
Полная версия
Странница. Преграда
Все, следуя примеру Амона, находятся как бы в заговоре против меня, все они за Максима Дюферейн-Шотеля… Но увы! Мне не стоит большого труда оставаться равнодушной!..
Равнодушной и более чем бесчувственной: отвергающей. Когда я пожимаю своему поклоннику руку, то прикосновение к его длинным пальцам, теплым и сухим, вызывает у меня удивление и неприязнь. А если я ненароком дотрагиваюсь до сукна его сюртука, меня пронизывает нервная дрожь. Когда он говорит, я невольно отстраняюсь, чтобы меня не обдало его дыханием… Я ни за что бы не согласилась завязать ему галстук и предпочла бы скорее пить из стакана Амона, чем из его… Почему?
Да потому что… он – муж-чи-на. Помимо своей воли я все время помню, что он муж-чи-на. Амон не мужчина для меня, он – друг. И Браг не мужчина – он товарищ. Бути – тоже товарищ. Стройные мускулистые акробаты, у которых благодаря серому обтягивающему трико обнаруживается вся скульптурная рельефность их мужской стати… что ж, они тоже не мужчины, они – акробаты!
Когда на сцене Браг так сжимает меня в объятьях, что трещат ребра, или прижимается губами к моим губам, изображая страстный поцелуй, приходило ли мне когда-нибудь в голову, что он – существо другого пола?.. Нет, никогда! А вот любой, даже случайно брошенный взгляд моего поклонника или даже самое невинное его рукопожатие напоминают мне, зачем он здесь и на что надеется. Какое это было бы прекрасное времяпрепровождение для кокетки! Какой возбуждающий флирт!
Несчастье заключается в том, что флиртовать я не умею. К этому у меня нет никакой склонности, да и нет опыта, легкомыслия, а главное… О это главное!.. Мне мешает память о муже!
Стоит мне хоть на одно мгновенье представить Адольфа Таиланди за его любимым занятием, когда он, исполненный азарта, выходит, так сказать, «на охотничью тропу», готовый на все, чтобы соблазнить свою очередную жертву, я сразу становлюсь холодной, скованной, враждебной ко всему, что имеет отношение к «любви»… Я слишком хорошо знаю выражение его лица после очередной победы: плывущий взгляд, детский рот в хитроватой ухмылке, чувственное подрагиванье ноздрей, улавливающих любой летучий запах… Бог ты мой! Все эти уловки, вся эта кухонная возня вокруг любви – вокруг цели, которую даже нельзя назвать любовью, – неужели я могу быть к ним причастной, ими пользоваться? Бедный Дюферейн-Шотель! Порой мне кажется, что это вас здесь обманывают, что я должна была бы вас предупредить… Предупредить о чем? О том, что я стала старой девой, что не испытываю никаких желаний, что я на свой лад заточила себя в монастырь, избрав в качестве кельи гримуборную мюзик-холла.
Нет, я вам всего этого не скажу, потому что мы с вами обмениваемся, словно на втором уроке иностранного языка по системе Верлица, лишь самыми простейшими фразами, в которых чаще всего употребляются такие слова, как хлеб, соль, окно, температура, театр, семья…
Вы мужчина? Тем хуже для вас! Все в моем доме помнят об этом, но не как я, а чтобы вам служить, начиная с Бландины, которая глядит на вас с нескрываемым обожанием, до Фосетты, чья собачья улыбка от уха до уха говорит о том же: «Наконец-то! В доме появился мужчина. Вот он – МУЖЧИНА!»
Я не умею с вами разговаривать, бедный Дюферейн-Шотель. Я колеблюсь между тем языком, на котором говорю я, резким, с оборванными фразами, где каждому слову придается его первородное значение, – язык бывшего синего чулка, – и тем живым, грубоватым образным жаргоном, на котором говорят в мюзик-холле и который пестрит всякими там «обалденно!», «кончай выступать!», «в гробу я их видел», «меня ободрали».
Поскольку я колеблюсь, то предпочитаю молчать.
* * *– Дорогой Амон, я так рада, что мы обедаем вместе! Сегодня нет репетиции, светит солнце, да еще вы здесь, со мной. Все хорошо!
Мой старый друг, которого ни на миг не отпускает ревматическая боль, улыбается мне. Он польщен. Как он постарел, похудел, стал почти невесомым, и от этого кажется еще выше. Заострившийся, чуть искривленный нос… До чего же он похож на Рыцаря Печального Образа…
– Но мне кажется, что мы уже имели удовольствие вместе обедать на этой неделе, не правда ли? Сколько нежности вы дарите, милая Рене, такому старому скелету.
– Правда, я полна нежности к вам. Сегодня такая чудная погода. Мне как-то удивительно весело и еще… мы одни!
– Что вы хотите сказать?
– Конечно, вы сами догадались: здесь нету этого Долговязого Мужлана.
Амон печально склоняет свое продолговатое лицо:
– В самом деле, я замечаю, что вы испытываете к нему какое-то отвращение.
– Вовсе нет, Амон! Вовсе нет! Я испытываю… Я ничего не испытываю!.. Вот уже несколько дней, как я думаю, не сказать ли вам всю правду: дело в том, что я не нахожу в себе и тени какого-либо чувства к Дюферейн-Шотелю. Разве что некоторое недоверие.
– Это уже кое-что.
– Знаете, за все это время у меня не сложилось о нем никакого мнения.
– В таком случае я с радостью предложу вам свое. Это честный, порядочный человек, его репутация ничем не омрачена. Никаких историй.
– Этого мало.
– Мало? Я могу к этому отнестись только как к провокации. К тому же вы не даете ему возможности говорить о себе.
– Этого еще не хватало! Вы только представьте себе, как он положит свою огромную ручищу на свое огромное сердце: «Поверьте, я не такой, как все…» Ведь это он сказал бы мне, верно? В такие моменты мужчины обычно говорят то же, что и женщины.
Амон устремляет на меня ироничный взгляд:
– Люблю вас, Рене, когда вы вот так приписываете себе опыт, которого, к счастью, у вас нет. «Мужчины поступают так… мужчины говорят это…» Откуда у вас такая уверенность? Мужчины!.. Мужчины! Вы что, знали многих мужчин?
– Одного-единственного. Но зато какого!..
– А я про что говорю. Уж не обвиняете ли вы Максима в том, что он напоминает вам Таиланди?
– Нет. Он мне никого не напоминает. Никого… У него не живой ум, он не духовен…
– Влюбленные всегда глупеют. Вот я, когда любил Жанну…
– А я сама, когда любила Адольфа! Но это, так сказать, сознательная глупость, почти доставляющая наслаждение. Помните, когда мы с Адольфом были приглашены на обед, у меня всегда был жалкий вид, вид «бесприданницы», как говорила Марго? Мой муж красовался, улыбался, острил, блистал… все смотрели только на него, а если кто-нибудь и замечал меня, то только чтобы его пожалеть. Мне все давали понять, что без него я ноль, не существую!..
– О, вы несколько преувеличиваете, позвольте вам заметить.
– Ничуть, Амон! Не спорьте! Я изо всех сил старалась быть незаметной. Я его так любила, как… как идиотка.
– А я! А я! – восклицает Амон, оживляясь. – Помните, как моя куколка Жанна высказывалась о моих картинах: «Анри с рождения очень добросовестный, но старомодный», а я стоял и помалкивал?
Мы смеемся, мы радуемся, чувствуем себя помолодевшими оттого, что ворошим горькие и унизительные воспоминания… Ну зачем мой старый друг портит эту субботу, так полно отвечающую установившейся у нас традиции, упомянув имя Дюферейн-Шотеля? Я недовольно поджимаю губы:
– Опять вы о том же. Не приставайте ко мне с разговорами об этом господине! Что я о нем знаю? Что он аккуратен, прилично воспитан, любит бульдогов и курит сигареты. А что он к тому же еще и влюблен в меня – это, будем скромны, никак особо его не характеризует.
– Но вы делаете все от вас зависящее, чтобы его так никогда и не узнать.
Амон теряет терпенье и с неодобрением щелкает языком:
– Ваше право… Ваше право!.. Вы рассуждаете как ребенок, уверяю вас, мой дорогой друг!..
Я освобождаю руку, которую он прикрыл своей ладонью, и почему-то говорю торопясь:
– В чем вы меня уверяете? Что он предмет неординарный? Да и что вы хотите, в конце концов? Чтобы я спала с этим господином?
– Рене!
– Бросьте, давайте называть вещи своими именами! Вы хотите, чтобы я поступала как все? Чтобы я наконец решилась? Этот или другой – какая, в конце концов, разница? Вы хотите разрушить мой с таким трудом обретенный покой? Хотите, чтобы у меня появилась другая забота помимо терпкой, но такой укрепляюще-естественной заботы зарабатывать себе на кусок хлеба? А может, вы посоветуете мне завести любовника из соображений здоровья, как принимают кроветворное лекарство? Зачем мне это? Чувствую я себя хорошо и, слава богу, не люблю, не люблю… И никогда больше никого, никого, никого не буду любить!
Я прокричала это так громко, что он смущения замолчала. Амон, существенно менее взволнованный, нежели я, дал мне время поостыть. Кровь, бросившаяся мне в лицо, отхлынула к сердцу…
– Вы больше никого не будете любить? Возможно, это и правда. Но, поверьте, это было бы печальнее всего… Вы молодая, сильная, нежная… Да, это воистину было бы печальнее всего…
Я прямо задохнулась от возмущения и, едва сдерживая слезы, гляжу на своего друга, который посмел мне такое сказать.
– О, Амон! И это вы… Вы говорите мне!.. После всего, что с вами… с нами случилось, вы еще надеетесь на любовь?
Амон отводит взгляд в сторону, его глаза, светлые молодые глаза, контрастирующие с его морщинистым лицом, устремлены в окно, и он невнятно произносит:
– Да… Я вполне счастлив теперь… И готов жить так, как сейчас живу. Но сказать, что я ручаюсь за себя, заявить: «Отныне я никого больше не полюблю» – нет, на это бы я не решился…
На этом странном ответе Амона наш спор иссяк, потому что я терпеть не могу говорить о любви… Я могу выслушать не моргнув глазом любую скабрезность, но вот о любви говорить не люблю… Мне кажется, если бы я потеряла любимого ребенка, я никогда не могла бы произнести его имя.
* * *– Приходи сегодня ужинать в «Олимп», – сказал мне Браг на репетиции, – а потом зайдем навестить ребят, которые сейчас работают в ревю в «Ампире-Клиши».
Я далека от того, чтобы обмануться: речь, конечно, идет явно не о приглашении на ужин. Мы ведь всего-навсего товарищи, и законы товарищества между артистами – а они существуют – не терпят в этих вопросах никакой двусмысленности. Итак, я вечером встречаюсь с Брагом в баре «Олимп», пользующемся весьма дурной славой. Дурной славой? О, это меня ничуть не заботит. Я больше не должна блюсти свою репутацию и потому безо всякого смущения, но, признаюсь, и без удовольствия переступаю порог этого маленького монмартрского ресторана, где от семи до десяти вечера царит благопристойная тишина, зато всю остальную часть ночи ресторан гудит от безудержной гульбы: крики, звон посуды, звуки гитар. В прошлом месяце я иногда ходила туда обедать, второпях, одна или с Брагом, перед тем как бежать в «Ампире-Клиши».
Официантка, явно провинциалка, с невозмутимой медлительностью, никак не реагируя на адресованные ей крики, подает нам свиную корейку с тушеной капустой – блюдо здоровое, хоть и тяжелое, особенно, наверное, для слабых желудков дешевых проституточек этого квартала, которые ужинают одни, без мужчин, за соседним столиком. Они едят с тем ожесточением, которое возникает перед полной тарелкой у животных и у недоедающих женщин. Да, в этом баре не всегда бывает весело!
В дверях появились две женщины, совсем молоденькие, тоненькие, в идиотских шляпках, которые, казалось, плыли, нелепо покачиваясь, на волнах их взбитых причесок, и Браг тут же стал насмехаться над ними, хотя, я знаю, в глубине души их жалел. Одна из девиц просто поражала своим обликом, в горделивой посадке ее головы был какой-то дьявольский вызов, а в противоестественной худобе, подчеркиваемой узким платьем из розового сатина-либерти, купленном в лавчонке на углу, – особая грация. Несмотря на ледяной ветер этого февральского вечера, она куталась не в пальто, а в тоненькую накидку из такого же сатина, только синего цвета, сильно вылинявшего, расшитого серебряными нитями… Она окоченела, просто обезумела от холода, но ее серые, полные какого-то ожесточения глаза не допускали никакого сочувствия. Казалось, она готова оскорбить, исцарапать каждого, кто сокрушенно скажет ей: «Бедная девочка!»
В этой особой стране, имя которой Монмартр, девчонки, гибнущие от гордости и нищеты, прекрасные в своей крайней обездоленности, являются отнюдь не редкой разновидностью, и я частенько встречаю их то тут, то там. В поношенных платьицах из тончайшей материи перелетают они от столика к столику в ночных харчевнях на монмартрском холме. Веселые, пьяные, злые как собаки, готовые вцепиться в глотку любому обидчику, они никогда не бывают ни мягкими, ни нежными, они ненавидят свою профессию, но никуда не денешься – «работают». Мужчины с добродушным презрением, смеясь, называют их «чертовыми куклами», потому что эти отпетые создания никогда ни в чем не уступят, ни за что не признаются, что голодны, что замерзают, что любят; помирая, они упрямо будут твердить: «Нет, нет, я не больна!» Когда же их бьют смертным боем, они хоть и истекают кровью, но яростно дают сдачи. Да, я знаю породу этих девчонок, и о них я думаю, глядя на только что вошедшую в «Олимп» закоченевшую гордячку.
Глухой говор голодных людей наполняет бар. Двое накрашенных парней вяло переругиваются через весь зал из конца в конец. Девочка-подросток, которая вместо обеда не спеша потягивает мятную воду в зыбкой надежде, что вдруг кто-нибудь угостит ее ужином, словно бы нехотя встревает в их спор. Нажравшаяся до отвала бульдожка тяжело дышит на потертом ковре, шаром выкатив свое брюхо, на котором, будто гвоздики, торчат блестящие сосцы…
Мы с Брагом болтаем, разомлев от жара газовых ламп. Я мысленно перебираю в памяти все дешевые ресторанчики во всех городах, где мы вот так сиживали, усталые, ко всему равнодушные, но все же любопытные, перед тарелками с какой-то непонятной едой… У Брага железный желудок, ему нипочем скверная пища привокзальных буфетов и гостиниц, а я, если «телятина по-господски» или «баранина по-домашнему» оказываются жесткими, как подметка, накидываюсь на сыр и омлет…
– Послушай, Браг, вон тот, спиной к нам, – это не танцор Стефан?
– Где?.. А! Конечно, он… С подружкой.
С такой «подружкой», что я прямо столбенею: брюнетка лет пятидесяти, не меньше, да еще с усами… А танцор Стефан, словно почувствовав наши взгляды, полуоборачивается к нам и заговорщицки подмигивает, так, как это делают на сцене: мол, «Тсс, тайна!» – но с таким расчетом, чтобы это видел весь зал.
– Бедняга! – шепчет Браг. – Тяжелый у него хлеб… Кофе, пожалуйста, мадемуазель! Мы сматываемся!.. – кричит он официантке.
Кофе здесь напоминает чернильную жижу с оливковым отливом, которая оставляет внутри чашечки трудно смываемый след. Но поскольку я больше не могу позволить себе пить хороший кофе, то я даже полюбила эти горячие горькие отвары, пахнущие лакрицей и хиной… В нашей профессии скорее можно обойтись без мяса, но не без кофе!..
Нам так долго не подают кофе, что танцор Стефан «смотался» раньше нас – он теперь участвует в ревю в «Ампире-Клиши»; торопясь за своей перезрелой спутницей, он, бесстыдно ухмыльнувшись, изображает тяжелоатлета, рывком подымающего штангу весом двести килограммов, а у нас хватает духа рассмеяться… Потом и мы выходим из этого унылого заведения, которое называется «увеселительным», где все в этот час дремлет в тусклом свете ламп под тусклыми абажурами: и обожравшаяся бульдожка, и изможденные девчонки, и провинциалка-официантка, и управляющий с нафабренными усиками…
На Внешнем бульваре и на площади Бланш гуляет ледяной ветер, он срывает с нас дрему, и я с радостью чувствую, что меня захлестывает какая-то стихия активности, потребность ра-бо-тать… Потребность таинственная и неопределенная, которую я с одинаковым успехом могу удовлетворить и танцами, и писательством, бегом, или игрой в театре, или даже толканием ручной тележки…
Словно охваченный тем же ощущением жизни, Браг вдруг говорит мне:
– Знаешь, я получил записку от Саломона… Поездка, о которой я тебе говорил, вроде состоится. День в одном городе, два дня в другом, неделя в Марселе, неделя в Бордо… Ты по-прежнему готова ехать?
– Я? Да хоть сейчас! А почему ты спрашиваешь?
Он искоса глядит на меня:
– Не знаю… Просто так… Иногда… Я знаю, как бывает в жизни…
А, понятно! Браг, конечно, не забыл о Дюферейн-Шотеле и, видно, думает, что… Мой резкий смех не разубеждает его, а лишь еще больше запутывает, но я чувствую себя нынче такой веселой, такой задорной, будто я уже в пути… О да! Уехать, вновь уехать, забыть и кто я есть, и название города, приютившего меня вчера, и ни о чем не думать, и любоваться красотой пейзажа, который мчится вдоль поезда, и запечатлевать его в своей памяти – вот это свинцовое озеро, в котором небо отражается не голубым, а зеленым, вот эта сквозная ажурная звонница, множество ласточек вокруг…
Однажды, я помню… Уезжая из Рена майским утром… Помню, поезд очень медленно ехал вдоль ремонтирующихся путей, между белыми, как кипень, кустами цветущего терновника, розовым великолепием яблонь, отбрасывающих на траву голубые тени, и молодыми вязами с прозрачной нефритовой листвой… На опушке леса стояла девочка лет двенадцати и глядела, как я проезжаю мимо нее. Меня поразило ее сходство со мной. Серьезная, с чуть насупленными бровями, с персиковыми щечками – какими были мои, – с выгоревшими на солнце волосами, она держала пушистую веточку в руке, загорелой и исцарапанной, как моя. И это замкнутое лицо, эти глаза без возраста, скорее мальчишечьи глаза, которые, казалось, все на свете воспринимают всерьез, – тоже мои, в самом деле мои!.. Да, перед кустами подлеска стояло мое нелюдимое детство и, ослепленное восходящим солнцем, глядело прищурясь, как я проезжаю мимо…
* * *– Может быть, соблаговолишь переступить порог?
Эта ироничная фраза Брага возвращает меня к действительности – оказывается, мы уже дошли до подъезда «Ампире-Клиши», расцвеченного фиолетовыми огнями, такими яркими, что, как говорит Браг, они «просто ранят задницу глаз», и мы входим в подвал – знакомый запах отсыревшей штукатурки, нашатырного спирта, крема «Симон» и дешевой рисовой пудры вызывает у меня почти приятное отвращение… Мы пришли сюда повидать товарищей, а не смотреть ревю.
Я вхожу в свою большую гримуборную, которую теперь занимает Бути, а та, в которой прежде гримировался Браг, преображена ослепительным присутствием Жаден, исполняющей в этом ревю три роли.
– Скорей, скорей! – кричит она нам. – Вы как раз поспеете к моей песенке «Париж ночью»!
Увы!.. Жаден на этот раз облачили в костюм эстрадной звезды! Черная юбка, черный корсаж с большим вырезом, ажурные чулки, красная бархатка на шее, а на голове – традиционный парик в форме каски, украшенный алой, как кровь, камелией! Ровным счетом ничего не осталось от той народной, за душу хватающей прелести уличной девчонки, которая как-то кособоко стояла на сцене…
Впрочем, этого надо было ожидать… Как быстро и неумолимо превратило время такую свеженькую, отчаянную озорницу в рядовую кафешантанную певичку «Ну как дела?.. Что нового?.. У вас вытанцовывается?..» – а я все гляжу на Жаден, которая мечется по своей гримуборной, и с горечью замечаю, что ходит она уже «изячной» актерской походкой, как все, подтянув живот и выкатив грудь, что говорит поставленным голосом и даже ни разу не ругнулась с тех пор, как мы пришли…
Бути, который будет танцевать с Жаден неизбежный галоп, лихо заломил шелковую кепку, он молча сияет. Еще немного, и он сказал бы нам: «Вот таким путем!» – указав жестом хозяина на свою партнершу. Покорил ли он ее наконец? Он небось тратит немало сил – во всяком случае, я в этом уверена, – чтобы убить в Жаден все самобытное. И вот они оба, перебивая друг друга, рассказывают, что готовят «сенсационный» номер для «Кристал-палас» в Лондоне и рассчитывают заработать кучу денег!
Как быстро все меняется!.. Особенно женщины… Вот Жаден, например, за несколько месяцев потеряет всю свою пикантность, свою покоряющую естественность и непредсказуемую эксцентричность. Подлая наследственность консьержек и алчных, мелочных торговок, пробьется ли она в натуре этой шальной восемнадцатилетней девчонки, которая пока еще так расточительно тратит и себя, и свои жалкие гроши? Почему, глядя на нее, я вспоминаю «Группу Белл» – немецких партерных акробатов с английской фамилией, которых мы с Брагом встретили в Брюсселе? Они не знали себе равных по силе и грации, от вишневых трико их тела казались беломраморными, однако, несмотря на свой успех и хорошие заработки, они впятером теснились в двух крошечных комнатушках без всякой мебели, где сами готовили себе на чугунной печурке, и все свободное время – нам это рассказывал импресарио – вели подсчеты, зачитывали до дыр биржевые ведомости, до хрипоты спорили о золотых приисках и о египетском кредитном банке! Деньги, деньги, деньги!..
Без пустой болтовни Жаден наш визит был бы томительным. После того как Бути, который выглядит теперь не таким тощим, как прежде, сказал, что чувствует себя лучше и что «кое-что вытанцовывается на следующий сезон», воцарилось тягостное молчание, и мы обе ощутили неловкость, не зная, о чем говорить. Ведь мы – случайные друзья, которых свел случай и случай разведет. Я перебираю лежащие на столике грим и растушевки с актерским смаком, с ненасытной жаждой гримироваться, переживаемой всеми, кто выступал на сцене… К счастью, прозвенел звонок, и Жаден вскочила:
– Ой, быстро наверх! Пожарник уступит вам свое место в осветительской ложе. Вы увидите, как я их всех уложу песенкой «Париж ночью»!
Сонный пожарник охотно уступает мне табурет из плетеной соломы в маленькой ложе. Я сижу, прижав лицо к решетке, сквозь которую проходит луч теплого красноватого света, и, оставаясь невидимой, могу рассмотреть два ряда до среднего прохода в партере, три ложи бенуара и напротив… кусочек аванложи, где сидит дама в шляпе с огромными полями – жемчуг, кольца, платье с блестками – и двое мужчин, не кто иные, как братья Дюферейн-Шотель, старший и младший, оба в черном с белым, начищенные и отутюженные. Они резко освещены и в обозримом мною квадрате выделяются среди публики.
Женщина, которую я вижу, – не просто женщина, а дама: видимо, госпожа Дюферейн-Шотель-старшая. Моего поклонника как будто очень забавляет комический проход старьевщиц в интермедии, а вслед за ними – женщин-кучеров, ищущих клиентов.
Спев куплеты с подтанцовыванием, они тоже покидают сцену.
Наконец появляется Жаден, которая сама себя объявляет:
– А я – я королева ночного Парижа!
И тут я вижу, как мой поклонник оживленно склоняется над программкой, а потом поднимает глаза и весьма пристально разглядывает мою подружку сверху донизу – от парика в форме каски до щиколоток, обтянутых ажурными чулками…
Странным образом именно он и становится для меня спектаклем, потому что я вижу только профиль малютки Жаден, которую слепящая рампа делает курносой, будто лучи света обглодали ее лицо, черную ноздрю и вздернутую губу над сверкающими, как лезвие ножа, зубами…
С красной лентой на шее, изогнутой, словно колено водосточной трубы, эта юная девочка кажется мне вдруг похожей на какую-нибудь сладострастную нимфу Ропса. Когда, исполнив свою песенку, она дважды выходила кланяться, притиснув каблучки друг к другу и прижимая пальчики к губам, мой поклонник хлопал ей своими огромными смуглыми ладонями, да так старательно, что, прежде чем исчезнуть, она послала ему персональный воздушный поцелуй, кокетливо выпятив подбородок.
– Ты что, заснула, что ли? Я уже дважды тебе сказал, что нельзя здесь больше оставаться. Видишь, ставят декорации «Гелиополиса».
– Да-да, иду…
Мне и в самом деле кажется, что я засыпала, а может быть, очнулась от тех бездумных мгновений, которые обычно предшествуют какой-нибудь особенно горькой мысли, предвещают какое-то душевное напряжение.
* * *– Ну так решайся или откажись. Тебе это подходит или нет?
Оба они, и Браг, и Саломон, теснят меня и взглядами, и словами. Один посмеивается, чтобы меня успокоить, другой обиженно ворчит. Тяжелая рука, рука Саломона, ложится на мое плечо:
– Вот контракт так контракт!
Я держу его в руках, этот напечатанный на машинке контракт, и перечитываю, наверное, в десятый раз, боясь пропустить между пятнадцатью краткими строчками какой-нибудь подвох, неясный пункт, который можно понять двояко… Но главным образом я перечитываю его, чтобы выгадать время. Потом я гляжу в окно и вижу сквозь накрахмаленные тюлевые занавески чистый унылый двор…
Похоже, что я сосредоточенно думаю, но на самом деле я вовсе не думаю. Колебаться не значит думать… Я рассеянно разглядываю этот кабинет, который я столько раз видела, обставленный в английском стиле, со странными фотографиями на стенах: поясные портреты каких-то дам, сильно декольтированных, тщательно причесанных, улыбающихся этакими «венскими» улыбками. Портреты мужчин во фраках, про которых трудно сказать, кто они – певцы или акробаты, мимы или наездники…
Итак, сорок дней гастролей по полтораста франков в день – это составит ровно шесть тысяч франков. Ничего не скажешь, кругленькая сумма. Но…
– Но, – говорю я наконец Саломону, – я не желаю, чтобы ты отстегнул себе мои шестьсот монет! Десять процентов – да это просто грабеж среди бела дня!