bannerbanner
Террор. Демоны Французской революции
Террор. Демоны Французской революции

Полная версия

Террор. Демоны Французской революции

Язык: Русский
Год издания: 2020
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Здесь Тальен тоже прибегает к политическому манипулированию, так как изучение речей и других выступлений Робеспьера доказывает, что он постоянно увязывал слова «террор», «правосудие» и «добродетель», а выражение «террор в порядке дня», наоборот, не употреблял. Более того, вопреки Тальену, который разовьет через несколько дней политический концепт «системы террора», Робеспьер применил связку из двух этих слов всего четыре раза, и только летом 1794 года, причем имея в виду не карательные меры, применяемые Конвентом и его комитетами, а «систему террора и клеветы», направленную против него самого с целью изобразить его диктатором и свергнуть революционное правительство[24].

11 фрюктидора (28 августа) Тальен подводит теорию под свой концепт, хотя не он первый его развивает[25]. В разных политических значениях другие члены Конвента уже связывали два эти слова, хотя у них эта связка обозначала не «систему террора» (système de la terreur) а «террористическую систему» (système de terreur). Ограничимся только двумя примерами. Барер говорит о «террористической системе» еще 10 ноября 1792 года, когда обвиняет муниципалитет Парижа в излишнем, на его взгляд, влиянии; следующей весной он делает то же самое неоднократно[26]. Сен-Жюст 8 августа 1793 года приписывает «террористическую систему» жирондистам, сеющим, по его мнению, недоверие и даже ненависть в отношении Парижа[27]. Более того, Тальен – даже не первый, кто начинает говорить о «террористической системе»: другой монтаньяр, Малларме, употребляет это понятие в Якобинском клубе 5-го числа (22 августа), неделей раньше[28]. Правда, Тальен развивает именно теорию вымышленной «системы террора», называя ее «правительством террора» и «террористическим ведомством». Он тщательно разделяет революционное правительство и эту якобы «систему», чтобы яростнее заклеймить вторую и сохранить первое, призванное теперь служить новым политическим целям термидорианцев. Он нимало не чурается пафоса, когда желает произвести впечатление на своих слушателей:

У власти есть два способа вызывать страх: один – ограничиваться наблюдением за нарушениями, угрозами и пропорциональными карами; другой – угрожать людям всегда и за все, угрожать самым суровым, что только может подсказать воображение. Два эти способа производят разное впечатление: один – возможно, опасение, второй – нескончаемую муку; один – предчувствие страха перед тем, что последует за преступлением, второй – страх, охватывающий душу даже при чувстве невиновности; один – разумное опасение законов, второй – тупой страх перед людьми. Уместно сказать о свойствах террора. Террор – это постоянный общий трепет, внешний трепет, поражающий самые потайные струны, унижающий человека и низводящий его до животного; это сотрясение всех физических сил, удар по всем нравственным устоям; расстройство всех мыслей, разрушение всех привязанностей. <…> Террор – это животный ужас, не подверженный влиянию. Страх перед законом, напротив, можно усиливать по мере необходимости. Который из этих двух страхов лучше помогает победе революции, гарантирует ее? Вот к чему сводится весь вопрос, вот что я намерен разобрать. Начнем с террора, оценим его и с точки зрения средств, которые он предполагает использовать, и с точки зрения достигаемых результатов. Правительство может внушать ужас, только грозя смертной казнью, грозя ею беспрерывно, угрожая ею всем подряд, угрожая своими без конца возобновляемыми и без конца нарастающими бесчинствами; угрожая за всякое действие, даже за бездействие; угрожая на основе любых доказательств и без тени оных; угрожая разящей силой своей абсолютной власти и безудержной жестокости. Чтобы всех и всегда повергать в дрожь, необходимо не только предусмотреть казнь за любой поступок, угрожать за любое слово, подозревать за молчание; надо еще на каждом шагу приготовить западню, подсадить соглядатая в каждый дом, изменника в каждую семью, убийц в каждый суд. Одним словом, нужно суметь учинить для всех граждан пытку, казня некоторых, прерывать некоторые жизни так, чтобы укорачивалась жизнь других. Таково искусство сеять террор; обладает ли этим искусством законное, свободное, гуманное правительство или для этого нужна тирания?

Но я слышу вопрос: почему система террора не может разить подозрительные классы, не распространяясь на всех остальных? Я, в свою очередь, спрашиваю, возможна ли безопасность для некоторых там, где о действиях судят по людям, а не по действиям – о людях? А кроме того, добавлю: либо нужен повсеместный террор, либо нигде и никакого. Для Конвента нетерпимо, чтобы республика долго оставалась разделенной на два класса: тот, что внушает страх, и тот, что страшится, на преследователей и преследуемых. Нет больше Кутона и Робеспьера, мешавших защите принципов равенства и справедливости. Меня спрашивают, можно ли сеять ужас в душах злонамеренных людей, не задевая добропорядочных граждан, к какому бы классу они ни принадлежали? Я отвечаю: нет, ибо если правительство террора преследует нескольких граждан за предполагаемые намерения, то оно пугает всех; а если оно ограничивается наблюдением за действиями и наказанием за них, то внушает уже не ужас, а ту опаску, о которой я уже говорил, – благотворную опаску, что за преступлением последует наказание. Таким образом, справедливо утверждать, что система террора предполагает произвол со стороны тех, кто берется его сеять[29].

Далее оратор сам усердствует в сеянии ужаса, утверждая, что «террор» способен обрушиться на любого гражданина в любом уголке Республики, что растущее количество смертных приговоров проистекает из самой сущности этой «системы», закусившей удила, что казни не могут не сопровождаться реками крови, предназначенными для того, чтобы ударить по воображению и посеять страх, что принцип смешения разных приговоренных тоже нужен для устрашения умов тем, что массовые казни друзей или членов одной семьи, отправленных на гильотину, совершаются с утонченной жестокостью[30]. Что до виновности Робеспьера и его подельников, то у него она не вызывает никакого сомнения, ибо эта «система» служила оплотом их «тирании»: «Сограждане, все, что вы только что услышали, – всего лишь комментарий к сказанному с этой трибуны Барером о системе террора назавтра после смерти Робеспьера; это он ввел ее в действие при помощи горстки подручных, некоторые из которых погибли вместе с ним, а остальные заживо похоронены всеобщим презрением. Конвент был их жертвой, а никак не соучастником»[31].

Охота на еще живых «подручных» Робеспьера разворачивается незамедлительно. Уже на следующий день, 12 фрюктидора, Лекуантр, член Конвента, обличает в его стенах семерых бывших членов двух крупных комитетов, в том числе Барера, Бийо-Варенна и Колло д’Эрбуа. Это, конечно, не случайное совпадение с речью Тальена, тем более что последний связан с Лекуантром. Обвинение, разумеется, отвергается как клеветническое, но уже месяц спустя звучит новое обвинение, на сей раз из уст члена Конвента Лежандра, в адрес тех же троих и еще Вадье; предлагается также учредить комиссию для следствия по их делу[32]. Однако, вопреки утверждениям Тальена, Барер, выступая от имени Комитета общественного спасения 11 термидора, ни разу не обмолвился о существовании созданной Робеспьером и его сообщниками «системы», а ограничился обличением узурпации власти триумвиратом тиранов. Если верить ему, Робеспьер должен был «царить» в Париже и в центре Республики, Сен-Жюст выделил для себя Север в силу своих задач в армиях на северном и рейнском фронтах, Кутон и брат Робеспьера Огюстен властвовали бы на Юге[33]. Ни слова о пятом народном представителе, погибшем 10 термидора, – Леба, который предпочел наложить на себя руки, а не дать Конвенту затащить его под нож гильотины вместе с его друзьями. Эта речь Барера поспособствовала черной легенде о Робеспьере, распространявшейся с лета 1794 года, а частично и раньше[34], и совпадавшей с версией Тальена только в ключевом элементе: Конвент и его комитеты якобы ничуть не ответственны за «террор»; кстати, сам смысл этого слова будет изменяться между летом 1794 и осенью 1795 годов в сторону усиления его связи исключительно с Робеспьером.

В таком климате ненависти к этому «новому Катилине», поверженному 9–10 термидора, совершенно не слышны голоса несогласных. Тщетно Камбон, тоже клеймящий Робеспьера и его «террористическую систему», напоминает не только о чрезвычайном характере правительства, но и о том, что многие чрезвычайные институты были учреждены декретами, почти единогласно проголосованными этим же самым Конвентом: «Подумайте о том, что сейчас необычное время; о том, что, принимая Декларацию прав, вы не должны были учреждать комитеты по надзору, однако единодушно высказались за их необходимость»[35].

Амнистируя сам себя, Конвент не мог не чернить память Робеспьера. В последующие века тот оставался автором и главарем «террора», диктатором, душившим любые споры, навязывавшим Конвенту свое главенство и тратившим время на добавление имен в нескончаемые проскрипционные списки, тираном, мечтавшим короноваться посредством женитьбы на дочери Людовика XVI, которой он связал бы себя кровными узами с Бурбонами, свирепым триумвиром, намеренно затмевавшим Сен-Жюста и Кутона (упомянутый Барером Огюстен быстро исчезает из этой шайки, чтобы не мешать красивой картинке триумвирата, вдохновленной Античностью, а также потому, что казнен он был только за фамилию, так как ему нельзя было вменить никакого преступления). Все вместе позволяет Конвенту огласить новость по всей территории страны и в армии, представляя Термидор падением очередной фракции, желавшей узурпировать суверенитет нации, доверенный народом своим представителям. Поток обращений, хлынувший в Париж летом и осенью 1794 года, служит иллюстрацией того, как распространялась эта новость, и демонстрирует ограниченность словаря, то, что сейчас назвали бы казенным языком, при помощи которого местные власти, народные общества, простые граждане поздравляли Конвент со спасительным ударом, нанесенным «гнусному Робеспьеру» и «чудовищам-триумвирам»[36].

Одно из самых нелепых объяснений казни Робеспьера опубликовали через несколько месяцев в Лондоне под броским заголовком: «Робеспьер у сироток, или Тайная история последних дней Робеспьера». Опираясь на якобы вынашиваемое Робеспьером намерение стать королем, эта история в комическом стиле повествует о его злоключениях и, главное, пытается с едкой иронией объяснить то, что кажется на первый взгляд необъяснимым: «То, что герой подобного свойства завершает свою карьеру на эшафоте, никого не удивляет; то, что он взошел на него как роялист, – вот во что трудно поверить»[37]. После попытки похитить пчелиную матку из улья – это похоже на обвинение его же в дерзких мечтах о женитьбе на дочери Людовика XVI, узницы тюрьмы Тампль – Робеспьер подвергается нападению разъяренных насекомых. Его, покрытого тысячью укусов, изрыгающего подхватываемые эхом «ужасные проклятия» и крики боли, с лицом, изуродованным чудовищными нарывами, мучимого нестерпимой лихорадкой, лечит старик, приютивший двух сирот, чей отец убит парижскими санкюлотами. Вызванный жаром бред заставляет Робеспьера сознаться не только в собственных «преступлениях», но и в преступлениях всей Революции старому мудрецу, который тем не менее продолжает о нем заботиться. Восстановив силы и испытывая раскаяние от доброты старика, Робеспьер обещает ему восстановить религию и монархию <…> Для автора-анонима это приемлемая причина его устранения друзьями-якобинцами, лишь только те почуяли его политический вираж в пользу роялистов!

Во внушительной массе памфлетов и брошюр, сходивших тогда с печатного станка и игравших среди прочего на модной несколько недель после Термидора теме «члена Робеспьера» (la queue de Robespierre)[38] и низвержения его и якобинцев в ад[39], преимущественное место занимает пролитая во исполнение «системы террора» кровь. Юмор при этом служит не только для привлечения читателя, но и для избавления его от страха оружием смеха, когда Эрос заменяет Танатос и когда приемлемым становится даже грубое словечко – «половой член» (queue): «События революции часто добавляют в республиканский словарь новые слова, такие, как это, вызывающее смех у всех наших женщин: “каждый желает показать свой член”, “член Робеспьера”, “верните мне мой член”, “ответ члену”, “защищай свой член”, “отрежем ему член”»[40]. Разглагольствуя о половом члене Неподкупного и о его низвержении в ад, так называемое Письмо тени Робеспьера, направленное его сторонникам с того света, раскрывает, будто бы он объяснил «адскому трибуналу», что хотел внедрить «политику <…>, соответствующую его взглядам», заточить «кинжалы для убийства свободы», расхитить состояния, разрушить торговлю, учинить голод, защитить разбойников, «перебить уйму людей во имя человеколюбия»… короче, «развязать террор»[41]. Тень Робеспьера присовокупляла, что ему понадобилось бы «пять смертельных лет для достижения (его) цели». Кроме того, автор предлагает хронологические рамки для этих проектов, а потом для развертывания «царства террора» – между летом 1789 и летом 1794 годов.

Эти издевательские потуги подсказывают любому читателю две констатации: с одной стороны, Робеспьер якобы стремился к кровавой диктатуре с самого начала Революции, а с другой стороны, его казнь положила конец «царству террора» (этому выражению суждено долгое будущее)[42]. Здесь естественным образом подтверждается политический анализ Тальена, хотя в 1789 году слово «террор» далеко еще не имело того смысла, который оно приобрело в 1794 году, и ни Робеспьер, ни его сторонники никогда никому не навязывали никакого «террора в порядке дня».

Применение слова «террор» в 1789–1794 годах

В больших словарях XVII–XVIII веков это слово получает различные толкования. Словарь Фюретьера определяет его как «сильный испуг, душевное состояние, вызываемое наличием страшного, пугающего предмета». Далее он добавляет три отдельных случая употребления: первый, театральный, чтобы подчеркнуть, что «Аристотель говорил, что трагедия должна вызывать ужас или сострадание»; второй, связанный с назидательностью наказаний по приговорам юстиции и подразумевающий жестокость страданий, причинявшихся первым христианам, «не устрашившую мучеников»; наконец, третий, прежде всего военный: «Завоеватели захватывали земли всего лишь за счет ужаса, внушаемого самим их именем и их оружием»; «самых храбрых охватывает порой панический ужас, необоснованный страх»[43]. Спустя почти сто лет словарь Феро приводит схожие значения, опираясь на цитаты из авторов XVIII века (в том числе Вольтера и Руссо), но с оговоркой, что активный смысл сосуществует с пассивным, в зависимости от того, сам ли человек охвачен ужасом, внушает его другим или имеет место то и другое, что чрезвычайно интересно применительно к Великой французской революции[44].

Историк Анни Журдан показала, что эти различия в толковании слова не были свойственны одной Франции и могли встречаться в XVIII веке в других странах, что ужас мог быть следствием страха возмездия (чинимого как земным правосудием, так и божественной силой, грозящей адским пеклом) и что люди революционной эпохи легко могли почерпнуть слово «террор» в произведениях древнегреческих и древнеримских авторов[45]. Другой историк, Рональд Шехтер, подтверждает это и проливает свет на то, что он называет «генеалогией Террора», сопоставляя разные смыслы этого слова – от «душеспасительного» ужаса, внушаемого католической религией перед всесилием Бога, страха, внушаемого королем своим врагам, страха перед правосудием и намеренно показательными крайне суровыми наказаниями, вплоть до ужаса и жалости, находящихся в центре театрального жанра трагедии, не забывая о явной связи между ужасом и всем возвышенным, как и о первых размышлениях медиков о воздействии испытываемого ужаса[46]. При таком состоянии культурной среды, восходящем к далекому прошлому, не приходится удивляться тому, что разнообразие значений этого слова еще присутствует в первые годы Революции, прежде чем постепенно начнет преобладать его политический смысл. Более того, если рассматривать только 1792–1794 годы, считающиеся вот уже более двух столетий хронологическими рамками Террора, то придется констатировать продолжающееся сосуществование разных его смыслов, даже при преобладании политического.

Осенью 1792 года в письме, приведенном в газете Le Moniteur, говорится о вступлении французских войск в Бельгию после победы в сражении при Жемаппе (6 ноября): «Дюмурье стоит у ворот Брюсселя. Ужас опережает победоносные армии республики. Деспоты и их трусливые лакеи обращены в бегство»[47]. В первые месяцы Вандейского восстания 1793 года слово «ужас» все еще часто употребляется в его военном, а не политическом значении, что доказывают две новости из той же газеты за 2 июля. В одной гонец с северного фронта доносит, что «победа французов при Арлоне посеяла в окрестностях такой ужас, что лодочники Трира получили приказ не отходить от своих лодок, чтобы увезти как можно дальше содержимое складов»[48]. В другой новости (письме генерала Вестерманна) сообщается, что «страшный пример Амайу и замка Лескюра посеял ужас среди растерянных жителей». Амайу – населенный пункт, откуда войска Вестерманна выбили восставших «вандейцев», устроив пожары и перебив многих жителей, а сам генерал грозил, что любую деревню, помогающую восставшим или поставляющую им новобранцев, постигнет та же участь. В тот же день он спалил замок Клиссон – резиденцию Лескюра, одного из предводителей «вандейцев».

Само по себе использование «террора» как будто не вызывает здесь сомнений, а сходство между двумя событиями на разных фронтах, внешнем и внутреннем, указывает на применение самого этого слова в его военном значении. При этом сам факт, что наглядный урок Вестерманна ударил как по вооруженным восставшим, так и по гражданским людям, свидетельствует о присущих гражданской войне ужасах[49]. Более того, это военное значение слова долго не будет уходить в тень, много примеров чему дают как дебаты в Конвенте, так и материалы прессы. Приведем некоторые. 16 мессидора II года (4 июля 1794 года), приблизительно за три недели до 9 термидора, в середине того месяца, когда в Париже гильотинировали больше всего людей, Барер явно употребляет это слово в военном, а не в политическом значении, хотя отдает должное модной тогда политической риторике, упоминая «порядок дня»: «Ужас и бегство – в порядке дня для подлых толп; французские войска не могут преследовать спасающегося имперского орла, а земли Бельгии не так обширны и не имеют достаточно крепостей, которые могли бы защитить союзников по коалиции или, скорее, скрыть их бегство <…> Хищники королевской коалиции устроили в Остенде свой набитый оружием склад, богатый арсенал тиранов, адскую опору лондонского двора, но и он узнает, что такое страх, как узнали это его подручные <…> Ужас и разочарование – вот порядок дня для рабов»[50].

Выражение «панический ужас» (terreur panique) присутствует во множестве писем, речей и иных текстов, в них оно описывает состояние обращенных в беспорядочное бегство войск, подразумевая внезапный страх под воздействием обоснованных или необоснованных слухов, что множатся в городах и деревнях как во время Великого страха в июле–августе 1789 года, так и в связи с неудачным бегством короля в Варенн в июне 1793 года[51] Возникновение схожих «панических страхов» называют целью поползновений контрреволюционеров, сознательно сеющих ужас и провоцирующих беспорядки. Охвачен ли Руан страхом нехватки хлеба? Если да, то повинны в этом именно заговоры – очевидное эхо давней веры в искусственный голод, позволяющей дать простое и понятное объяснение вместо экономического анализа производственных и торговых циклов: «Панический ужас или маневры горстки злоумышленников, из-за которых Руан, подобно Парижу, объял вымышленный голод <…> Там тоже осаждали двери пекарен, и тоже почти беспричинно»[52]. Беспорядки в сельской местности дистрикта Мо? Барер объясняет их схожим образом в своей речи, изобилующей трагическими повторами: в ней упомянуты «внушающие страх слухи, гуляющие по деревням и пугающие воображение граждан, дабы склонить их к беспорядкам»; «преувеличенные слухи как средство вызвать панический страх, взбудоражить селян, оторвать их от полевых работ, устроить беспорядки, посеять ужас в городах»; «заражение наших селян беспочвенными страхами»[53].

Подобные страхи тоже принадлежат к сфере политики, пускай и не согласованной. Эта сфера связана в первую очередь с идеей правосудия и, следовательно, с тем, что противникам Революции приходится бояться кар. В сентябре 1792 года, сразу после волны убийств в парижских тюрьмах, министр внутренних дел жирондист Ролан характеризует рождение Республики как «ужас всех предателей» и единение всех «друзей отечества»[54]. Показательно, что члены Парижской коммуны не говорят в этот момент ничего другого, хотя им предстоит стать излюбленной политической мишенью жирондистов, лишь только те осудят сентябрьские убийства (чего они не стали делать на скорую руку)[55]. Эта тема ужаса перед правосудием и назидательной роли последнего возникает вновь и вновь, в частности на суде над низложенным королем.

В начале декабря 1792 года Робеспьер эксплуатирует эту идею, требуя воздвигнуть памятник погибшим за свободу при штурме дворца Тюильри 10 августа 1792 года, который имел бы двойной смысл: «вселял бы в сердце народа понимание своих прав и ужас перед тиранами, а в душу тиранов – спасительный ужас перед народным правосудием»[56]. Его поддерживают другие члены Конвента, в частности, это происходит 16 и 17 января 1793 года, когда каждый должен высказаться и проголосовать за то, как поступить с Людовиком XVI, объяснив свой выбор в выступлении. Так, монтаньяр Сержан высказывается за смертную казнь, говоря знаменательную по смыслу фразу: «Голова короля упадет с грохотом, и казнь его внушит спасительный ужас»[57]. Значит ли это, что Террор будет корениться в свержении монархии и казни короля?

Мостик между «террором» и «правосудием» – да, но «террор» как «система» – разумеется, нет. Это тем более ясно, что в начале деятельности Конвента использование слова «террор» в его политическом значении зависит от политической переменчивости и соперничества в самом Собрании. Сам Марат, последний, без сомнения, от кого можно этого ждать, клеймит в октябре 1792 года жирондиста Руйе за угрозы «устранить его через страх»[58]. Другой жирондист, Луве, отвечает две недели спустя яростной речью против Робеспьера, обвиненного в том, что его всюду сопровождают вооруженные телохранители и что он, подобно Марату, выступает вожаком «группировки, сеющей дезорганизацию и сопровождаемой страхом, впереди которой несут лозунги кровавого человека»; на этой же «группировке» лежит, дескать, вина за сентябрьские убийства[59].

Ровно через две недели после этой речи Барер, еще заседающий в Болоте (позже он взойдет на Гору и станет монтаньяром), впервые заговаривает о «террористической системе», которой жаждут те, кто развязал бойню заключенных, и выступает за то, что он называет «анархией»[60]. Родилось ли представление о «системе» в момент, когда многие жирондисты обличают «террор», устроенный монтаньярами и движением парижских санкюлотов?[61] Было бы неверно спешить с таким выводом, ибо многие монтаньяры тоже настойчиво используют слово «террор», обращая его против своих противников: это делает Марат[62], это делает Сен-Жюст в свое речи против главарей Жиронды, задержанных в ходе переворота 2 июня 1793 года: «В департаментах болтали, что режут в Париже; в Париже болтали, что режут в департаментах <…> Так мутили воду в Бордо, Марселе, Лионе, на севере, на Корсике, где Паоли тоже выступал против анархии. В разгар этих потрясений была создана Комиссия двенадцати, чтобы разыскать заговорщиков; но она оказалась составлена из их сторонников. Она отрешила от обязанностей Эбера, обвинив его в деспотизме; она хотела подчинить граждан страхом»[63].

С этой точки зрения не приходится удивляться, что слово «террор» прочно занимает место в речах, произносимых по случаю убийства народных представителей: сначала Лепелетье де Сен-Фаржо 21 января 1793 года[64], а потом Марата 13 июля того же года[65]. Именно убийство Марата Шарлоттой Корде вызвало то, что историк Жак Гийому назвал «переходом от одного ужаса к другому»[66]. Было ли это переходом от испытываемого «ужаса» к активному «террору»?

«Террор в порядке дня»?

Убийство Марата и внесение его тела в Пантеон, несомненно, играют важную роль в укреплении стремления подвергнуть репрессиям противников Республики[67]. Об этом свидетельствуют многочисленные речи в клубах, в частности в Клубе кордельеров, и в Конвенте, а также присутствие в Париже посланцев избирательных съездов[68]. Последние съехались изо всех уголков Франции с результатами голосования по утверждению новой Конституции. В момент, когда некоторые беглые жирондисты распространяют во многих департаментах ложное представление о Собрании, низведенном до состояния «охвостья Долгого парламента» в Английскую революцию XVII века[69], монтаньяры намерены использовать присутствие тысяч посланцев съездов избирателей, чтобы изобразить иной Париж.

На страницу:
2 из 4