bannerbanner
Теория исторического познания. Избранные произведения
Теория исторического познания. Избранные произведения

Полная версия

Теория исторического познания. Избранные произведения

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

Данный раздел посвящен проблеме методологических оснований такого продвижения. Они выявляются через коллективные представления историков, в их динамике; о них, далее, опосредованно свидетельствуют методологические искания, происходящие «извне» исторической науки – в других областях гуманитарного знания и особенно в ситуациях их пересечения с нею (например, ситуация лингвистического «поворота»); и, затем, рассматриваются основания, выступающие как системообразующие для истории как науки, в категориях источниковедческой парадигмы. В рамках данной концепции понятия науки и строгой науки рассматриваются как синонимы.

2.1.1. Коллективные представления историков в динамике смены парадигм

Позитивистская парадигма точного знания. Логические нормативы «Введений в историю». Текст, автор, достоверность в категориях традиционной исторической эрудиции. Вызов глобальной истории. Переосмысление позитивистской парадигмы точного, критически проверенного знания.

Позитивизм, развивавшийся под влиянием успехов естественно-научного знания XIX в., формировал в сообществе ученых особое уважение к точности научного утверждения, чистоте эксперимента и наглядности методик его проведения. Критицизм, неприятие неочевидного результата, ответственность ученого стали характерными чертами позитивистского научного сообщества, отвергавшего любую «метафизику». В то же время, в исторической науке в результате многовековых исследовательских практик накопился огромный комплекс технологических приемов и наблюдений над историческими источниками и содержащимися в них свидетельствами. Необходимость обобщения накопленного исследовательского инструментария историка привела к становлению особой дисциплины профессионального образования. Первые попытки создания такой дисциплины входили в университетскую практику не без борьбы. Известна, в частности, негативная реакция научного сообщества на работу Э. Фримена «Методы исторического изучения»[34], о которой писали французские ученые, решившиеся тем не менее создать (вслед за «Историческим методом» Э. Бернгейма) и свое «Введение в изучение истории». Особый жанр учебных пособий, ориентированных на обучение методам исторического исследования, неизменно оказывается привлекательным для историков[35]. Спустя долгое время после их выхода в свет, эти работы продолжают вызывать полемические, подчас весьма жестокие суждения; с их «знаменитыми формулами» полемизируют неоднократно Л. Февр, Р.-Дж. Коллингвуд, А. И. Марру даже в середине ХХ в.[36] При всей своей незавершенности (выраженной в самом понятии «введений» в историю), работы этого жанра знаменательны. Они обозначили становление новой, особой дисциплины – дисциплины нормативной, формулирующей принятые нормы научного профессионального сообщества соответствующего уровня. И, следовательно, очертили пространство для сравнительного изучения нормативов, выраженных в педагогических рекомендациях. Возможность сравнительного подхода объясняет притягательность этих работ для практикующих гуманитариев: ведь «сравнительное изучение этих методических средств, в которых отразились познания и опыт бесчисленных поколений исследователей, и может помочь нам установить общие нормы для подобных приемов, а также и правила для их изобретения и построения сообразно различным классам случаев» (Э. Гуссерль)[37]. Возникает, однако, вопрос: почему данное направление не нашло своего продолжения и развития, почему после окончания Первой мировой войны подвергалось столь жесткой критике? Почему «знаменитые формулы» позитивизма стали в глазах последующего поколения символом того, с чем следует бороться, а следовательно, стали тормозом для развития новой исторической науки?

«Введения в историческую науку» обозначили пространство для формирования нормативной, по существу логической, дисциплины о способах исторического изучения. Но это не было сделано на теоретической, метадисциплинарной основе. Авторы этих работ, в соответствии со своими позитивистскими представлениями, не задавались вопросом онтологического характера: что представляет собой исторический процесс и как, в связи с его природой, могут строиться методы его исследования. В поле их зрения находились «тексты», объективные остатки реальности, и соответственно формулировались нормы и правила обращения с ними.

Позитивистскую методологию принято рассматривать как ориентацию историка на изучение узкой, конкретной, фрагментарной темы. Но это верно лишь отчасти. В действительности же такой подход ориентирован на стабильность ряда важнейших параметров европоцентристской науки, причем таких параметров, которые хорошо известны всему научному сообществу. Многовековой опыт европоцентристской историографии базировался на том, что все научное сообщество располагает обширной базой данных об общекультурной ситуации (в пределах истории античности, средних веков, начала нового времени и т. п.), об информационном пространстве, типичном для основных этапов этой исторической длительности; в частности, о ее типологии источников, о соотношении устных и письменных, а также вещественных свидетельств, о соотношении письменной и устной, массовой и элитарной культур, о системах ценностных ориентаций (религиозных и правовых, в частности), о характерных для данного типа культуры представлениях об авторах, текстах, произведениях, способах передачи информации и многом другом. Стабильность и общедоступность соответствующих объемов информации и создает возможность выведения за пределы внимания профессионала таких аспектов ремесла историка, как проблемы поиска информации, выбора источников, выбора ценностных ориентаций. Изложение нормативов профессиональной деятельности возможно при этом начинать прямо с выбора темы и сосредотачивать главное внимание уже на нормативах научной критики и интерпретации текстов. Вызов новейшего времени, вызов глобальной истории изменил это положение. Глобальная история – это история не одной и уже изученной культуры, но многих других культур. Это – история человека во времени[38], а следовательно, встает вопрос об иных информационных пространствах: одно из них представлено первобытным мышлением, другое, не менее сложное – информационное пространство современности, ХХ века с его новыми технологиями воспроизводства и передачи информации. И, наконец, это история повседневности – имеющая другую глубину по сравнению с событийной «историзирующей историей» позитивизма.

Глобализация всех социальных процессов, охвата «коэкзистенциального и эволюционного целого» человечества в его единстве[39], необходимость осмысления не только процессов внешней событийной истории, но всей глубины существования широких масс людей в их повседневности ставит перед специалистами совершенно несопоставимые с прежними по объему задачи. Информационное пространство, требующее внимания, памяти, структурирования, стало иным.

Все отчетливее приходит понимание того, что с этими объемами информации, влияющей на современного человека и, следовательно, требующей ответных действий, невозможно справиться теми средствами и способами, которые выработаны человечеством, до сих пор мыслившим национальными, европоцентристскими, категориями. То, как человечество справляется с этим информационным пространством, определило содержание наук ХХ в., прежде всего наук о человеке.

Естественно, что «новая историческая наука» не могла оставить в неизменном виде традиционные представления историка о его профессиональном исследовательском ремесле. Особенно труден вопрос о возможности целостного видения человеческой истории – одновременно в разнообразии и единстве. Представления о позитивистском «синтезе» как систематизации критических проведенных фактов не выдерживали проверки новыми реалиями. При огромных «пробелах» исторической информации глобальной всеобъемлющей «новой исторической науки» синтез стал представляться достижимым лишь в сознании самого познающего субъекта – историка. Такой синтез достигается не суммированием известных и проверенных фактов, но мыслится как результат «постижения», переживания опыта прошлого в сознании историка[40].

Позитивистские методологии разделяют анализ и синтез.

«Анализ источников» формулирует нормы и правила выявления «фактов», которые затем, на уровне «синтеза», систематизируются для воссоздания картины целого. Аналитическая деятельность, связанная преимущественно с текстами, и синтез не связаны друг с другом как нечто целостное, и даже могут (по мысли, например, Ш. Ланглуа) осуществляться разными людьми. Ш. Ланглуа рассуждает даже о различных психологических типах людей, одни из которых более склонны к эрудитской, текстологической, а другие – к обобщающей, синтезирующей деятельности[41]. Но даже и в том случае, когда аналитические процессы и синтез, а вернее – онтологические и гносеологические вопросы, излагает один автор, позитивистская методология не рассматривает связи этих видов деятельности. Так, например, Н. И. Кареев писал раздельно о теории исторического процесса и о теории исторического знания[42]. Мысль о том, как же связаны они между собою, остается при таком подходе непроясненной. Практикующие гуманитарии позитивистской парадигмы не интересуются теоретико-методологическими концепциями. Они оставляют за собой право воспринимать их как бы извне, демонстрируя тем самым свою исследовательскую независимость от господствующих концепций или, напротив, воспринимая те или иные общеметодологические идеи «извне» (например, своеобразный «экономический марксизм»). Непроясненность теоретическая, и даже неосознанность психологическая, реальной связи между онтологическими и гносеологическими аспектами практики гуманитария-историка дает своеобразные эффекты. Один из них – возможность некоторой внутренней исследовательской свободы (техники) в рамках жесткой идеологизированной онтологической парадигмы. Но эта позиция оборачивается своей негативной стороной в условиях, когда онтологическая концепция больше не привносится извне. И тогда позитивист испытывает явный дискомфорт, поскольку раскрыть связь проблемы метода и результата возможно лишь на метадисциплинарном уровне. Позитивистская установка на раздельность процесса добывания «фактов» и их систематизирования и «синтеза» получает своеобразную модификацию в новых условиях развития междисциплинарных взаимодействий. Она укрепляет представление о возможности широкого использования историком научной информации, добытой средствами других, в том числе естественных наук. Между тем, вопрос междисциплинарной интеграции – это всегда вопрос прежде всего метадисциплинарной теории, поскольку это всегда вопрос о новом объекте, новом видении пространства гуманитарных наук, нового языка науки[43].

Позитивистская нормативная дисциплина «Введение в историю» не искала ответов на метадисциплинарные вопросы. Это и решило ее судьбу в условиях, когда стала очевидной необходимость перехода от европоцентристской модели исторического мышления к глобальной, целостной познавательной модели наук о человеке. Закрепленные в виде норм научного сообщества старые критерии достоверности и точности и соответствующие им утвердившиеся исследовательские критерии, оказались тормозом для историков, а высвобождение из этих норм, их преодоление стало основной целью борьбы за новое историческое мышление.

Воспринимающий формирование многополюсного мира новейшего времени как профессиональный вызов, историк ориентируется на новую, глобальную проблематику своей науки, на изучение человека во времени в самых широких хронологических рамках – от первобытного мышления до информационного общества; он ориентируется на все более глубокое изучение структур повседневности, на проблематику антропологически ориентированной истории. И если он осуществляет свой поворот к новой проблематике, исходя из позитивистских методологических норм, то он неизбежно испытывает разочарование, переходящее в инфляцию методологического профессионализма вообще. Действительно, жесткие нормативы позитивистской критики источников, ассоциируясь с «бесконечными сериями публикаций» документов[44] или «кучами грамот», вызывают в нем негативные чувства, хотя бы уже потому, что для других культурных общностей, для изучения экзотических цивилизаций ему никто ничего подобного не подготовил. И, следовательно, вряд ли он сможет традиционно обосновать научному сообществу свой подбор источников, свой интеллектуальный выбор. Каждый историк в этой ситуации сам выбирает и тему, и соответствующие ей основания, сам и решает, насколько одно другому соответствует. Он действует как художник, которого следует судить по законам, им самим над собою поставленным. Различие между наукой и искусством неприметно стирается. Приемы работы с текстами свертываются до уровня вспомогательной эрудиции, применимой лишь теми узкими специалистами, которые продолжают, вопреки очевидности новых запросов, работать с рукописными текстами.

Стабильное информационное пространство европоцентристской «историзирующей истории» сформулировало свои отвечавшие представлениям о точности методы его изучения, описания, систематизации. Новое, объемное пространство информационного общества не поддавалось осмыслению с помощью традиционных параметров научной точности. Попытки обращения к этим нормам всякий раз убеждали мыслящих гуманитариев в их неэффективности. Устойчивая «материя», эмпирика текста и позитивности «факта» – исчезла. Коллективные представления гуманитариев меняются перед непреложностью этой ситуации. Не подходят для новых условий позитивистские представления о тексте (Л. Февр и его критика знаменитой формулы «тексты, тексты, ничего кроме текстов»). В иерархии профессиональных ценностей историка традиционная ориентация на эмпирику текста и критику свидетельств, на фактографический подход выступает как ограничивающая исследователя: все эти «превосходные и точные инструменты», созданные «поколениями тружеников, которые получили их от своих предшественников и сумели усовершенствовать в процессе труда»[45], уже недостаточны. Научное сообщество историков оказывается в ситуации выбора.

2.1.2. Новое информационное пространство

Процесс глобализации и формирования информационного пространства новейшего времени актуализировал проблему пересмотра познавательных возможностей гуманитарных наук. Самоидентификация научных сообществ происходила в условиях альтернативного выбора: либо отказа от строгой научности, либо ее принятия как принципиального постулата. Теоретическая неясность различения познавательных возможностей наук о природе и наук о духе открывала перспективы неоднозначных интерпретаций и неслучайно вызывала поэтому методологические дискуссии[46]. Суть проблемы состоит в том, что отказ от принципов строгой научности означает по существу отказ (для гуманитарных наук) от статуса научности как таковой и принятие интуитивистских стратегий постижения человека и его истории. Поэтому в начале ХХ в. Э. Гуссерль обосновывал идею единства общенаучных критериев, подчеркнув это самим названием работы, посвященной научному статусу философии: «Философия как строгая наука»[47]. При интуитивистских стратегиях неизбежно смещение границ науки и искусства, нет четкого различия индивидуальных убеждений от общенаучных истин. В работе «Логические исследования» Гуссерль подчеркивал: «При таком состоянии науки, когда нельзя отделить индивидуальных убеждений от общеобязательной истины, приходится постоянно возвращаться к рассмотрению принципиальных вопросов»[48]. Прозорливость этого суждения легче оценить теперь, когда общество и культура высвобождаются от воздействия околонаучных «как бы» суждений и с присущими им оговорками типа «как бы» или «не то слово». Но тогда, в начале века, эту мысль приходилось разъяснять: миросозерцание – картина мира, складывающаяся в представлениях отдельной личности, – это одно, а наука – другое. Наука является одной из одинаково правоспособных ценностей, но она имеет свою, только ей присущую логику. Миросозерцание есть создание личности, «наука же безлична. Ее работник нуждается не в мудрости, а в теоретической одаренности. Его вклад обогащает сокровищницу вечных значимостей, которая должна служить благополучию человечества»[49]. Понятие строгой науки особым образом формирует и иерархию профессиональных качеств ученого. Он должен не просто владеть профессиональными исследовательскими методами, но быть в состоянии рефлексировать над ними, совершенствовать их, должен «уметь дать удовлетворительный ответ о логической правильности этих методов и о пределах их правомерного применения». Поскольку «все науки действуют методически в своем стремлении к истине», то их приемы и методы, считает Гуссерль, должны образовать особую логику данной науки, которую он называет наукоучением. Он подчеркивает, что «сравнительное изучение этих методических средств, в которых отразились познания и опыт бесчисленных поколений исследователей, и может помочь нам установить общие нормы для подобных приемов, а также правила для их изобретения и построения сообразно различным классам случаев»[50].

Системную логику исследовательских методов исторической науки и представляет собой «Методология истории» А. С. Лаппо-Данилевского. Для формирования представлений об истории как строгой науке этот факт имеет принципиальное значение. Движение к метадисциплинарному общегуманитарному уровню знания о человеке данная концепция выводит из самой исследовательской практики историков, изнутри профессиональной деятельности.

Общие ориентации научного сообщества историков на протяжении ХХ в. в их господствующих коллективных представлениях были обратнонаправленными. Ориентируясь на решающую роль историка в процессе познания, логично было обратиться к освоению новой фактической информации, поступающей извне – географии, антропологии, искусства, литературы, истории техники, психологии, экономики.

Итак на протяжении ХХ в. произошли значительные сдвиги в отношении к проблематике гуманитарного знания и особенно – к его методологии. Научную и философскую мысль активизировала реальная необходимость выхода за пределы европоцентристского мировосприятия, обращения к новым моделям многополюсной глобальной истории человечества и его культуры. В мировом сообществе в первой половине ХХ в. была наиболее влиятельной модель субъективистского преодоления возникших исследовательских трудностей: переход от европоцентристской к глобальной исторической науке представлялся возможным путем небывалой интенсификации личных познавательных возможностей практикующего исследователя. В рамках данной парадигмы он, отринув традиционные формализованные («позитивистские») критерии исследовательской методики, осуществляет прорыв к новой проблематике, восполняя неизбежные при существующем состоянии науки в целом пробелы в информации о реальностях многополюсного мира интуитивным, почти иррациональным импульсом, своей способностью к сопереживанию, симпатии к миру прошлого. Он осуществляет подбор не столько источников, сколько «оснований», а затем осуществляет индивидуальный синтез рассмотренных очевидностей, переживая опыт прошлого в своем сознании. На этой концептуальной основе историческая наука надолго отодвинула за пределы актуальности вопросы совершенствования профессионального, прежде всего источниковедческого мастерства, выведя весь комплекс соответствующих проблем на уровень служебных вспомогательных дисциплин и даже технических услуг. Соответственные изменения претерпела образовательная модель гуманитарного образования. Фундаментальные для гуманитаристики проблемы формирования информационных систем, типов документирования гуманитарной информации, ее структурных особенностей и интерпретации перестали рассматриваться эпистемологически. Во второй половине ХХ в. стали вполне очевидны процессы глобализации экономических, политических, информационных взаимодействий, стала осознаваться, под влиянием самой реальности социокультурных процессов, необходимость их междисциплинарного и прежде всего философского осмысления. Но это осознание происходило в столкновении с той образовательной моделью, которая не давала специалистам необходимых постулатов для интеграции, к которой они стремились. Обращаясь к современной эпистемологической литературе, к ее наиболее заметным и влиятельным концепциям, мы убеждаемся в том, что они развиваются прежде всего в пределах информационно-языковых универсалий. В центре внимания проблемы обмена информацией (прежде всего в функции управления) и речевого (непосредственного или опосредованного) интеракционального взаимодействия. Господствующая парадигма исходит из представления о том, что речь, способность понимания речи, язык есть определяющее свойство человека. В свою очередь, развитие лингвистики «заключалось в том, чтобы понять и увидеть язык как целое, как систему». Лингвистика перестала быть наукой о языках и стала наукой о языке. Это и дало «блестящие перспективы в вопросах типологии лингвистических структур и универсальных законов»[51]. Прямая связь между системным подходом к феномену и возможностями типологии и компаративистики ярко выражена в ситуации современной структурной лингвистики. В современных гуманитарных науках эта ситуация скорее исключение, подтверждающее общее правило. Общность гуманитарной ситуации состоит в том, что предметом рефлексии становится феномен интеракционального взаимодействия, феномен речевого общения.

Вполне объяснимо, почему это происходит, почему информационно-языковые взаимодействия оказались в центре наиболее интересных и глубоких размышлений классиков гуманитаристики второй половины ХХ в. В отличие от традиционных обществ, общество новейшего времени оказалось под мощным давлением информационных возможностей, которые, в свою очередь, требуют осмысления. Информационное поле, окружающее современного человека, пронизано потоками высказываний, вызывающих своеобразный синдром логофобии, «беспокойство по поводу того, чем является дискурс в своей материальной реальности произнесенной или написанной вещи…»[52]. Стремление выйти из-под власти дискурсивного пространства, информационного поля, определяет направленность гуманитарных философских рефлексий, вызывающих наибольший интерес современного общества. «В нашем обществе, – пишет М. Фуко, – несомненно существует… глубокая логофобия, своего рода смутный страх перед лицом всех этих событий, перед всей этой массой сказанных вещей, перед лицом внезапного появления всех этих высказываний, перед лицом всего, что тут может быть неудержимого, прерывистого, воинственного, а также беспорядочного и гибельного бурления дискурса». Естественно желание теоретиков-гуманитариев осмыслить новую для человечества ситуацию погруженности в беспорядочную сеть дискурсов информационного общества. Фуко прямо говорит об этом желании: «не говорю – уничтожить этот страх, но проанализировать его вместе с его условиями, его игрой и его последствиями». При всем различии и своеобразии творчества философско-филологической классики современного гуманитарного познания, в ней прослеживаются несомненно общие подходы, которые важно подчеркнуть. Исследуется ситуация речевого общения, а следовательно, в центре внимания оказывается семантический аспект, проблема знака и его интерпретации. При этом по существу игнорируется различие знака и объекта. Приоритетность информационно-речевой проблематики обуславливается тем, что информационная ситуация современного общества отчетливо требует своего анализа. Другая причина связана с выбором методологий гуманитарного анализа. Историческая наука оставила (в принципе) все заботы о совершенствовании своей методологии в забвении. Профессиональные историки способны привести несколько суждений о внешней и внутренней критике «свидетельств», но эти очевидные истины не сопоставимы со сложностью информационных ситуаций новейшего времени. Напротив, филология и особенно литературоведение не оставили свою методологию без развития. Они настоятельно стремились отойти от лингвистического и литературоведческого формализма. Р. Барт в ключевой работе «От произведения к тексту» подчеркнул необходимость сложных и тонких интерпретаций текста произведения. В принципе гуманитарии не отказались бы от традиционных методик исследования как литературных, так и исторических текстов, но при ближайшем рассмотрении те оказывались малоэффективными. Позитивистские классики убежденно говорили и об изучении автора и произведения, и о необходимости установления достоверности. Но теперь приходится думать о том, что необходимо «анализировать внутреннюю экономику дискурса совершенно иначе, нежели методами традиционной экзегезы или методами лингвистического формализма». В самом деле, – рассуждает М. Фуко, – «что такое автор?» – ведь «все дискурсы, наделенные функцией – автор, содержат эту множественность Эго»[53], иначе говоря, разве любой автор равен самому себе? А произведение? Как можно отделить то, что составляет произведение? Теории произведения не существует – к такому выводу приходит Фуко: «Слово “произведение” и единство, которое оно обозначает, является, вероятно, столь же проблематичным, как и индивидуальность автора». Итак, главную трудность для данного направления гуманитарных методов составляет неопределенность, изменчивость, неустойчивость предмета изучения. П. Рикёр пишет о «конфликте интерпретаций»[54], Р. Барт предпринимает «попытку систематического размышления о некоторых мифах повседневной жизни»[55]. Эта критика сильна своей негативной стороной, но она не создает системной методологии. Особенно ярко подчеркивает сложность современной ситуации гуманитарного познания попытка перенести методы деконструкции художественного, литературного текста на текст исторического нарратива – тексты трудов профессиональных историков. Теоретическая возможность систематизации информационного пространства культуры состоит в выявлении объективных, реальных свойств изучаемых феноменов: «Ухватить дискурс в его способности к утверждению… способность конституировать область объектов – таких, по поводу которых можно было бы утверждать или отрицать истинность или ложность высказывания»[56], – так формулировал цель научного поиска М. Фуко. Культурная ситуация очерчена достаточно ясно. Лучшим из путей к знанию, к его определенности является путь отыскания структурных позитивностей. Структуралистский подход, в свою очередь, открывает возможности применения компаративистики – мощного инструмента точного и достоверного знания. Тогда становится возможным «разредить» туман дискурса, выйти из круга противоречивых конфликтов интерпретационных вариантов. «Разреженность и утверждение – разреженность, в конечном счете, утверждения, а вовсе не нескончаемые щедроты смысла, вовсе не монархия означающего», – определяет Фуко магистральный путь позитивного знания. И тут же снижает эффект сказанного иронической концовкой: «А теперь пусть те, у кого пробелы в словаре, – говорят, если петь эту песню им милее всего остального, что это и есть структурализм»[57].

На страницу:
3 из 6