
Полная версия
Плач Вавилона

Михаил Гинзбург
Плач Вавилона
Глава 1: Талмудические тернии и пыль веков
Солнце в это утро словно решило лично присутствовать на занятиях в ешиве рабби Элиэзера, что в самом сердце старого города, и пекло так, будто хотело выпарить последние остатки здравого смысла из голов учеников, и без того отягощенных премудростями Талмуда. Воздух в небольшом, вымощенном неровным камнем дворе, где обычно проходили диспуты, казался густым, как перезрелый инжир, и дрожал от зноя и монотонного гудения голосов. Пыль, вечная спутница этих мест, висела в нем золотистой взвесью, оседая на черных шляпах, длинных лапсердаках и страницах раскрытых книг, словно тоже пыталась приобщиться к древней мудрости.
Моше ерзал на грубо сколоченной скамье, чувствуя, как рубаха неприятно липнет к спине. Очередной спор с реб Хаимом, самым педантичным из наставников, грозил растянуться на вечность, или, по крайней мере, до обеда, что по ощущениям Моше было примерно одно и то же. Тема сегодняшних прений была скользка и монументальна, как сама Вавилонская башня, о которой, собственно, и шла речь в разбираемом отрывке. Касалась она пределов человеческого дерзновения и божественного вмешательства.
«Но, реб Хаим, – Моше подался вперед, и его глаза, обычно полные саркастической искры, сейчас горели азартом интеллектуального поединка, – если Всевышний всемогущ и всеведущ, зачем Ему понадобилось такое… такое театральное представление со смешением языков? Не проще ли было, ну, скажем, внушить Нимроду мысль о том, что строительство небоскребов в пустыне – занятие малоперспективное и крайне затратное? Или просто вызвать небольшое, локальное землетрясение на стадии котлована? Экономия божественных ресурсов, да и людям меньше хлопот».
Реб Хаим, маленький, сухонький старичок с бородой цвета пожелтевшего пергамента, поверх которой гневно топорщились седые волоски, поджал губы так, что они почти исчезли. Его очки в тонкой оправе съехали на кончик носа, и он смотрел на Моше поверх них взглядом, которым обычно смотрят на особо неразумное насекомое, случайно залетевшее в святая святых.
«Моше, Моше… – голос его был скрипуч, как несмазанная дверь в прошлое. – Ты опять пытаешься приложить свою… свою местечковую логику к деяниям Непостижимого? Тебе ли судить о Его методах? Сказано: "И сошел Господь посмотреть город и башню, которые строили сыны человеческие". Сошел! Посмотреть! А не для того, чтобы смету расходов проверить!»
Несколько учеников вокруг хихикнули, но тут же смолкли под строгим взглядом наставника.
«Да я не о смете, реб Хаим, – не сдавался Моше, хотя чувствовал, как начинает закипать. – Я об эффективности! О целесообразности! Если цель была остановить стройку, то смешение языков – это, простите, как из пушки по воробьям. Создать такой лингвистический хаос, который аукается человечеству до сих пор… Не слишком ли сложный путь для достижения простой цели? Я бы даже сказал, неэлегантный».
«Неэлегантный?! – реб Хаим даже привстал от возмущения, и пыль веков, потревоженная этим движением, взметнулась вокруг его головы, создавая подобие нимба разгневанного пророка. – Ты смеешь называть пути Господни… неэлегантными?! Да кто ты такой, Моше бен Авраам, чтобы…»
«Кто я такой? – пронеслось в голове Моше, пока реб Хаим подбирал подходящие эпитеты для его нечестивости. – Я тот, кому душно в этой пыли, в этих спорах, в этих стенах, где каждый камень помнит времена, когда мир был моложе и, возможно, чуточку глупее. Я тот, кто подозревает, что если бы Господь действительно хотел бы сэкономить ресурсы, Он бы начал с упрощения некоторых особо заковыристых мест в Писании. Например, с тех, что реб Хаим уже час пытается нам растолковать, путаясь в собственных аргументах, как муха в паутине богословских изысков».
Он опустил глаза, делая вид, что смиренно принимает наставления. Спорить дальше было все равно что пытаться наполнить дырявый кувшин – бесполезно и утомительно. Эта ешива, при всем ее почтенном возрасте и славе, казалась ему ловушкой для ума. Бесконечное пережевывание одних и тех же текстов, поиск скрытых смыслов там, где, возможно, была лишь ошибка древнего переписчика или неудачная метафора. А ему хотелось чего-то… другого. Чего-то настоящего, что можно было бы потрогать, измерить, проанализировать. Его ум, острый и беспокойный, как шило в мешке с праведностью, жаждал иных задач.
Поэтому он все чаще засиживался в самом дальнем, почти заброшенном углу библиотеки ешивы, где под толстым слоем той же вездесущей пыли хранились не канонические трактаты, а то, что реб Залман, хромой библиотекарь с вечно отсутствующим взглядом, называл «кабинетом редкостей и сомнительных манускриптов». Там, среди полуистлевших свитков и книг с выцветшими, едва различимыми письменами на языках, названия которых давно стерлись из памяти людской, Моше чувствовал себя почти счастливым. Там пахло не только пылью, но и тайной, запретным знанием, возможностью прикоснуться к чему-то, что выходило за рамки дозволенного и общепринятого.
«Надеюсь, сегодняшняя порция божественной неэффективности исчерпана, – подумал Моше, когда реб Хаим наконец умолк, сраженный то ли зноем, то ли собственным красноречием. – Потому что у меня на примете один любопытный арамейский текстик о… хм… нетрадиционных методах строительства. Надо бы сравнить с оригинальной сметой Нимрода. Если, конечно, таковая сохранилась где-нибудь, кроме как в воспаленном воображении подобных мне спорщиков».
Солнце поднялось еще выше, заливая двор почти нестерпимым светом. Спор затих, оставив после себя лишь тяжелую духоту и привычное ощущение Моше, что он опять задал слишком много неудобных вопросов. И что ответы на них, если они вообще существуют, лежат далеко за пределами этих выбеленных солнцем и временем стен.
Глава 2: Кабинет редкостей и шепот пергамента
Полуденный зной, казалось, проник даже в сумрачные, гулкие коридоры ешивы, обычно хранившие прохладу и запах старых книг. Моше, однако, искал не столько прохлады, сколько возможности ускользнуть от бдительного ока реб Хаима и прочих блюстителей ортодоксии. Его путь лежал в библиотеку, но не в главный зал, где прилежные ученики корпели над фолиантами, а в ее самое запущенное и пыльное крыло – так называемый «запасник», куда уже много лет не ступала нога здравомыслящего талмудиста.
Предлог был благовидный: Моше заявил о своем намерении написать «исчерпывающий трактат о проявлениях божественной воли в архитектурных метафорах священных текстов». Звучало достаточно заумно и благочестиво, чтобы реб Хаим, после очередной тирады о самонадеянности молодежи, все же махнул рукой, а реб Залман, бессменный страж книжных сокровищ, выдал ему тяжелый железный ключ.
«Только недолго, Моше, – прошамкал реб Залман, не отрывая взгляда от толстенной книги, которую он читал, кажется, уже не первое десятилетие. Его пальцы, похожие на сухие корни, медленно водили по строчкам, словно он впитывал буквы кожей. – Там… там пыль особенная. Пыль забвения. Нехорошо ее тревожить без нужды».
«Нужда у меня самая что ни на есть насущная, реб Залман, – с деланной серьезностью ответил Моше. – Душа жаждет припасть к самым глубоким пластам мудрости, а они, как известно, всегда немного запыленные. Обещаю вести себя тише воды, ниже травы и уважительнее, чем на проповеди самого главного раввина Иерусалима».
«Если бы этот главный раввин существовал, конечно, – добавил он про себя. – А то ведь с этими главными всегда такая путаница. Как и с глубокими пластами мудрости. Обычно чем глубже пласт, тем больше там всякого мусора и меньше, собственно, мудрости. Но кого это волнует, когда звучит так красиво?»
Реб Залман лишь неопределенно хмыкнул, и Моше счел это за разрешение. Ключ неприятно холодил ладонь. Дверь в «запасник» поддалась не сразу, со скрежетом и стоном, будто жаловалась на то, что ее потревожили.
В нос ударил густой, спертый запах – смесь вековой пыли, рассохшегося дерева, мышиного помета и чего-то еще, неуловимо древнего и немного тревожного, как дыхание давно ушедшей эпохи. Солнечный свет сюда почти не проникал, лишь тонкие, косые лучи пробивались сквозь заколоченные досками окна, выхватывая из полумрака шаткие стеллажи, заваленные свитками, кодексами и просто стопками пергамента, перевязанного выцветшими лентами. Время здесь не просто остановилось – оно, казалось, свернулось калачиком и уснуло вечным сном, укрывшись толстым одеялом пыли. На полу виднелись следы недавнего присутствия – вероятно, реб Залман иногда забредал сюда, чтобы убедиться, что его сонное царство не обрушилось окончательно.
Моше пробирался между стеллажами, стараясь не шуметь, хотя под ногами то и дело скрипели рассохшиеся половицы. Он искал не столько «архитектурные метафоры», сколько нечто из ряда вон выходящее. Маргиналии на полях давно забытых комментариев, апокрифические тексты, упоминания о странных культах или еретических учениях – все то, что официальная традиция либо игнорировала, либо осуждала. Его интересовали не ответы, а вопросы, особенно те, которые считались опасными.
«Вот оно, настоящее пиршество для ума, – думал Моше, осторожно стряхивая пыль с очередного свитка. – Не то что эти бесконечные прения о том, сколько ангелов может уместиться на острие иглы, если игла сделана из чистого золота и освящена по всем правилам. Здесь, по крайней
мере, есть шанс наткнуться на что-то действительно… нелогичное. А значит, интересное».
В самом дальнем углу, за покосившимся стеллажом, который, казалось, вот-вот рассыплется в прах, он заметил небольшой ларец из темного, почти черного дерева, без каких-либо украшений или надписей. Ларец не был заперт. Внутри, на подкладке из выцветшего, истертого бархата, лежал всего один свиток.
Он был не похож на остальные. Пергамент – если это вообще был пергамент – имел странный, серовато-зеленый оттенок и был на ощупь необычно гладким и прохладным, почти как змеиная кожа. И символы… Символы, покрывавшие его узкими, извилистыми строчками, не принадлежали ни одному известному Моше алфавиту. Они были одновременно и геометрически точны, и пугающе органичны, словно застывшие отпечатки каких-то неведомых существ или фрагменты давно забытого, чуждого языка звезд. От свитка исходил едва уловимый, слегка металлический запах, напоминающий озон после грозы.
Моше почувствовал, как по спине пробежал холодок, не связанный с прохладой этого заброшенного места. Это была смесь любопытства, азарта и смутной, необъяснимой тревоги. Он осторожно взял свиток в руки. Тот был удивительно тяжелым для своих размеров.
«Ну, здравствуй, красавец, – мысленно поприветствовал он находку. – Посмотрим, какие тайны ты мне поведаешь. И сильно ли расстроится реб Залман, если я "случайно" зачитаю тебя до дыр. В конце концов, для трактата об архитектурных метафорах может понадобиться самый неожиданный материал. Особенно если метафоры эти – из другого мира».
Он быстро огляделся, убедился, что по-прежнему один, и аккуратно спрятал свиток под полой своего длинного кафтана. Ключ от «запасника» он вернет реб Залману с благодарностями и туманными обещаниями великих открытий. А сам, этой же ночью, приступит к изучению своей добычи. Что-то подсказывало ему, что этот пыльный, забытый всеми свиток – именно то «другое», чего так жаждал его беспокойный ум. И что скучать ему в ближайшее время точно не придется.
Глава 3: Лингвистический зуд и запретные символы
Каморка Моше больше походила на чулан для забытых вещей, чем на жилище прилежного ученика ешивы. Узкая, как пенал, с единственным крохотным окном, выходившим в глухой колодец двора, она едва вмещала топчан, шаткий столик и пару полок, прогибавшихся под тяжестью книг – как дозволенных, так и тех, что лучше было не выставлять на всеобщее обозрение. Воздух здесь всегда был спертым, пахнущим пылью, старым пергаментом и чем-то неуловимо кислым – возможно, остатками вчерашнего ужина или просто застарелой скукой. Но в последние несколько дней к этим ароматам примешался еще один – едва уловимый, тревожный металлический запах озона, исходивший от свитка, который теперь занимал все мысли Моше.
Он расстелил его на столе, придавив по углам тяжелыми томами Мишны, чтобы упрямый пергамент не сворачивался обратно в трубку. При свете единственной чадящей масляной лампы таинственные символы, казалось, оживали. Они то извивались, как крошечные змейки, то застывали в строгих, почти математических формах, то вдруг напоминали отпечатки птичьих лапок на влажном песке. Ни один известный Моше язык – а знал он их немало, от классического иврита и арамейского до греческого койне и даже основ вульгарной латыни, подхваченной у заезжих торговцев, – не имел ничего общего с этими письменами.
«Ну и задачку ты мне подкинул, неизвестный автор, – бормотал Моше, склоняясь над свитком так низко, что его нос почти касался прохладной, странной кожи. – Если ты хотел, чтобы твое послание осталось неразгаданным, то поздравляю, ты был близок к успеху. Но если ты хотел заинтриговать до зуда в мозгах какого-нибудь скучающего гения вроде меня – то тут ты попал в самую точку. Это похлеще любого каверзного вопроса реб Хаима».
Дни и ночи слились для Моше в одно сплошное бдение над загадочным манускриптом. Занятия в ешиве он посещал теперь лишь телом; его мысли витали далеко, среди этих извилистых знаков, пытаясь нащупать в них логику, систему, хоть какой-то ключ к пониманию. Он перепробовал все известные ему методы дешифровки: сравнивал частотность символов, искал повторяющиеся группы, пытался сопоставить их с какими-либо астрологическими или нумерологическими системами. Тщетно. Свиток хранил свою тайну с упрямством древнего идола.
Сон стал роскошью, еда – досадной помехой. Его обычно бледное лицо осунулось, под глазами залегли темные тени, но сами глаза горели лихорадочным, почти безумным огнем. Другие ученики начали коситься на него с подозрением, перешептываясь о том, что Моше, похоже, окончательно свихнулся на своих «каббалистических изысканиях» или, чего доброго, связался с нечистой силой. Даже реб Хаим пару раз бросал на него странные, испытующие взгляды, но Моше это мало волновало.
«Пусть себе шепчутся, – думал он, в очередной раз копируя на обрывок пергамента особо замысловатый символ. – Их мир так мал и предсказуем, что любое отклонение от нормы кажется им происками преисподней. Они даже не представляют, что настоящие тайны, настоящие бездны скрываются не в аду, а вот здесь, в этих переплетениях линий, в этом молчаливом крике давно умершего языка. Если бы эти древние так же усердно работали над нормальной канализацией, как над этими закорючками, мир был бы куда более благоуханным местом. И, возможно, менее интересным».
Иногда, когда тусклый свет лампы начинал плясать перед глазами, а символы расплывались, ему казалось, что он слышит тихий шепот, исходящий от свитка. Не слова, а скорее ощущение, вибрация, словно кто-то пытался говорить с ним на языке, который его разум еще не мог воспринять. От этого по коже пробегали мурашки, но страха не было – только всепоглощающее любопытство и азарт первооткрывателя.
Он начал замечать странные закономерности. Некоторые символы всегда стояли рядом. Другие, казалось, изменяли свое значение в зависимости от соседних знаков. Была в этом какая-то чуждая, нечеловеческая логика, которая одновременно и притягивала, и отталкивала.
В одну из таких душных, бессонных ночей, когда за окном уже занимался бледный, неохотный рассвет, а голова Моше гудела от напряжения и недостатка сна, он, почти машинально водя грифелем по бумаге, соединил несколько ключевых, часто повторяющихся символов в определенной последовательности. И вдруг… Внезапно, как вспышка молнии в ясном небе, он почувствовал, что эти знаки сложились не просто в группу, а во что-то, отдаленно напоминающее… слово. Или, по крайней мере, его тень, его эхо.
Сердце Моше подпрыгнуло и заколотилось так сильно, что, казалось, готово было вырваться из груди. Он замер, боясь спугнуть это хрупкое, мимолетное ощущение. Это было еще не понимание, но уже предчувствие понимания. Ключ, который он так долго искал, был где-то рядом. Он это чувствовал каждой клеткой своего измученного, но возбужденного тела.
Предстояло еще много работы, много бессонных ночей и рискованных догадок. Но сейчас Моше знал одно: он на верном пути. И тайна древнего свитка, какой бы опасной она ни была, рано или поздно ему покорится. Потому что сдаваться было не в его правилах. Особенно когда дело касалось вызова, брошенного его интеллекту самой вечностью.
Глава 4: Непреднамеренный эксперимент и дрожь бытия
Неделя превратилась в липкий, горячечный сон, сотканный из пляшущих символов, запаха старого пергамента и тихого, настойчивого гула в ушах, который Моше уже почти перестал замечать, списав на хроническое недосыпание. Он исхудал, осунулся, и даже его всегда едкий сарказм приобрел какой-то отстраненный, лихорадочный оттенок. Тот мимолетный проблеск понимания, который он испытал несколько ночей назад, то появлялся, то снова ускользал, как блик на воде, дразня и подстегивая его одержимость.
В ту ночь за стенами ешивы собиралась гроза. Воздух был тяжелым и влажным, пахнущим пылью и далеким дождем. Изредка доносились глухие раскаты грома, от которых дребезжало единственное стекло в крохотном окне каморки Моше. Сам он, по обыкновению, склонился над свитком, разложенным на шатком столике. Рядом стоял кувшин с остатками кислого вина, которое он пил, чтобы хоть как-то прогнать сон, и миска с размокшими лепешками – его обычный ужин последних дней.
«Ну же, ты, древняя редиска, – бормотал Моше, тыча пальцем в особенно заковыристый символ. – Что ты такое означаешь? "Привет, потомки-недотепы"? Или "Осторожно, окрашено, не влезай – убьет"? Судя по сложности, скорее второе. Хотя, если бы кто-то хотел предупредить об опасности, написал бы проще. Если, конечно, у него в голове не было столько же извилин, сколько у тебя на пергаменте».
Он машинально обмакнул кончик пера в чернильницу, хотя собирался не писать, а лишь еще раз проследить изгибы одного из символов. Рука дрогнула – то ли от усталости, то ли от далекого раската грома, который на этот раз прозвучал совсем близко. Крупная капля чернил сорвалась с пера и шлепнулась прямо на свиток, на тот самый сложный символ, над которым он бился последние несколько часов.
«Тьфу ты, ну что за руки-крюки! – в сердцах воскликнул Моше, пытаясь стереть кляксу рукавом. – Теперь еще и это отмывать. Или так оставить? Может, это и есть недостающий элемент? "И добавил он к символу древнему кляксу обыкновенную, и открылась ему истина великая…" Звучит как начало очередного бредового мидраша».
Он попытался смахнуть чернила, но те лишь размазались, смешиваясь с чем-то на поверхности пергамента. И тут произошло нечто странное. Место, где была клякса, начало едва заметно светиться тусклым, пульсирующим светом, похожим на тлеющие угли. Моше замер, забыв про испорченный манускрипт. Металлический запах озона, всегда едва уловимый, вдруг стал резким, почти едким.
Именно в этот момент, пытаясь разобрать, что же там светится, Моше, почти не осознавая, что делает, произнес вслух ту самую последовательность символов, которая несколько дней назад показалась ему похожей на слово. Он произнес ее не как осмысленную фразу, а скорее как мантру, как набор звуков, которые вертелись у него на языке.
В то же мгновение, как последний гортанный звук сорвался с его губ, комнату пронзила ослепительная вспышка молнии, ударившей где-то совсем рядом. Грохот был такой силы, что заложило уши, а пол под ногами ощутимо вздрогнул. Масляная лампа на столе подпрыгнула, качнулась и с дребезгом погасла, погрузив каморку в почти полную темноту, если не считать неяркого, зловещего свечения, исходившего от свитка.
А затем началось.
Сначала Моше почувствовал резкий приступ тошноты, словно его вывернули наизнанку. Пол ушел из-под ног, стены каморки поплыли, искажаясь, как в кривом зеркале. Воздух вокруг него загустел, стал вязким, как патока, и начал вибрировать с низкой, утробной частотой, от которой волосы на голове вставали дыбом. Свиток на столе пульсировал все ярче, и символы на нем словно ожили, извиваясь и корчась, как живые существа.
«Мама… – промелькнула запоздалая, совершенно неуместная мысль. – Кажется, я доигрался. Реб Хаим был прав. Не нужно было совать нос в то, что пахнет серой и неприятностями… Или это просто вино оказалось слишком кислым?»
Он попытался встать, отшатнуться от стола, но тело его не слушалось, словно налитое свинцом. Мир вокруг превратился в калейдоскоп безумных образов и звуков. Рев, похожий на вой тысячи ураганов, заполнил его сознание, вытесняя все мысли. Цвета вспыхивали и гасли, смешиваясь в невообразимые комбинации. Его тянуло, крутило, сжимало с нечеловеческой силой. Он чувствовал, как его собственное тело искажается, растягивается, словно его пытаются протащить сквозь игольное ушко.
Паника, холодная и липкая, охватила его. Это было не интеллектуальное любопытство, не азарт исследователя. Это был первобытный ужас существа, попавшего в жернова чего-то непостижимого и враждебного. Он закричал, или попытался закричать, но звук утонул в оглушительном реве. Последнее, что он запомнил, прежде чем сознание покинуло его, был ослепительный, нестерпимый свет, хлынувший из самого сердца древнего свитка, и ощущение падения в бездонную, ледяную пустоту.
Дрожь бытия пронзила его насквозь, стирая личность, время и пространство. И мир, каким он его знал, перестал существовать.
Глава 5: Падение сквозь время и первое «Здрасьте»
Если бы у небытия был вкус, он был бы похож на смесь металлической пыли, жженого пергамента и собственного страха, застывшего на языке. Моше не существовал, и одновременно существовал везде – как разорванная на мириады частиц мысль, несущаяся сквозь ледяную, пульсирующую пустоту. Не было ни верха, ни низа, ни времени, лишь калейдоскоп обжигающе-ярких вспышек и провалов в смоляную тьму, сопровождаемый непрекращающимся гулом, который, казалось, вибрировал в самых костях. Ощущение собственного тела то исчезало вовсе, то возвращалось мучительными спазмами, словно невидимые тиски сжимали и растягивали его во всех направлениях одновременно.
Он понятия не имел, сколько это длилось – секунду или вечность. В этом вихре распада само понятие длительности теряло всякий смысл. Была лишь агония распада и отчаянная, почти бессознательная попытка уцепиться за остатки собственного «я», не дать ему окончательно раствориться в этом безумном потоке.
А потом, так же внезапно, как и началось, все прекратилось.
Рев оборвался, сменившись оглушительной тишиной, которая давила на уши сильнее любого шума. Ослепительный свет схлопнулся, и его швырнуло – именно швырнуло, как ненужный мешок, – на что-то твердое и одновременно податливое. Удар был такой силы, что из легких вышибло остатки воздуха, а в глазах взорвались тысячи колючих звезд.
Мир вернулся к нему не сразу, а неохотно, кусками. Сначала – боль. Тупая, ноющая боль во всем теле, особенно в затылке, которым он, похоже, приложился основательно, и в ребрах, которые, казалось, треснули. Затем – запахи. Густые, незнакомые, ошеломляющие. Запах раскаленной на солнце пыли, чего-то пряного и острого, едкого дыма от костров, пота множества немытых тел и еще чего-то сладковато-приторного, вызывающего тошноту – возможно, падали.
Он застонал, пытаясь пошевелиться. Руки и ноги не слушались, были ватными и чужими. С трудом разлепив веки, он увидел перед собой лишь мутное, расплывчатое пятно слепящего, почти белого света. Солнце. Такое безжалостное, яростное солнце, какого он никогда не видел в своей жизни. Оно висело прямо над ним, в выбеленном, словно выцветшем от зноя, небе.
Моше несколько раз моргнул, пытаясь сфокусировать зрение. Муть постепенно рассеивалась. Он лежал ничком, уткнувшись лицом в горячую, сухую землю, усыпанную мелкими камешками и каким-то мусором. Под щекой ощущалась липкая грязь, смешанная с чем-то органическим и дурно пахнущим.
«Прекрасно, – пронеслась первая более-менее связная мысль, пропитанная его обычным сарказмом, хотя сейчас он звучал как-то жалко. – Похоже, я все-таки дочитался до неприятностей. И, судя по всему, приземлился не в самом фешенебельном районе. Интересно, это уже ад, или только его пригород?»
С неимоверным усилием он перевернулся на спину, и мир вокруг него обрел чуть больше четкости. Жара была невыносимой, такой, что, казалось, плавился сам воздух. Сухость во рту была такая, будто он наелся той самой пыли, в которой валялся. И звуки… Отовсюду доносился оглушительный, многоголосый гул: крики людей, ржание каких-то животных, скрип колес, стук молотков, монотонные, тягучие песни. Все это сливалось в единую, хаотичную какофонию, от которой начинала болеть голова.
Он с трудом сел, оглядываясь. И то, что он увидел, заставило его забыть и о боли, и о жаре, и о тошноте.