bannerbanner
Малявы Сени Волка
Малявы Сени Волка

Полная версия

Малявы Сени Волка

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Михаил Гинзбург

Малявы Сени Волка


Глава 1

Календарь на стене нашей четвертой камеры – если эту засаленную бумажку с полуоторванным ликом какой-то девицы в кокошнике можно назвать календарем – показывал двадцать третье ноября. Впрочем, тут, в казенном доме «Сосновый Бор» (ирония тюремщиков не знает границ, сосен тут отродясь не бывало, только чахлые березки да вечная грязь), что ноябрь, что апрель – один черт, только в телогрейке. Хмарь за окном – этой бойницей в стене, сквозь которую мир кажется размером с почтовую марку – висела уже третий день. Не просто хмарь, а такая густая, промозглая взвесь, будто небесная канцелярия разбавила свинец слезами всех брошенных жен и матерей, да и выплеснула на наши головы. Сырость пробирала до самых костей, тех самых, что уже не первой молодости и скрипят по утрам, как несмазанные ворота в прошлое.

Мои записки – привычка старая, въевшаяся, как татуировка «Не забуду мать родную». Кому они нужны? Да никому, кроме меня самого. Способ не столько запомнить, сколько выплюнуть из себя этот тюремный быт, пережеванный и высушенный до состояния воблы. Я, Арсений Петрович Волков, для своих просто Сеня Волк, тут не впервые, и, сдается мне, не в последний раз разглядываю этот пейзаж из четырех стен и одной решетки. Семьдесят три стукнуло по осени, а все туда же – «особо опасный». Смех, да и только. Опасность моя теперь – это успеть доковылять до отхожего места, не расплескав остатки былого достоинства.

Соседи мои по этому каменному мешку – тоже экземпляры хоть в кунсткамеру, хоть в анналы криминалистики. Вот Лёва Философ, он же Лев Борисович Кац, бывший доцент чего-то там гуманитарного, винтит свою бесконечную шарманку о диалектике бытия и бренности сущего. Бородка клинышком, очки на кончике носа – вылитый Троцкий на минималках. – Арсений Петрович, – забубнил он как раз, отрываясь от какой-то замусоленной книжонки, – вы не находите, что сама концепция инкарцерации есть ни что иное, как экзистенциальный вызов индивидууму, проверка его внутренней свободы перед лицом внешней несвободы? Я только хмыкнул. Ему бы лекции читать, а не нары полировать. Хотя, какая разница, публика и там, и тут не всегда благодарная. – Нахожу, Лёва, нахожу, – буркнул я. – Особенно когда баланду принесут. Такой вызов, что вся внутренняя свобода наружу просится.

Напротив меня, на нижних нарах, развалился Эдик Грузин, Эдуард Арчилович Гоглидзе. Семьдесят стукнуло, а все туда же – орел, покоритель женских сердец. Усы седые, пышные, как у кота Базилио, только что шляпы с пером не хватает. – А я тэбэ скажу, Сэня-джан! – гаркнул он, перекрывая Лёву. – Женщина – это как хачапури! Снаружи горячая, внутри сыр тянется, а если долго ждать – остынет и нэ то! Вот у мэня была одна… Марго! Ох, какие формы, какой темперамэнт! Я ей стихи читал… под коньячок! Истории Эдика про Марго, Светлан, Гюльчатай и прочих мифических созданий были нашим ежедневным сериалом. Бесплатным и беспощадным. Иногда мне казалось, что всех этих женщин он выдумал, сидя тут, от тоски и недостатка того самого «сыра». – Коньячок-то хоть не паленый был, Эдик? – поддел я. – А то отравишь музу, кто ж тебе тогда позировать будет для очередного шедевра? Эдик насупился, но тут же расплылся в улыбке. – Настоящий, Сэня! Как мои чувства к ним! Пятизвездочный!

Третий наш постоялец, Никодим Фомич Пыжов, или просто Кодя, самый молодой из нас – шестьдесят пять всего – но самый затюканный. Вечный ипохондрик и паникер. Сейчас он сидел на своей койке, поджав ноги, и что-то сосредоточенно ковырял в щели под расшатанной доской пола. Его глаза-буравчики так и шныряли по камере, будто ожидая, что вот-вот с потолка спрыгнет ОМОН или, на худой конец, крыса размером с бобра. – Опять ты свою заначку проверяешь, Кодя? – не удержался я. – Не съели еще твои витаминки? Кодя вздрогнул, быстро прикрыл доску старым валенком. – Да так, Арсений Петрович… Сквозняк оттуда, продует еще. А у меня и так давление скачет, вчера фельдшерица сказала… Фельдшерица ему каждый день что-то говорила, и каждый раз это был новый смертельный диагноз. Чудо, что он вообще до сих пор живой с таким букетом. Хотя, может, именно эта вечная тревога и держит его на плаву. Наша мелкая контрабанда – чай покрепче, сигареты получше, иногда кое-что и посерьезнее для «нуждающихся» с других камер – по большей части лежала на его параноидальной бдительности. Тайники он оборудовал такие, что сам черт ногу сломит. И сейчас, судя по его виноватому взгляду, в одном из таких тайников явно что-то ожидало своего часа.

День тянулся, как резина от старых кальсон, – медленно и безрадостно. Поскрипывали нары, Лёва шуршал страницами, Эдик тихонько мурлыкал что-то разухабисто-грузинское, а Кодя каждые пять минут прислушивался к шорохам за дверью. Я пытался выводить в своей тетрадке буквы, складывать их в слова, слова – в это вот самое повествование. А за окном все так же нудила мелкая, почти невидимая изморось, превращая и без того унылый тюремный двор в мутное болото.

Вечерняя проверка прошла как обычно – лязг засова, равнодушные лица вертухаев, пересчет голов. Отбой. Камера погрузилась в полумрак, разбавленный тусклым светом лампочки над входом, той, что в народе метко прозвали «глаз Сатаны». Сопение, покашливание, скрип костей Эдика, когда тот ворочался, пытаясь уложить свое грузное тело поудобнее. Я лежал, уставившись в потолок, где на штукатурке проступали причудливые узоры, похожие то на карту неведомых островов, то на профиль какого-то бородатого пророка.

И тут, в этой привычной ночной симфонии тюремных звуков, я уловил что-то новое. Тихий, едва различимый вздох. Не похожий ни на старческое сопение Коди, ни на прерывистое дыхание Лёвы, ни на богатырский храп Эдика, когда тот забывался сном. Вздох был легким, почти детским. И шел он будто бы из самого воздуха, из пустого угла у двери, где обычно Кодя складывал свои тряпки. Я прислушался. Может, показалось? Нервы ни к черту, возраст. Но нет. Снова. Тихий, печальный такой вздох. И еще… едва уловимый запах. Странный. Не тюремный. Чем-то сладковатым, как дешевая карамелька, которую мне в детстве покупала мать перед походом в цирк. Холодок пробежал по спине, совсем не от сквозняка. Что-то в нашей четвертой камере было не так. Что-то новое и совершенно непонятное только что заявило о своем присутствии.


Глава 2

Шепот из Пустоты

Этот вздох и карамельный душок еще долго свербили мне в носу и ушах, мешая провалиться в ту вязкую, без сновидений дрему, которую здесь, за решеткой, только и можно назвать сном. Мало ли что причудится старому хрычу в казенных стенах? Может, мышь где скребется особенно жалобно, или ветер в трубе так завывает, имитируя человеческое дыхание. А карамель… да мало ли от кого из сокамерников могло остаться такое воспоминание в подкорке? Может, Эдик, вспоминая очередную пассию, так живо ее себе представлял, что и мне фантомный запах достался. В общем, отмахнулся я от этих ночных бредней, как от назойливой мухи. Старость – не радость, а старческий маразм – и вовсе не подарок.

Утро началось, как обычно, с переклички и баланды, серой и безвкусной, как жизнь среднестатистического обывателя на воле. Небесная канцелярия, похоже, решила не менять репертуар: за решеткой все та же муть, только теперь с редкими, колючими снежинками, которые тут же таяли, едва коснувшись мерзлой земли тюремного двора. День обещал быть точной копией вчерашнего, такой же тягучей канителью из ничего.

Лёва Философ с утра взялся за «критику чистого разума», пытаясь втолковать Эдику Грузину разницу между априорными и апостериорными суждениями. Эдик, естественно, все сводил к женщинам.

– Вот скажи мнэ, Лёва-джан, любовь – это априори или апостериори? Когда я вижу женщину, такую, как моя Гюльчатай, у меня сразу априори – хочу! А потом уже апостериори – получится или нет!

– Эдуард Арчилович, вы вульгаризируете Канта! – морщился Лёва, поправляя очки. – Страсть и гносеология – это разные плоскости бытия!

Кодя Пыжов тем временем с подозрением разглядывал свою кружку с чаем, будто опасаясь, что туда ему подсыпали если не яду, то уж точно какую-нибудь заразу.

– Вода сегодня какая-то… с привкусом, – пробормотал он, косясь на меня. – Не замечали, Арсений Петрович? У меня аж в горле першит.

Я молча отхлебнул свой чифирь, густой и горький, как само тюремное существование. Привкуса не заметил, но вот что-то другое… Моя тетрадка, та самая, в которую я сейчас эти строки вывожу, лежала на тумбочке не совсем так, как я ее оставил вечером. Угол был чуть сдвинут к краю. Мелочь, конечно. Мог сам во сне задеть. Или кто из наших ночью шарился. Но обычно я такие вещи замечаю. Память на детали – профессиональное.

Днем, во время прогулки по этому бетонному загончику, который тут гордо именуют «прогулочным двориком», я снова ощутил этот легкий холодок, хотя ветер вроде бы стих. И опять этот едва уловимый запах карамели. Я даже остановился, покрутил головой. Остальные арестанты, такие же серые тени, как и мы, месили грязь кругами, не обращая на меня внимания. Показалось. Точно показалось.

Вечером, когда уже готовились к отбою, я сидел за своим «рабочим местом» – сколоченным из досок подобием стола – и пытался заточить огрызок карандаша. Освещение от «глаза Сатаны» было никудышным, все плыло в желтоватом полумраке. И тут карандаш, который я на секунду отложил, чтобы протереть глаза, медленно, но совершенно отчетливо покатился по столешнице. Сам. Ни сквозняка, ни толчка. Просто взял и покатился, остановившись точно на краю. Я замер.

– Эй, кто балуется? – негромко спросил я в пустоту камеры.

Сокамерники уже укладывались. Эдик что-то бурчал про недоваренный ужин, Кодя шуршал своим матрасом, пытаясь найти в нем несуществующие комки. Лёва уже вроде как спал, уткнувшись носом в книгу.

– Ты кому, Сэня? – пробасил Эдик. – Опять с музами бэседуешь?

– Да так, – ответил я, поднимая карандаш. Сердце почему-то заколотилось чуть быстрее обычного. – Показалось, вроде как сквозняк.

Но это был не сквозняк. И не мышь.

Ночью я долго не мог уснуть. Все прислушивался. Тишина. Только привычные тюремные звуки. И все же… что-то изменилось. Воздух в камере стал как будто плотнее, тяжелее. Или это я сам себе накручиваю? Старый дурак, столько лет по тюрьмам, а туда же – в чертовщину поверил.

Я закрыл глаза, пытаясь отогнать наваждение. И тут, прямо у самого уха, так близко, что я почувствовал ледяное дуновение, раздался шепот. Тихий, как шелест осенних листьев, но абсолютно ясный:

– Помоги…

Я рывком сел на нарах. В камере было темно и тихо. Сокамерники спали, каждый в своей позе вечного узника. Никого.

Но я не мог ошибиться. Это был голос. И он просил о помощи.

И запах… Запах дешевой карамельки снова наполнил угол у двери, густой и приторный, как предчувствие чего-то неотвратимого. Кажется, моя тюремная рутина только что дала серьезную трещину. И трещина эта пахла отнюдь не сосновым бором.


Глава 3

Знакомьтесь, Вася (Покойник)

«Помоги…» Это слово, тонкое, как паутина, и холодное, как февральский ветер, засело у меня в голове почище любого гвоздя. Спал я в ту ночь урывками, все вздрагивая от каждого шороха, от каждого скрипа нар. Старый волк, столько на своем веку повидавший, а тут от простого шепота готов был дать деру, кабы было куда. Только вот бежать из четвертой камеры можно было разве что на тот свет, а там, похоже, уже и так перенаселение.

Утром я был злой, как цепной пес, которого дразнят костью. Не выспался, да еще эта чертовщина в башке крутилась. Первым делом, пока сокамерники еще кряхтели, просыпаясь, я уставился в тот угол у двери, откуда вчера так явственно несло карамелью и отчаянием. Пусто. Только пыль веков да Кодина телогрейка, брошенная как попало.

– Ну, и чего тебе? – буркнул я шепотом в пустоту. – Помощи просишь? А сам-то кто будешь, чудо-юдо неизвестное? Адрес, фамилия, статья?

Тишина. Только за стеной кто-то утробно закашлялся, сплевывая остатки ночи.

За завтраком я косился на своих соседей. Лёва Философ уже втирал Эдику что-то про солипсизм, мол, весь мир – это только его, Лёвино, воображение, включая и самого Эдика с его мифическими гаремами. Эдик, как обычно, не слушал, а с аппетитом наворачивал кашу, причмокивая так, будто это не тюремная размазня, а сациви из лучшего тбилисского ресторана. Кодя Пыжов опасливо тыкал ложкой в свою порцию, выискивая там следы мышиного помета или, чего доброго, цианистого калия.

Никто из них, похоже, ничего не слышал и не чуял. Значит, либо этот «помогайка» персонально ко мне клинья подбивает, либо я окончательно тронулся умом на почве длительной отсидки и недостатка витаминов. Второе было вероятнее, но отчего-то менее обидно.

Решил действовать по-своему, по-стариковски: наблюдать и не делать резких движений. Если это глюк – пройдет. Если нет… тогда будем посмотреть.

Днем, когда нас выгнали на ту самую «прогулку» под мелким, нудным дождем, который будто специально зарядил, чтобы окончательно отравить нам существование, я снова попытался наладить контакт. Отойдя в самый дальний угол дворика, где воняло мочой и безысходностью, я тихо спросил:

– Эй, карамельный, ты здесь? Если да, дай знать. Только без фокусов, не напугай братву раньше времени.

Ответом была все та же промозглая тишина, только капли дождя барабанили по моему капюшону, как пальцы по крышке гроба.

Вернулись в камеру – сырые, злые. Эдик тут же захрапел на своих нарах, компенсируя недостаток впечатлений. Лёва уткнулся в свою книгу. Кодя принялся сушить портянки на еле теплой батарее, распространяя по камере аромат, способный конкурировать с химическим оружием.

Я сел на свою койку, достал тетрадь. И тут оно началось.

Сначала моя ручка, старая, еще с воли прихваченная, сама собой скатилась с тумбочки. Тихо так, без стука. Я поднял, положил на место. Через минуту – снова тот же фокус.

– Да что за черт… – пробормотал я.

– Ты чего там бормочешь, Петрович? – лениво спросил Кодя, не отрываясь от портянок. – Опять давление?

– Давление у меня от твоих портянок, Никодим, – огрызнулся я. – А тут… ручка вот, акробатические этюды показывает.

Кодя посмотрел на меня с явным подозрением.

И тут мы оба увидели. Ручка не просто скатилась – она медленно, будто ее кто-то невидимый толкал, проехала сантиметров десять по тумбочке и остановилась.

Глаза Коди полезли на лоб. Он икнул и быстро-быстро закрестился.

– Свят, свят, свят… – зашептал он. – Нечистая сила… Я ж говорил, место тут гиблое!

Его визг разбудил Эдика и оторвал Лёву от Канта.

– Что за кипиш, а? – проревел Эдик, садясь на нарах. – Опять клопы, Кодя? Я тэбе говорил, дустом надо, дустом!

– Хуже, Эдуард Арчилович! – Кодин голос дрожал. – Тут… оно! Само движется! Арсений Петрович не даст соврать!

Все уставились на меня. Пришлось рассказывать. Про ночной шепот, про запах, про ручку. Эдик слушал, набычившись, Лёва – заинтересованно поблескивая очками.

– Полтергейст, – вынес вердикт Лёва, когда я закончил. – Классический случай. Неупокоенная душа, привязанная к месту. Обычно это связано с насильственной смертью или незавершенным гештальтом.

– Какой такой гештальт? – не понял Эдик. – Это что, болезнь такая? Заразная?

– Это, Эдуард Арчилович, психологический термин, – снисходительно пояснил Лёва. – Означает незавершенное дело, неудовлетворенную потребность.

– А-а-а, – протянул Эдик. – Так может, ему просто… ну, этого самого… не хватает? Как моей Зухре в сорок пятом? Я ей тогда…

– Тихо ты, знаток! – оборвал его я. – Надо понять, что ему надо. Эй, дух! – крикнул я в угол. – Ты кто есть? Имя у тебя имеется, или так, по номерам вас там сортируют?

Тишина. Потом моя кружка с недопитым чифирем чуть дрогнула на столе.

– О! – оживился Лёва. – Попытка коммуникации! Арсений Петрович, задавайте простые вопросы. Один стук – да, два – нет. Или наоборот.

Начался цирк. Мы битый час пытались установить контакт. Я стучал по столу, Кодя молился шепотом, Эдик давал советы в стиле «ты ему построже скажи, Сэня, пусть не выпендривается!», а Лёва выдвигал одну гипотезу за другой.

Наконец, методом проб и ошибок, больше похожих на допрос с пристрастием, кое-что прояснилось. На «ты мужчина?» – один отчетливый толчок кружки по столу. На «ты старый?» – два быстрых. На «ты умер здесь, в тюрьме?» – снова один, но такой сильный, что чифирь выплеснулся.

– Молодой, значит, – подытожил я. – Здешний. Имени своего не говорит. Может, Васей звать будем? У меня сосед был по первой ходке, Вася Кривой, тоже молодой ушел…

Кружка легонько качнулась. То ли «да», то ли просто совпадение. Но «Вася» как-то прилипло.

К вечеру мы знали о нашем невидимом сокамернике чуть больше. Он был совсем пацан, лет двадцати, не больше. Умер недавно, прямо тут, в «Сосновом Бору». И ему было очень одиноко и… чего-то еще не хватало. Чего именно – Вася пока не «говорил». Только когда Эдик в очередной раз завел свою песню про «женские ласки» и «огонь любви», по камере снова пронесся тот самый тихий, печальный вздох и отчетливо запахло карамелью.

Мы переглянулись. Кажется, «незавершенный гештальт» нашего Васи начинал приобретать вполне конкретные, хоть и совершенно абсурдные очертания. Вечерняя проверка прошла как в тумане. Я смотрел на вертухаев и думал: вот вы нас считаете, а одного-то, самого интересного, и не видите. А он тут, с нами. Наш собственный, персональный покойник. И, похоже, с большими проблемами личного характера.


Глава 4

Неудобная Проблема Новопреставленного

Этот карамельный вздох, такой отчетливый и тоскливый, повис в нашей камере, как топор палача над плахой. Мы, трое старых арестантов, переглянулись, и в глазах каждого, даже у обычно непробиваемого Эдика, читалось одно и то же: «Влипли». Влипли по самые уши в историю, из которой так просто не выпутаешься. Одно дело – призрака обнаружить, другое – понять, что у этого призрака, оказывается, имеются претензии интимного характера.

– М-да, господа присяжные заседатели, – протянул я, когда молчание стало совсем уж неприличным. – Картина Репина «Не ждали», только в нашем случае, похоже, «Приплыли». И что прикажете с этим… э-э-э… фантомным либидо делать?

– Либидо – это по Фрейду, – немедленно встрял Лёва Философ, поправляя очки, будто они мешали ему видеть всю глубину проблемы. – Подавленное сексуальное влечение, не нашедшее выхода при жизни, сублимируется в посмертное беспокойство. Классика жанра. Бедный юноша, жертва репрессивной пенитенциарной системы и, возможно, собственного пуританского воспитания.

– Какого такого пуританского? – взвился Эдик. – Он же зэк, хоть и молодой! Какие там пуритане! Просто… нэ успел, да? Вах, жалко парня! Я в его годы уже…

И Эдик привычно завел было свою шарманку о том, сколько сердец он разбил и сколько крепостей взял, но даже он как-то сник под тяжестью момента. Одно дело – хвастать перед живыми, другое – перед тем, кто уже никогда не сможет проверить твои байки.

Кодя Пыжов сидел бледный, как тюремная стена, и мелко крестился под своей телогрейкой.

– Грех все это, Арсений Петрович, – прошептал он. – С покойниками о таком… Это ж… срамота! Нас за это Господь накажет! Или начальство… если узнает, что у нас тут… притон с духами!

– Начальство нас и так каждый день наказывает, Кодя, одной баландой, – отрезал я. – А Господу, думаю, сейчас не до нас, у него и без нашей камеры дел по горло. Вопрос в другом: что с этим Васей делать? Он же теперь от нас не отстанет. Будет тут вздыхать и карамелью вонять, пока мы сами в призраков не превратимся от его тоски.

Мы снова попытались «поговорить» с Васей. Методика уже была отработана: вопросы – и реакция в виде толчков кружки или изменения температуры в углу.

– Вася, – начал я, стараясь придать голосу отеческую строгость, которой у меня отродясь не было. – Ты из-за баб маешься, правильно мы поняли?

Кружка на столе подпрыгнула так, будто под ней взорвалась петарда. Чифирь снова пошел гулять по столешнице.

– Ясно, – крякнул Эдик. – В точку. Нэ было у парня этого, как его… опыта! Ни разу! Ай-яй-яй, какая трагедия!

Лёва кивнул с видом эксперта.

– Отсутствие эмпирического познания в сенсуальной сфере, – заключил он. – Это может стать серьезной психотравмой, даже для астрального тела. Ему необходимо закрыть этот гештальт.

– Закрыть – это как? – не понял я. – Справку ему выписать, что ли? Мол, «прослушал теоретический курс, в практических занятиях не замечен»? Или нам тут ему… бордель организовать? С призрачными жрицами любви?

Эдик оживился.

– А что, Сэня-джан! Идея! Мы бы ему таких историй нарассказывали, он бы там, на том свете, первым парнем стал! Я бы ему про мою Амалию… как мы с ней на сеновале… семь раз за ночь!

– Семь раз? – хмыкнул я. – Эдик, у тебя после третьего уже давление бы так скакнуло, что никакой сеновал не спас бы. Не заливай хоть покойнику.

– Да что вы понимаете! – обиделся Эдик. – Это же для вдохновэния! Для образа! Парню надо помочь раскрепоститься! Мы ему такой ликбез устроим, сам Зигмунд Фрейд с того света апплодировать будет!

И вот тут, среди этого балагана, состоящего из философских терминов Лёвы, хвастливых баек Эдика и панических всхлипов Коди, у меня в голове и щелкнула эта безумная мысль. Абсурдная донельзя, но, как ни странно, единственная, которая хоть как-то походила на «решение».

– А что, – сказал я медленно, пробуя мысль на язык, как пробуют сомнительное тюремное варево. – Если ему действительно это мешает… упокоиться… может, нам его, и правда, того… просветить? По данному деликатному вопросу. Чисто теоретически, разумеется. В виде лекций и наглядных… рассказов.

В камере на несколько секунд повисла такая тишина, что было слышно, как за стеной капает вода из неисправного крана – каждая капля отстукивала вечность.

Первым опомнился Кодя.

– Да вы что, Арсений Петрович! С ума сошли?! Это ж… это ж… – он даже слова подобрать не мог от ужаса. – Разврат! С покойником! Нас всех анафеме предадут!

– Кого «всех»? – усмехнулся я. – Нас тут и так уже предали всему, чему можно. А Васе, может, полегчает. Вдруг он после наших лекций диплом получит «Почетный любовник загробного мира» и свалит отсюда с миром?

Лёва Философ задумчиво потер подбородок.

– Хм… Весьма неортодоксальный подход, Арсений Петрович. Но, с точки зрения экспериментальной парапсихологии и кризисной терапии… в этом что-то есть. Мы могли бы стать пионерами в области посмертной сексуальной реабилитации!

– Вот именно! – подхватил Эдик, глаза его загорелись нездоровым энтузиазмом. – Я буду главным преподавателем! У меня такой опыт, такой матэриал! Вася будет нэ просто знать, он будет чувствовать! Я ему все передам – и страсть, и нежность, и…

– Только без рукоприкладства, Эдуард Арчилович, – предупредил я. – А то наш Вася совсем в астрал улетит от твоего напора. Теория, господа. Исключительно теория. И рассказы из богатого жизненного опыта.

Я посмотрел на свой дневник, на эти корявые строки. Старый вор, контрабандист, а теперь еще и… преподаватель курсов повышения загробной квалификации по особо интимным вопросам. Да уж, такой карьере любой позавидует. Внутри все переворачивалось от абсурдности происходящего, от этого балагана на краю могилы. Но, глядя на тот угол, откуда все еще едва заметно тянуло карамелью и юношеской тоской, я почему-то чувствовал не только брезгливость или страх. А еще и какую-то странную, непрошеную жалость. И может быть, даже толику ответственности за этого непутевого призрачного пацана.

– Ну что, мужики, – сказал я, закрывая тетрадь. – Попробуем? Хуже, я думаю, уже не будет. А если получится – может, и нам зачтется. Где-нибудь там… в небесной бухгалтерии.


Глава 5

Первый Урок: Теория Большого Взрыва (По-Арестантски)

Итак, решение было принято. Наша камера номер четыре, доселе известная в узких кругах «Соснового Бора» разве что повышенной концентрацией старых грешников на квадратный метр, готовилась переквалифицироваться в первый в мире загробный университет сексуального просвещения. Преподавательский состав – я, Сеня Волк, в роли неохотного ректора и по совместительству переводчика с человеческого на призрачный; Лёва Философ – профессор теоретических дисциплин; Эдик Грузин – доцент кафедры практических утех с богатым, хоть и сомнительным, стажем; и Кодя Пыжов – вечный оппонент и специалист по технике безопасности и морально-этическим последствиям. Студент – один, зато какой! Вася Неупокоенный, дух без плоти, зато с огромной дырой в образовании.

Начать решили на следующий день, после утренней проверки, когда основная масса тюремной жизни затихает до обеда. За окном все та же серая пастораль, только ветер сменил направление и теперь завывал в щелях так, будто тоже решил поучаствовать в нашем консилиуме, добавляя трагизма.

На страницу:
1 из 3