Вчера была весна
Вчера была весна

Полная версия

Вчера была весна

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

— Ты смелая, Дуня, — сказал он вдруг.

Она удивилась:

— С чего это?

— Одна приехала. Бабушку тянешь на себе. Не жалуешься.

— А толку жаловаться, — пожала она плечами. — От этого легче не становится.

Он поглядел на неё. Она смотрела в ответ — спокойно, без рисовки. Что-то в нём тогда сдвинулось: аккуратно, без грохота, как двигается засов, когда его наконец смазали.

У общежития она остановилась, вернула шарф.

— Спасибо. Возьмите, а то простудитесь.

— Оставь себе до тепла.

— Нет, неловко. — она сунула ему шарф в руки. — Завтра увидимся.

И вошла в дверь. Сергей постоял, поднял воротник телогрейки. Мороз щипал уши.

Он пошёл домой — в другую сторону от той, куда надо было. Долго шёл, пока не сообразил, что давно уже свернул не туда. Вернулся. Шёл и думал о ней — о том, как она сказала «от этого легче не становится», без горечи, просто как факт. О зелёных глазах, которые смотрели прямо.

У общежития Петрович курил на крыльце, дожидался.

— Долго что-то, — заметил он.

— Задержался.

— Угу. — Петрович затянулся, выдохнул. — Шарфа на тебе нет.

— Посеял.

— Ага, — сказал Петрович, и больше ни слова. Но улыбнулся в темноту — так, чтобы Сергей не видел. Хотя тот, наверное, всё равно заметил.

С того вечера что-то изменилось.

Они стали видеться чаще. Не договаривались — просто выходили с работы в одно время, шли рядом. Иногда Сергей заходил на кухню взять кипятку в тот час, когда Дуня там убиралась после обеда. Она не прогоняла. Он не торопился уходить.

Она рассказывала про деревню — про запах хлеба, который бабушка пекла по субботам, про речку, в которой можно было поймать рыбу прямо руками, если знать где. Сергей слушал и думал, что не знает, каково это — иметь такие воспоминания. В детдоме суббота ничем не отличалась от четверга.

Она спрашивала про завод, про токарное дело. Не из вежливости — по-настоящему интересовалась. Он объяснял — и замечал, что впервые объясняет кому-то то, что обычно просто делал молча.

Постепенно вечера на улице стали привычными. Иногда гуляли долго — до самых ворот её общежития, потом немного обратно, потом снова к воротам. Оба понимали, что тянут время.

Шли дни. Потом недели. И в какой-то момент — Сергей не мог бы сказать точно, в какой именно момент они оба поняли, что уже не представляют этих вечеров друг без друга.


Глава IV. Переезд

Поженились в мае, тихо. Расписались в ЗАГСе, позвали Петровича да Василия Ильича, съели пирог — Дуня пекла сама, с яблоками, — выпили по стакану.

Комнату им дали в коммуналке, рядом с заводом — небольшую, с одним окном во двор, рассохшимися полами и соседями за стеной, которые каждый вечер ругались, а каждое утро здоровались как ни в чём не бывало. Дуня повесила занавески в синюю полоску, поставила на подоконник цветок. Сергей прибил полку над кроватью. Так и началась их новая, совместная жизнь.

Жили складно. Оба работали, деньги считали, каждый месяц откладывали понемногу в стеклянную банку. Дуня вела тетрадку — аккуратно, столбиком: приход, расход, остаток. Сергей иногда заглядывал в неё и думал: вот у кого голова на месте.

В город пришло долгожданное лето. Солнечное утро разливалось по заводским цехам щедрым потоком света — пробивалось сквозь грязные оконные рамы и многолетнюю копоть на стёклах, заполняя пространство нежным золотистым светом и игрой пылинок в воздухе. В привычном запахе масла и раскалённого металла для многих рабочих не было ничего особенного. Но сердце Лесового переполняло совсем другое чувство — огромная радость, смешанная с лёгким волнением ожидания. Они с Евдокией ждали ребёнка.

Эта весть, словно чистый лучик света после долгой зимы, пронзила серые будни его трудовых дней. Стоя у станка и наблюдая за вращением детали, он вдруг ясно осознал: всё это — грохот железа, запах масла, усталость в спине — уже не имеет прежнего смысла, если рядом нет места для новой жизни.

Сломя голову Сергей мчался по улице домой. Сердце переполняло такое гордое, распирающее счастье, что казалось — ещё немного, и оно выпрыгнет прямо на мостовую. Ноги сами несли вперёд, заплетались на поворотах, но он и не думал замедляться. Запах свежего воздуха после короткого летнего дождя наполнял лёгкие до самого дна, и каждый вдох был острее и слаще обычного — будто мир вокруг тоже знал и радовался вместе с ним.

На углу он едва не снёс с ног Бориса Петровича. Тот возвращался с завода неторопливой походкой человека, сделавшего всё что положено. Оглянулся на звук летящих сапог — и едва успел посторониться.

— Серёга, едрить твою за ногу! — воскликнул он, прижав к груди кисет. — Ты чего такой раззадоренный? Чуть с ног не снёс!

Сергей притормозил на мгновение — запыхавшийся, с горящими глазами, с улыбкой, которую уже не было никакой возможности унять.

— Петрович! Звиняй! Радость у меня! Беременная!

— Хто беременная? — Петрович не сразу сообразил, мигнул раз, другой.

— Та Дунька моя беременная! — крикнул Лесовой уже на бегу, только рукой махнул.

Эта новость настигла Бориса Петровича, как гром с ясного неба. Он широко распахнул глаза под густыми бровями, поглядел вслед другу, уже скрывавшемуся за углом, — и вдруг широко, по-детски расплылся в улыбке.

— Да ты шо?! Радость-то какая! Так это дело надобно обмыть!

— Обязательно обмоем, Петрович! — донеслось откуда-то издали, уже совсем слабо. — Обязательно!

Борис Петрович постоял ещё немного посреди тротуара. Прохожие обходили его стороной — стоит мужик, лыбится в пространство, кепку поправляет. Наконец он хмыкнул себе под нос:

— Ну удалец. Ты смотри ж...

И побрёл дальше своей дорогой.

Обмыли на следующий день прямо в цеху, после трудового дня. Петрович притащил из дому сала — крепкого, с чесноком и свежим укропом — и полбуханки чёрного хлеба. Василий Ильич добыл бутылку. Стёпка принёс четыре огурца в газетном кульке. Сдвинули деревянный ящик из-под инструментов, расселись кто где. Солнечные лучи красиво играли на запотевшей бутылке, проникая сквозь пыльные стёкла цеха.

— Слушай, Сергей... — произнёс Петрович пониженным голосом после первой рюмки, будто вручал ему государственную тайну. — А знаешь шо теперь делать? Давай-ка бросай этот закоренелый завод к чёртовой матери! Поезжай с Дунькой в деревню… Пока не поздно!

— В деревню? — в словах Сергея трепетало недоверие пополам с невольным интересом. — А как же завод? Работа... да и здесь всё так покойно!

— Покойно? — проворчал Петрович, загадочно подмигивая левым глазом. — Покойно работать на этих железках до гробовой доски? Да у тебя главная работа сейчас дома начинается! Там жена ждёт ребёнка! А ты — того... здесь сидишь... в заточении!

— А что, он, по-твоему, поедет стакан самогону заготовить, а посля вертает к станку? — рассмеялся Стёпка молодым звонким басом.

— Ты, Стёпка, не гунди! Петрович дело толкует! — горячо возмутился Василий Ильич и хлопнул ладонью по ящику так, что подпрыгнули рюмки. — Вона у нас в деревнях столько работы для толкового мужика! Да и с беременной женой в коммуналке ютиться — непросто это.

— Вот! — Петрович встал во весь свой немалый рост, поднял стакан. — За тебя, Сергей Сергеич! За высшую стадию жизни! Шоб сын или доча выросли с головой светлой как твоя! Шоб жизнь у них была лучше нашей. И шоб хлеб ели... досыта.

Солнечные лучи медленно прощались с последними осколками вечера, окрашивая небо над Воронежем в багряные тона. Сергей возвращался домой после беззаботной попойки с товарищами — шагал уверенной походкой человека, который уже принял решение. По узким улочкам рабочего района, города, который знал как свои пять пальцев, но сегодня казался каким-то иным, праздничным, умытым закатным светом.

В голове кружила мысль — простая, но такая, от которой не отмахнёшься. Деревня. Земля своя. Огород. Корова, может. Дети, которые бегают босиком по траве, дышат не заводской пылью, а запахом скошенного сена и речной воды. Он представлял себя на краю небольшой деревушки, окружённой бескрайними зелёными лугами и полями спелой пшеницы, что колышется под ветром, как золотое море. Тихие деревянные избы, из труб струится сизый дымок домашнего очага.

Он поднял взгляд на звёздное небо, только-только проступавшее сквозь синеву вечера. Да, он готов. Он сделает всё, чтобы создать для своей семьи уютное, надёжное гнездо.

В маленькой квартирке его ждала Евдокия. Отворив старую деревянную дверь с ржавыми скрипучими петлями, которые протестовали против каждого движения, Сергей, пошатываясь, ступил на порог комнаты. Запах родного дома ударил в ноздри.

В его глазах сверкали искорки необузданного веселья, вызванного водкой, но ещё больше — радостью и предвкушением перемен. Губы сами собой растягивались в широкой улыбке. И с этими неподдельными эмоциями он восторженно воскликнул:

— Дорогая, мы переезжаем!

Евдокия, погружённая в свои тихие женские думы на кровати, подскочила как ошпаренная. Бросилась к мужу — растерянная, с тревогой в глазах.

— Бог ты мой, Серёжа, ну чего ж ты так напился! — прошептала она, крепко обняв его за шею и помогая разуться. — Не шуми, соседей распугаешь...

Она стянула с него тяжёлые рабочие ботинки, которые он носил уже третий год подряд.

— Да по что мне эти соседи, Дуня! — воскликнул он, протирая ладонью запотевший лоб. Голос переходил в хриплый полутон — он был не в силах удержать в себе бурю, бушевавшую внутри. — По что мне соседи? Всё, решил! Ухожу с завода, нет моих сил больше терпеть этот грохот, эту пыль, эту бессмысленную спешку за планом! Поедем к твоей бабке в деревню, будем там хозяйство вести. Огород... Корову может заведём! Дети наши будут воздухом свежим дышать, а не пылью городской. Ну нет сил, понимаешь?

Евдокия замерла посреди комнаты. Слова мужа упали в тишину как камень в воду. Она опустилась перед ним на колени, прямо на старый вытертый коврик, и стала искать ответы в его затуманившихся алкоголем, но горящих глазах. Время на миг остановилось, растянулось. И в этой звенящей тишине она осознала: их жизнь вступила в новую фазу, необратимую, как течение реки.

— Как это уедем, Серёж... А как же завод? Ты же так любил своё дело, говорил, что это твоё призвание... — с трудом произнесла она, преодолевая комок в горле.

Лесовой тяжело вздохнул, встал, пошатываясь направился к кровати, всё ещё бормоча что-то себе под нос. В его словах слышался еле сдерживаемый протест против привычного, против рутины, против всего, что мешало ему быть свободным:

— Не могу, Дуня, не могу. Я будто в клетке... На свободу мне надо... Там воздух, поля, речка... Там жизнь настоящая...

Дошёл до кровати, рухнул на неё, продолжая бессвязно шептать о своих мечтах. Вскоре тяжёлые веки закрылись сами собой, и он погрузился в глубокий сон.

Евдокия сидела рядом с ним на краю кровати. Тихо гладила его по голове, перебирая пальцами жёсткие, чуть влажные волосы. Она ощущала тепло его крепкой, суровой наружности — той, которую не смогло сломить ни время, ни тяжёлый труд, ни сиротское детство, оставившее свой след глубоко внутри него.

Внезапно сердце её наполнилось уверенностью и спокойствием. Она понимала — наступила пора перемен. Этот разговор был не случайностью, а закономерностью. Она как никто другой доверяла своему мужу — его словам, его стремлениям, его интуиции, которая редко подводила. И с лёгкостью приняла то, что уже начиналось внутри неё — готовность к долгому пути.

Новая жизнь ждала их там — далеко за чертой города, в деревне с чистым воздухом, настоянным на запахе полыни и клевера, где живописные поля простирались до самого горизонта. У них была опора друг в друге, была любовь, которую нужно беречь и растить. И этого было достаточно.

На следующий день Сергей обо всём рассказал Петру Антоновичу.

Пётр Антонович выслушал его молча. Взял резец, который Сергей положил на верстак, повертел в руках.

— Значит, в деревню.

— Да…

— Семья — это правильно. — Положил резец обратно. — Жаль только. Хороший ты токарь стал.

— Спасибо, Пётр Антонович. Вам спасибо за всё…

Пожали руки — крепко, по-рабочему.

С Петровичем прощались у проходной. Тот обнял его так, что хрустнули кости, потом отстранился и сказал очень серьёзно:

— Корову заведи сразу. Не тяни.

— Заведу.

— И пиши. Ты ж не пишешь никогда, чертяка.

— Напишу, Петрович, — улыбнулся Лесовой.

Петрович кивнул. Посмотрел, как они с Дуней уходят по улице — она с узлом, он с чемоданом, — поправил кепку и пошёл обратно в цех. На работу.

Воронеж остался за спиной. Впереди была новая и долгая дорога.


Глава V. Евдокия Степановна

Ранним летним утром деревня просыпалась под первый петушиный крик — резкий, задиристый, будто кто-то нарочно выдёргивал мир из спячки. Небо только начинало наливаться голубизной, выгорая от ночной черноты к чистому, бледному рассвету. Лёгкий туман стлался по низинам, обволакивал плетни и дворы, медленно таял под первыми лучами. В воздухе слышались птицы, шорох листьев, мычание где-то в конце улицы.

На дальнем краю деревни старик Пётр неспешно вёл под уздцы свою корову — большую, рыжую, с выломанным левым рогом. Она шла за ним неторопливо, то и дело опуская морду к обочине, нюхала траву. Пётр не торопил — привык. Он знал здесь каждую тропинку, каждый поворот, каждую выбоину на просёлке. В его походке была та особая неспешность человека, которому некуда спешить, потому что вся его жизнь давно прожита на этом же самом пятачке земли.

Недалеко, в доме с крашеными в синий ставнями, новый день начинался для Сергея и Евдокии. Переехали месяц назад, и деревенская жизнь принималась ими по-разному. Дуня вошла в неё как в родную воду — легко, без усилия. Сергей ещё привыкал: к петухам в пять утра, к тишине после заводского гула, к тому, что здесь работа не кончается по звонку.

Он уже был в огороде — поправлял покосившийся кол у гороховой грядки, хмурился, прикидывал что-то. Куры суетились у ног, мешали. Он отгонял их носком сапога без злобы. Корова стояла у забора и жевала, поглядывая на него с ленивым достоинством.

Евдокия тихо двигалась по дому. Аккуратно заправила одеяло у бабушки, поставила в изголовье оловянную кружку с чаем, чуть прикрыла дверь. Марфа Ильинична ещё спала — дышала ровно, тихо посапывала. Дуня постояла в дверях секунду и вышла.

Беременность уже давала о себе знать — не тяжело ещё, но ощутимо. Двигалась она чуть медленнее обычного, берегла себя, хотя сама этого почти не замечала. Казалось, она уже чувствовала каждое лёгкое движение внутри — едва уловимое. И это наполняло её тихим, ярким светом, о котором не говорят вслух, но который виден в лице.

Глядя из окна на мужа в огороде, Евдокия улыбнулась. Он сердился на кол, на кур, на что-то своё — и всё равно был здесь, рядом, на этой земле, с ней. Больше ничего и не нужно было.

Наступал вечер. Солнце клонилось к горизонту, окрашивая небо в тихие, медленные цвета — розовые у краёв, золотые над полями. Двор затихал: куры разбрелись по насесту, пчёлы угомонились, воробьи смолкли на верхушках деревьев. В воздухе смешивались запахи скошенной травы, чуть горьковатого дыма из трубы и чего-то цветочного с огорода.

Евдокия и Сергей сидели на деревянной скамейке у ворот — потёртой, со щербатым краем, той самой, на которой Марфа Ильинична просидела, наверное, половину своей жизни. Вечерний ветерок трогал волосы Евдокии. Она повернула голову, мягко улыбнулась Сергею. Та самая улыбка, которая могла растопить любую усталость.

Евдокия смотрела на первые звёзды, проступавшие в темнеющем небе, и думала о том, как давно она знает это небо. Каждый листочек на деревьях, каждый звук вечерней природы возвращал её к детству — к тропинкам, по которым она ходила босиком, к запаху бабушкиных пирогов, к голосу отца.

— Как же быстро летит время… — сказала она тихо, не отрывая взгляда от звёзд.

Сергей молчал рядом. Накрыл её руку своей.

Она появилась на свет в этом самом доме. Отец её, Степан Кузьмич, был человеком основательным — загорелый, жилистый, с натруженными руками и лицом, исчерченным морщинами долгих лет в поле. Не знал пощады ни к себе, ни к земле, когда обрабатывал её. Из тех мужиков, про которых говорят коротко и уважительно.

На городской рынок он наведывался раз в неделю — возил парное молоко, свежие яйца, овощи. Прилавок держал опрятный, товар честный: покупатели знали — у Степана не обманут. Там, на рынке, судьба свела его с Марией Григорьевной.

Мать Евдокии была совсем иной — городская, из Воронежа. Тонкая, живая, со смехом, который разливался по утреннему воздуху, как мелодия. Глаза светились мечтами, недоступными многим деревенским женщинам. Когда пришло время, она приняла решение оставить шумный город ради глубинки, где жизнь текла неспешно. И вот в этом доме, где пахло свежими пирогами и сушёными травами, появилась на свет Евдокия. С первого взгляда стало понятно: от матери унаследовала живость и любопытство к миру, от отца — упорство и умение молчать, когда нужно.

Евдокии исполнилось пять лет, когда мать ушла.

Солнце только начинало подниматься над горизонтом. Отец ещё спал. Мать оделась тихо, взяла небольшой узел и вышла. Евдокия видела это сквозь щёлку приоткрытой двери — видела, как мать остановилась на пороге, помедлила секунду, потом аккуратно закрыла дверь, стараясь не скрипнуть. И ушла. Не оставив ни записки, ни слова.

Степан Кузьмич искал её по всему селу, потом по соседним. С каждым часом тревога нарастала, а сердце становилось похоже на пустую чашу. Но Мария ушла — как исчезает дым над костром: был — и нет.

Евдокия долго ещё искала мать — не ногами, а глазами. В каждой женской фигуре на дороге, в каждом знакомом смехе. Вздрагивала — и ждала. Потом перестала. Не потому, что забыла, а потому что поняла: не вернётся. Бывает так, что человек уходит — и это надо просто принять, как принимают плохую погоду. Она не спрашивает разрешения. День за днём Евдокия впитывала уроки жизни и красоту природы, а детское сердце её оставалось открытым, как поля после дождя.

Степан Кузьмич после этого стал ещё молчаливее. Работал с утра до ночи — в поле, в огороде, по хозяйству. Руки его не знали отдыха. По вечерам садился на скамейку у ворот, курил, смотрел в темноту. Дуня садилась рядом. Молчала вместе с ним.

Каждый вечер они втроём — он, дочь и бабушка — сидели за столом, угощались пирогами Марфы Ильиничны. Степан часто рассказывал что-нибудь из деревенских новостей: у кого телёнок родился, кто с кем повздорил на покосе. Незначительное, обыденное. Но это были их вечера, их тихая жизнь, и Евдокия любила их — просто так, без лишних слов.

Бабушка Марфа Ильинична стала для девочки настоящей опорой — мудрой, стойкой, несгибаемой. Рассказывала истории из своей молодости — долгие, обстоятельные, с подробностями. Пела колыбельные, хотя Дуня давно выросла из колыбельных, — та не возражала. Учила прясть, солить огурцы, распознавать травы по запаху. Каждый миг, проведённый с бабушкой, сглаживал пустоту, оставленную матерью, и давал Евдокии понять, что жизнь продолжается.

В четырнадцатом году мир вокруг них перевернулся. Война пришла сначала как дальний слух, потом — как бумажная повестка.

Степан Кузьмич собирался молча. Сложил в мешок смену белья, хлеб, кисет с табаком. Надел картуз. Евдокии шёл одиннадцатый год, и она стояла у порога, сжимала его ладонь.

— Останься, папка, пожалуйста! — прошептала она сквозь слёзы.

Он присел перед ней на корточки. Взял за плечи, поглядел в глаза.

— Вернусь, — сказал коротко. — Ты за бабушкой гляди.

Крепко обнял, встал и пошёл. Она смотрела ему вслед, пока тропа не поглотила его за поворотом. Потом ещё долго стояла и смотрела на пустую дорогу.

Дни превращались в недели без вестей. Евдокия смотрела вдаль с надеждой. Пришло одно письмо — короткое, написанное наспех, будто на колене. Написал, что жив, воюет где-то под Галицией, скучает. Больше писем не было.

Однажды вечером к ним зашёл сосед Кондрашка. Мялся у порога, не знал, как начать. Марфа Ильинична по одному его лицу всё поняла. Сказала только:

— Да говори же уже, окаянный.

Он сказал.

Евдокия в тот вечер не плакала. Сидела за столом, смотрела на огонь в лампе. Бабушка гладила её по голове, говорила что-то тихо. Евдокия не слышала что. Просто смотрела на огонь, пока он не расплылся и не задрожал перед глазами. Степан Кузьмич стал для них символом мужества и жертвы, и в сердце Евдокии навсегда воцарилась та особая, тяжёлая тишина, что остаётся после человека.

Они остались вдвоём. Заботы легли на плечи Евдокии — огород, корова, дрова, хозяйство. Марфа Ильинична помогала, пока могла. Но однажды вернулась с базара и осела прямо у порога на стул — ноги подвели. С тех пор вставала с трудом, больше лежала.

Евдокия готовила лекарства — что знала, что советовала соседка-травница. Делала компрессы, растирала ноги с нежностью дочери. Бабушка терпела молча, не жаловалась. Мудрость её не угасала даже в страданиях — она учила внучку прощать, терпеть и любить, даже когда очень трудно. Эти уроки стали для Евдокии путеводными звёздами. Каждый миг, проведённый у её постели, был и мукой, и школой жизни.

Но деньги кончались. Одной не потянуть ни хозяйство, ни лекарства. Евдокия думала об этом долго, несколько месяцев, откладывала решение, искала другой выход. Другого не было.

Перед отъездом она подошла к Стёпке — соседскому мальчишке лет десяти, с перочинным ножом в кармане. Он строгал палку у забора. Евдокия присела перед ним на корточки. Взгляд её был серьёзен.

— Степушка, — голос чуть дрогнул, — присмотри за бабушкой, ладно? Я скоро вернусь.

Он вскинул на неё глаза — в них не было детской беспечности, только понимание не по возрасту. Кивнул, крепче сжал свой нож.

Евдокия поглядела на него ещё секунду. Маленький, конопатый, с вечно грязными руками. Но она почему-то знала: не подведёт.

Аккуратно собрала вещи: смену белья, тёплый платок, немного еды на дорогу. Зашла к бабушке — та лежала, смотрела в потолок. Евдокия поправила одеяло, поцеловала в лоб. И вздохнув, закрыла дверь родного дома.

Воронеж встретил её серыми осенними облаками и мелким дождём. Капли смешивались со слезами — она не сразу это заметила, только когда вытерла щёку рукавом. Остановилась, огляделась: мокрые улицы, люди под зонтами, телега, прогромыхавшая мимо. Всё чужое, громкое, торопливое. Покидая родные виды, где зелёные поля сменились серыми улицами, она понимала — всё это снова не ради себя, а ради самой дорогой для неё женщины.

Работу нашла на заводе — уборщицей. Воздух в цехах стоял тяжёлый, пропитанный металлом и машинным маслом. Гул станков первое время оглушал, голова кружилась. Но каждый день, отправляясь на работу, она думала о бабушке — о её руках, о запахе её пирогов, о том, как та говорила: «Терпи, Дунюшка, всё минует». И терпела. Маленькие жесты человеческого тепла — слово в коридоре, улыбка главной уборщицы — придавали смысл холодным, железным будням.

Именно здесь, в этом цеху, однажды февральским утром и произошла встреча с Сергеем Лесовым, которая навсегда изменила её жизнь.

Вечер меж тем погружал деревню в тишину. Звёзды высыпали одна за другой, всё гуще. Сверчки затянули свою ровную ночную песню — сначала один, потом другой, потом разом несколько.

Они сидели рядом, наслаждаясь покоем этого позднего часа. На их лицах играли тени воспоминаний — и радостных, и горьких. Вечер продолжал опускаться, пространство вокруг пропитывалось звуками ночи. И лишь их голоса — тихие, неторопливые — оставались вне суеты, вне времени.


Глава VI. Безымянная

Осень пришла в тот год рано — уже в конце августа по ночам подмораживало, а к сентябрю листья с лип осыпались разом, будто кто-то смахнул их рукой. Деревня стояла среди пустых полей, тихая, задумчивая. Золото листьев лежало под ногами плотным, шуршащим слоем, и в воздухе уже стоял тот особый запах — палой листвы, сырой земли и чего-то неуловимого, что бывает только осенью и только на закате дня.

На страницу:
2 из 3