуть. В воздухе вибрировали возрожденные древние миры, а вечерний бриз приносил дыхание и мечты героев. Витал аромат бессмертия. И когда аэд уходил, он уже был не актером или певцом, а скорее хранителем, бережно уносившим драгоценность, спрятанную за ставнями своих незрячих глаз.

– Расскажи мне про этого Гомера, – попросил я Сапфо.

– Ах, как я его люблю! – воскликнула Сапфо. – Обожаю этого Гомера. Но никто о нем ничего толком не знает.

– Неужели? А мне сказали, что он родом с соседнего острова, Хиоса.

– Да! А еще из Коринфа! Из Смирны! Из Кимы! Из Колофона! Все эти города оспаривают честь назваться его родиной. И они не лгут. Я уверена, что все они абсолютно правы: Гомер родился не однажды и в разных местах.

– Я не понимаю.

– Гомеры множатся. Стихи подлинные, но единственного автора нет. Спокон веку аэды берут на себя труд собирать и передавать эпопеи в стихах. Когда ты лучше узнаешь песни «Илиады» и «Одиссеи», то заметишь, что обороты речи повторяются, создавая иллюзию непрерывности, позволяя памяти передавать эстафету. К тому же эпизоды не так уж связаны внутренне – они, скорее, состыкованы. Точка зрения меняется. Такой недостаток цельности попахивает коллективным трудом. Но только, пожалуйста, ни слова об этом вслух. Этого никогда не обсуждаем даже мы, поэты. Люди полагают, что за этим творением стоит единственный создатель, они кричат аэдам: «Спойте нам Гомера!» В давние времена никто на сей счет не заблуждался. Но с течением веков все изменилось: успех рождает легковерных.

По контрасту я начал понимать, в чем Сапфо была новатором. Гомер, а потом Гесиод устраняли себя из повествований, сразу вручая слово музам: «Гнев, богиня, воспой Ахиллеса…» – запевал один; «Музы Пиерии, вас, светлых чад олимпийца Зевеса…» – подхватывал другой[4]. Все они представлялись посланцами божеств, а Сапфо осмеливалась говорить «я». С неслыханной доселе отвагой она говорила о себе и о мире, как она его видит. Ее неповторимый голос был напрямую связан с ее неповторимым сознанием. Она изобрела лиризм, этот способ писать от имени своего «я», обращенного ко всем. Сапфо, безумно свободная, безумно влюбленная, оказалась и безумно оригинальной. И вот за этим столом, где я пишу мемуары две тысячи шестьсот лет спустя, я задаюсь вопросом, не следует ли считать Сапфо пчелой-разведчицей, которая прокладывает дорогу тем, кого позже будут называть авторами? Да, я убежден: первый писатель в истории человечества был писательницей.

– Женщины только и знают, что ткать да прясть. Но не я! Веретену я предпочитаю тростниковое перо.

Сапфо не собиралась быть ни первооткрывательницей, ни революционеркой – ей хотелось быть просто собой.


Избегать ее мне становилось все труднее. Нура, похоже, учуяла, что со мной что-то не так. Она деликатно за мной наблюдала, уважая мою сдержанность и тягу к уединению. Как бы я осмелился признаться ей, что люблю ту, с которой она отныне проводит целые дни?

Чтобы больше не думать о Сапфо, я решил изнурять свое тело, падать по вечерам в постель изможденным и больше не томиться. Я бегал, плавал, спускался в карьеры голубого мрамора. Тщетно! Изнуряя тело, я достигал состояния физического блаженства, и мечты о Сапфо одолевали меня еще сильнее…

Все толкало меня к ней. Тиран одну за другой вершил несправедливости, сек невинных, устраивал насильственные браки, заточал в тюрьму тех, кто выказывал ему недостаточно почтения, неуклонно повышал пошлины на товары. Помимо грубой силы, он прибегал и к тайным проискам, и нередко случалось, что его оппоненты кончали с жизнью, бросившись со скалы… А Сапфо казалась мне противоядием от этого гнусного режима: она непрестанно молила Афродиту, чтобы та даровала ей любовь и ее чувства не угасли втуне. Наслаждаясь настоящим, она устроила рай посреди ада. Удовольствия против политики. Личное против публичного. Желание против порядка. Ее восхваление сладострастия вдруг стало мудростью и даже добродетелью. Счастье жить становилось смыслом жизни.


Пришел день, который всем казался праздником, а для меня обернулся несчастьем.

Но начался он хорошо… Я проснулся на заре, вышел из спящего дома, обогнул дремлющую деревню и стал петлять по тропинкам, наслаждаясь уже привычной радостью, которую дарил остров: всякий раз, когда мой взор устремлялся к морю, мне казалось, что я на своем месте, что я защищен. Часа два пролазав по склонам, заросшим виноградниками, я сел отдохнуть на краю давильни. Надо мной простиралась синева, я размяк и растворился в беспечности. Когда меня коснулись лучи закатного солнца, я очнулся и пошел к деревне; готовясь к ночной охоте, тощие кошки точили когти о стволы зизифусов, из красноватых плодов которых ребятня мастерила ожерелья. На купальне девочки свивали к свадьбе венки; в традиционные, из лавра и роз, они вплетали душистые травы – мяту, кервель, майоран, шафран и анис. Особый венок, царский, украшенный фиалками, предназначался Сапфо. Этот остров не был похож на другие, он не был перевалочным пунктом между материковой Грецией и морем, не был окраиной. Он казался центром мира. А разве сердце мироздания билось не там, где была Сапфо?

Застрекотали цикады, их концерт становился все безумнее и отчаянней. Селяне, по случаю праздника в разноцветных одеждах, собирались в группы, музыканты настраивали инструменты, выдвигали столы, обильно уставленные кушаньями, кувшинами с соком и вином, разбавленным водой. Гостей охватило веселье, а я затосковал. Уныние держало меня в стороне от всеобщего ликования, и завистливое чувство внушало мне неприязнь. Адресатами моей ревности были не только мужчины, танцевавшие с Сапфо, женщины, певшие с ней, и Нура, непрестанно с ней шептавшаяся, – нет, она обрастала стеной великой ревности, и я уже презирал всякое веселье, а всякий возглас или вздох удовольствия, даже самый невинный, ощущал оскорблением в свой адрес и даже ударом в спину. Я был несчастнейшим из смертных. То Нура, то Сапфо махали мне рукой, приглашая в свой кортеж, их босые ноги мяли нежную траву, но их жесты казались мне свидетельством жалости, а не знаками желания. Я все дальше уходил в сторону и наконец добрался до нашего жилища.

Я надеялся, что там моя горечь утихнет, когда сумерки приглушат свет. Но вот в дом проникла ночь, и он показался мне ледяной пустыней. Я остро ощутил отсутствие Нуры, которая, судя по всему, продолжала отчаянно веселиться. Я понял, что ночью она не вернется спать, как обычно и случалось во время вечерних балов, лег на постель и разразился рыданиями.

Этот неоправданный срыв меня доконал, еще усугубив мою тоску.

На террасе возник силуэт. Я узнал Алкея, племянника Сапфо, меланхолического красавца с подведенными глазами и тщательно уложенными волосами.

– Это тебе, – сказал он, протягивая запечатанный папирус. – А я возвращаюсь на праздник.

И тут же исчез.

Я развернул послание и вышел из дому, на свет полной луны, спеша его прочесть.

Приди. Я хочу тебя. Во мне горит огонь, он искрится от желания, которое ты зажег. Сапфо.

Я не медлил ни минуты. Мигом омылся и радостно устремился по дороге, которую не раз проходил с тяжелым сердцем. Судьба рассудила, что так тому и быть. Дальнейшее не зависело от моей воли. Долой сомнения!

У виллы меня ожидала служанка с факелом. Она тотчас провела меня на террасу, с которой был вход в спальню Сапфо, объявила о моем прибытии и удалилась. Мерцание двух свечей слабо освещало темно-синий перламутр стен.

– Подойди, – прозвучал голос Сапфо из глубины комнаты.

Я шел медленно – и оттого, что почти ничего не видел, и для того, чтобы насладиться полнотой мгновения.

– Я устала ждать, – поторопила она, и от ее бархатного голоса меня бросило в дрожь.

Подойдя к изножью постели, я увидел среди подушек сплетение теней. Не поверив глазам, я наклонился поближе.

Из темноты выпростались две руки и схватили меня за правое плечо.

– Иди же, – шепнула Сапфо.

С другой стороны появились еще две руки и поймали мое левое плечо.

– Иди к нам, Ноам, мы так давно тебя ждали.

Не успел я толком понять, что происходит, как Сапфо и Нура уже обвили меня с двух сторон. Две мои возлюбленные – одну я любил всегда, другую жаждал последние месяцы, – обнаженные, ждали меня в постели.

* * *

Пьяный не может наблюдать со стороны за своим опьянением, он находится внутри, не осознавая его. То же было и со мной внутри нашего трио. Как мне было не расцвести между этими двумя женщинами? Как воспротивиться двойной нежности? Как отказаться от такого дара? Я желал их обеих, я любил их обеих.

Я никогда не ощущал себя столь привлекательным, как теперь, между этими двумя, которые приняли меня в свой союз, но могли бы обойтись и без меня. Я чувствовал себя упоительно другим, даже чужаком. Обретение места в этой строго женской вселенной составило для меня новое удовольствие. Отважусь ли признаться? Когда мы были вдвоем, мне казалось, что женское начало мне подчинено; в этом трио я сам подчинялся женскому началу. Я был посторонним, избранником, дорогим гостем. Геометрия наших чувств развилась. До сих пор мы с Нурой составляли чету. Теперь эта чета поблекла, зато явился другой союз, Нуры и Сапфо, а я оказался приглашенным. Взаимное желание стало тройственным.

Тройственный союз обнаружил преимущество: он освободил нас от ревности. Прийти к равновесию можно, лишь отказавшись от слежки, подглядывания, зависти и подсчетов того, сколько времени проводят двое с глазу на глаз. Трио вынуждает преодолеть чувство обладания и развить в себе чувство соучастия. Сапфо ничего не скрывала; по ее словам, Эрот внушал всевозможные типы поведения, а значит, и оправдывал их; коль скоро он нас соединил, нам не следует стыдиться: Сапфо предала наше трио широкой огласке. Меня поражало, как непринужденно и отважно она шла новым путем. Я ни на миг не забывал, что нарушаю норму, и такое отклонение сообщало моему счастью тревожность, но эта волшебница любви не боялась никого и ничего, она просто жила, как ей хотелось.

Глядя на нее, я стал лучше понимать жителей острова, их нравы. Греки во всем были политеистами. Они почитали многих богов и богинь, отсюда проистекала их терпимость – они допускали разные виды чувственности. По примеру капризного бриза желание, эта пыльца, разносимая дыханием весны, выделывало кульбиты, закручивалось штопором, летело по ветру, приземлялось тут, взмывало вверх, садилось там. Живость. Гибкость. Легкость. Сексуальность зарождалась не в интимной близости двоих, а по воле случая. Сегодня ты мог прильнуть к женщине, назавтра – к мужчине, и такое положение дел не определяло личность, в противоположность тому, что будет происходить в последующие века[5].

Никогда я так не наслаждался женственностью, как в то время на Лесбосе, среди сильных и решительных женщин, превращавших жизнь в буйный, беспутный и веселый праздник. К тому же на этом острове богиню Геру почитали больше, чем Зевса; ее неизменный атрибут, павлин, украшал здешние сады; она ослепила прорицателя Тиресия за то, что он открыл Зевсу, что женщины при соитии получают в девять раз больше удовольствия, чем мужчины; она, не имея ни любовниц, ни любовников, воплощала могущество и милосердие. Чтили здесь и непоседливую охотницу Артемиду, богиню дикой природы и помощницу в родах, чтили и Гекату, благосклонную богиню плодородия, защищавшую моряков и странников.

Однако через несколько месяцев я начал пресыщаться. Поначалу мне нравилось растворяться в чувственных играх, полных ласки и неожиданности, истомы и сладострастия, но прелесть новизны померкла, и эти восторги пробудили прежнее горькое чувство: Нура из меня веревки вьет. Она решает за двоих. Она использует меня, как ей заблагорассудится. Когда-то она против моей воли заточила меня в пирамиду, теперь же заключила меня в другую тюрьму, изысканную, чудесную, восхитительную и нежную, но то были замкнутые отношения, правила которых устанавливала она сама.

Мое так называемое блаженство пошло трещинами. К такому ли я стремился? Подобное и представить было невозможно. Зачем мне все это? Если бы меня спросили, чего я хочу, я ответил бы, что скучаю по любовным отношениям двоих. Однако… никто меня не спрашивал. Ни Нура, ни Сапфо.

На страницу:
3 из 9