
Полная версия
Слово о Сафари
– Но это же дурдом – всем быть в одном здании, – пробовал возразить Вадим. – А вибрация от станков, а детские вопли?
– Этого не будет? Тебе что, всю техническую документацию представить? – отвечал ему Пашка.
– И мы, как горные козы, будем скакать по этажам вверх и вниз? – полюбопытствовала Натали.
– Только вниз. Вот здесь, посередине, будет проходить эскалатор на самый верх, – показал ей главный сафарийский зодчий.
– Все люди всегда стремятся выбраться из коммуналок, а ты нас, наоборот, в них навечно поселить хочешь, – выразила своё сомнение Жаннет.
– Для особо гордых и независимых построим отдельные дачи.
Мы посмотрели на эскиз, почесали затылки и сказали: «Ну что ж, годится». Вдруг выяснилось, что у всех успели созреть собственные планы насчёт местной колонизации. Море, горы, лес, робинзонада со всеми удобствами оказались слишком большой приманкой. Ещё в одиночку человек был как-то застрахован: попробуй-ка поселись в лесу один, да не в каком-нибудь тепличном Уолдене, а рядом с единоплеменными русскими каннибалами, всегда готовыми сожрать тебя только за привычку иначе нос утирать. Но четверо уверенных в себе мужиков, от 185 до 195 сантиметров ростом, приехавших именно с целью поселиться здесь, были не в силах противостоять рвущемуся наружу созидательному началу.
Доктор-казначей Севрюгин, лучше всех воспринявший Пашкины идеи материальной оптимальности, настроился на получение Нобелевской премии по экономике за свою модель сафарийской безотходной жизни.
Его Ирина уже настолько срослась с бабушкиной швейной машиной, что давно мнила себя несостоявшимся кутюрье и теперь тихо грезила о том, что здесь, на краю света, мы никуда не денемся и будем носить всё, что она нам ни сошьёт.
Переводчик-драчун Аполлоныч раздувал ноздри, дабы превратить остров в дальневосточную Асканию-Нову, в сафари-парк с зебрами, слонами и носорогами, среди которых в закрытых машинах раскатывали бы посетители. Особенно его грела псевдонаучная идея обратной селекцией превратить быков и лошадей в туров и тарпанов.
Натали тоже пребывала в полном восторге от буйства приморской растительности и за будущие урожаи арбузов и винограда не прочь была отдать любые перспективы своей адвокатской карьеры в Минске.
Жаннет, хоть и работала в главной белорусской газете, всегда мечтала уйти из журналистики. Но только во что-нибудь не менее весомое и престижное. Например, учредив на Симеоне собственную музыкальную школу.
Похоже думала и моя Валентина. В её биографии была педпрактика в детском доме, и она считала, что в будущем каждая наша семья должна взять на воспитание не меньше двоих детей, желательно мулатов или с наследственными болезнями, и островная жизнь – идеальное место для реализации такой цели. Другие жены, впрочем, пока не очень спешили ей аплодировать.
Даже младшая детвора, подговорённая более старшими воронцовскими отпрысками, и та открывала свои клювики и пищала, что тоже хочет жить «у моля, у пляза».
Что же касается Пашки, то он как бы весь замер в напряжённом ожидании, ещё не ведая, а только предчувствуя, какой размах может приобрести его скромная идея «просвещённого колхоза».
Да что там говорить, я сам, на что уж был навсёнаплевист, и то заразился общим вирусом и также рисовал в воображении океанскую яхту вскладчину и походы на ней к каким-нибудь Маркизским островам. Особенно аппетитно было видение, как мы восходим на её борт в полуверсте от собственных спален.
Сыграло свою роль и то, что у нас появился первый солидный союзник, вернувшийся из отпуска директор зверосовхоза Заремба. Тридцатипятилетний симпатичный парнишка, он был родом с Брянщины и воспринял нас как земляков. Приехал сюда по распределению после московского вуза и сразу стал воинственным патриотом Симеона. Поэтому и наши осторожные намёки на долгосрочное сотрудничество встретил с безоговорочным одобрением и обещал любую помощь – больно ему всё в нас нравилось.
Не было противодействия и со стороны неожиданно нагрянувшей в зверосовхоз проверяющей комиссии, которую больше интересовали наши наряды, чем вырубки и земельные захваты. Вообще здесь, в Приморье, нас этим долго не попрекали, находя естественным использование окружающих ресурсов себе на прокорм. Беда была, что мало кто из местных сам к этому стремился, а не наоборот.
Словом, ни малейшего недовольства, в какой медвежий угол затащил нас Пашка, никем высказано не было. Однако, совпав в стратегии, мы разошлись с жёнами в тактике. В их эфирном женском сознании до сих пор как-то ускользало, что сельская община – это не только весёленькие грядки и пасторальные козочки с курочками, а, прежде всего, ненасытные свиньи и требовательные коровы, гектары сенокосов и кормовой свеклы. И когда выяснилось, что всё это готово появиться хоть сейчас, они резко дали задний ход. Зароптали, что надо перезимовать в Минске, а уж со следующего года впрягаться как следует.
Но мы-то понимали, что никакого следующего года не получится. Наша шабашка уже изжила себя, и надо было либо разбегаться в разные стороны, либо перерастать во что-то другое. Сопротивление жён только раззадорило: если ещё и сохранялись какие-то сомнения, то теперь они сменились чугунным – остаёмся! Чем вообще привлекателен тяжёлый физический труд, так тем, что ты всегда после него чувствуешь свою правоту. Наверно, и патриархат сменил матриархат, когда вместо женской мотыги появился мужской плуг. «Замолчи, дура, – сказал в тот день мужчина женщине, – теперь я тебя кормлю и буду сам всё решать».
Уже наутро на казённом свинарнике состоялся наш первый тайный шевальерский совет, где решено было забрать у жён все деньги и паспорта и никуда с острова не пускать в самом прямом смысле. К нашему удивлению, это удалось довольно легко. Видимо, весь предыдущий опыт убедил наших подруг, что мы авантюристы лишь до известного предела и, когда их отпуска закончатся, мы сами побежим покупать им билеты на самолёт.
Вместо этого мы послали телеграммы в их конторы с просьбой о расчёте и высылке трудовых книжек и купили у выезжающей с острова главной молочницы, бабки Афанасьихи, три коровы и тёлочку. Что тут началось! И слезы, и крики, и полное игнорирование нашей удачной покупки. Но, к счастью, никто не рванул самоходом пробиваться на родину, чего мы опасались больше всего. А бойкот нам, мужикам, ерунда! Ну покормимся, обстираемся и поспим отдельно неделю-другую – это ли трагедия?
Зато какое чудо были сами приобретённые коровы, даже арендованную лошадь было с ними не сравнить. Тёплые, душистые, неуклюже-бабьи, они, казалось, понимали сафарийскую идею лучше нас самих и пассивно, одним своим присутствием загоняли нас в неё почище любого Воронца. Аполлоныч вообще до того в них влюбился, что завёл на каждую родословную книгу и объявил, что у всех коров должно быть своё неповторимое имя.
Предусмотрительный Пашка ещё на белорусских шабашках заставил всех нас не по одному разу слазить под коровье вымя, поэтому дойка коров надолго стала в Сафари чисто мужской обязанностью. Как впоследствии выяснилось, именно эта забота о женских руках сыграла решающую роль в принятии нашими жёнами не на словах, а на деле самой идеи островной колонизации. Легко разрешился и вопрос с пастбищами. Простыми жердями, привязанными к деревьям, мы огородили несколько участков, куда по очереди загоняли на день своих бурёнок.
После такого принципиального решения остальное было уже делом техники. Или правилом коллекционера, как я это называю. Помню, классе в шестом мне случайно достались два царских медяка, и я решил стать нумизматом. И месяца не прошло, как у меня уже было два десятка монет, хотя я особых усилий и не прилагал. Позже я стал собирать виниловые заграничные пластинки, и тоже нужные записи сами поплыли в руки, часто даже без особых переплат.
За покупкой коров последовали приобретения цыплят, кур, поросят и даже гусей, для которых мы срочно соорудили запруду на нашем ручье. Пейзаж вокруг лагеря быстро обогатился необыкновенными сарайчиками из жердей и шиферных листов – с пиломатериалами на острове была большая напряжёнка.
Мы и опомниться не успели, как те двадцать тысяч, что были у нас с собой и которые в то время представляли сумму, равную сегодняшним сорока тысячам долларов, быстро начали испаряться. То, что мы зарабатывали на свинарнике, уходило на текущие расходы, для фундаментального же обоснования требовались совсем иные деньги.
Первым это понял Вадим Севрюгин. Его заключение ошеломило:
– Надо срочно распродать оставшееся в Минске имущество: все дачи, мебель, женские золотые побрякушки плюс «Ладу» Аполлоныча, только тогда у нас есть шанс не вылететь здесь, на Симеоне, в трубу.
– Да как распродавать? – изумился барчук. – А если придёт райкомовский дядя и скажет: вас тут не стояло, катитесь отсюда?
Мы ждали, что скажет Пашка.
– Можно и не распродавать, но тогда начальная тягомотина растянется на два-три года, – рассудил он. – А тотальная бедность превратит нас в лучшем случае в мечтательные растения.
– Значит, надо ехать, – заключил Вадим и посмотрел на Чухнова: – Ты и поедешь.
– Почему я? – возмутился тот.
– Потому что никто твою «Ладу», кроме тебя, не продаст. Потом поедут другие.
То, что это распоряжение последовало не от Пашки, а от Севрюгина, говорило о многом. И о том, что наш бугор окончательно стал своим в нашей зграе, и о полном принятии всех воронцовских выкладок, и о том, что уже есть кому в случае необходимости подхватить сафарийское знамя. Вадим вообще стал на Симеоне очень сильно прогрессировать, моментами даже затмевая блистательного Воронца. Три года в Белоруссии был этаким Плюшкиным, у которого выцарапать деньги из общего котла на любую покупку было весьма проблематично. Сказывались времена, когда он не держал в руках больше шестидесяти рублей, да и те находились у него ровно столько, сколько требовалось на дорогу от поликлиники до дома, где их тотчас изымала строгая тётя Зина и лишь частично потом возвращала сыну в виде семидесяти копеек на обед. Как он мне однажды признался, даже от водки его отучил неотвязный подсчёт, во сколько таких сэкономленных обедов ему обойдётся тот или иной выпивон.
Теперь его скопидомское дарование сделало качественный рывок: Вадим перестал робеть и научился обращаться с деньгами «резкими движениями». Раз – и за пять тысяч куплены коровы бабки Афанасьихи, два – и наш общак превращён в кассу взаимопомощи, прообраз будущего сафарийского Чёрного Банка, где все цифры для конспирации уменьшены в сто раз, три – и поставлен ультиматум с продажей имущества.
Пашка насчёт продажи имущества, разумеется, и сам прекрасно всё понимал, но уж очень хотел превратить Сафари в место, к которому человека привязывает только добровольная любовь, а отнюдь не материальное выкручивание рук, чтобы он в любой момент мог сказать «надоело», забрать свой денежный взнос и с лёгким сердцем отправиться на все четыре стороны. Не получилось с лёгким сердцем, получилось, что мы сами себя загнали в угол, из которого надо было как-то выбираться.
Однако накануне отлёта барчука всё чуть было снова не накрылось. Наш несгибаемый Воронец едва не дал общий отбой. Минул месяц, пошёл второй, все проблемы каким-то образом разрешались, а Пашка становился всё пасмурней и угрюмей. И тут вдруг, в разгар рабочего дня его прорвало:
– А может, откажемся, пока не слишком поздно?
Мы трое обалдело на него так и уставились.
– Я вам не сказал самого главного, – мрачно продолжал он. – Есть такая штука, как островной синдром. Все островные звери мельче материковых. Вот и мы тут помельчаем. Важнее будет, какие кастрюли завезли в сельпо, чем всё, что происходит в Москве или Минске. Дети, как бы мы ни натаскивали их в языках и музыке, будут недотёпами во Владивостоке и полными дикарями за Уралом. Да и мы сами превратимся в американцев с одной мозговой извилиной. Хорошо ещё, если у нас всё будет рушиться и не удаваться, а если прорвёмся? Будем считать себя суперменами, улыбаться на тридцать два и ещё других поучать, как им жить. Подумайте, нужна такая расплата или нет?
Мы молча внимали его стенаниям. Оставалось только услышать: «Простите меня, ребята», – и был бы полный атас. Выход нашёл Аполлоныч, вовремя вспомнив, как в аналогичных случаях поступал Робинзон Крузо. Когда через час на стройплощадку заглянул Заремба, у нас уже была исписана вся Пашкина тетрадь для нарядов. По примеру Робинзона всё в ней было поделено на две колонки.
ПЛОХОЕ
Мы совершаем большую глупость, оставаясь здесь.
Дома у нас квартиры, налаженный быт и ритм жизни.
Власть имущие могут нас в любой момент прикрыть.
Что будет с приходом зимы?
А если иссякнет энтузиазм?
А дети, что будет с ними?
А старики, как они без нас?
А если испортятся наши отношения?
А если община увеличится и возникнут иные проблемы?
А ностальгия по большому городу?
А чувство оторванности от мира?
А если просто здесь не прокормимся?
А если всё же когда-нибудь пожалеем о своём решении?
ХОРОШЕЕ
Но эта глупость, возможно, наш самый звёздный час.
Но там же у нас и прозябание, и бесцельность существования.
Неужели наших восьми дипломов не хватит, чтобы вывернуться?
В крайнем случае перезимуем в посёлке.
Появятся привычки и долг.
Разделят судьбу своих родителей.
Со временем перевезём их сюда.
У всех сразу не испортятся, остальные будут мирить.
Мы – основа. Другим придётся смириться или уматывать отсюда.
Будем в них проводить все отпуска.
Мы его заменим чувством своей правоты.
Будем подрабатывать на стороне.
В любом случае это будет лучше нашей прежней, остановившейся жизни.
Привожу по памяти лишь то, что особенно запомнил, потому что Пашка потом унёс тетрадь и спрятал, как и все основополагающие сафарийские документы в одном ему известном месте. Была у него такая привычка: избегать говорить, а тем более писать о самом сокровенном открытыми словами, считал, что это разрушает суть и перспективы задуманного.
Как бы там ни было, этот письменный расклад всех возможных сомнений подействовал на него весьма благотворно, он успокоился и вновь обрёл прежнюю уверенность и напористость. Однако на следующий день всё же передал Вадиму Севрюгину на всякий случай свой паспорт и военный билет. С ним, как мы уже знали, такое уже случалось и раньше. В разгар событий он вдруг мог почувствовать к этим событиям и своим подельникам лютое отвращение и навсегда уйти, отодвинуться в сторону. Не выдерживал, как сам признавался, чужого сопротивления своей воле. Мол, не хотите мне подчиняться, ну и прекрасно, обойдусь и без вас. Вот почему при бездне обаяния и умении воздействовать на людей у него до знакомства с нами не было особо близких друзей, от всех них Пашка рано или поздно тихо уходил, внезапно утратив к общению с ними всякий интерес. Мы-то и поехали на Дальний Восток, возможно, в неосознанной надежде, что уж тут-то он от нас никуда не денется. А оказывается, очень даже может деться. Раз передаёт документы, значит, чувствует: ещё чуть-чуть – и его самого потянет в бега.
– Отдашь их, когда Аполлоныч вернётся, – сказал он Вадиму про документы. Но в подтексте как-то не очень хорошо прозвучало: а вернётся ли наш барчук вообще? И я заметил, как по лицу гонористого Чухнова пробежала лёгкая тень.
С отъездом барчука в нашей островной жизни наступил не самый лучший период. Синдром некомплекта, как назвал его доктор, когда мы отчётливо ощутили, сколь хрупка наша зграя, до этого казавшаяся образцом решительности и стойкости. А вот нет одного из четверых – и нет зграи, есть лишь три растерянных мужика, которые не представляют, как будут выбираться из ситуации, если не вернётся четвёртый. Приуныл, хоть и не показывал виду, даже Воронец, ещё более зелёный ходил Вадим, неся за Аполлоныча как бы персональную ответственность.
– Не раздувай из мухи слона, – урезонивал его Пашка. – Никто никому священной клятвы не давал. Каждый имеет право устраивать свою жизнь, как ему вздумается. Может, это мы больше виноваты, что загнали его туда, куда ему вовсе не хотелось. И не вешай нос, всё равно из нашей затеи что-то да выйдет. И уж точно совсем не то, на что мы сейчас надеемся.
Эта его особенность: страстно к чему-то стремиться и в то же время всегда помнить, что конечный результат будет совсем не таким, как задумывался, – поражала больше всего. Зачем, как говорится, тогда весь огород городить?
– А затем, – отвечал он нам, – что я не собираюсь жить вторым номером: что обстоятельства мне предложат, то и возьму, – а только первым номером, чтобы обстоятельства сами бежали за мной вдогонку и не успевали вставлять мне палки в колёса.
Сильно изводила себя по отсутствию мужа и Натали, но главным образом опасаясь похождений благоверного по старым подругам. На что ей Пашка, смеясь, обещал: спокойно, девушка, разводов в сафарийской жизни всё равно никогда не будет.
Пожалуй, из всех только я один был уверен в возвращении Аполлоныча процентов на двести, при условии, конечно, если он снова кому три зуба, как бывало, ненароком по дороге не вышибет и не загремит в кутузку.
На почте в Симеоне была телефонная связь с материком, но дозвониться до Минска было практически невозможно, да и к чему звонить? Неделю мы прождали спокойно, а потом нет-нет да и повернём головы в сторону Дороги в никуда. Она проходила неподалёку от свинарника, и никакие гости в лагерь не могли остаться нами незамеченными.
И всё же появление Аполлоныча мы прозевали. Впрочем, когда барчук со своим младшим братом Славкой вывернули из-за угла, никто из нас в обморок не упал. Мы столько раз готовились его приветствовать, что основательно перегорели, да и смутило отсутствие у наших гостей вещей. Обокрали или ничего не вышло с распродажей, мелькнули первые нехорошие мысли.
– Слава богу, а я уж думал, только бы они сами не сбежали, – не удержался от ехидной подковырки Аполлоныч. – А я к вам с личным студенческим отрядом.
Барчук выглядел победителем и на самом деле был им. Кроме брата-студента прихватил ещё Славкиного однокурсника Эдика. И втроём они привезли на поезде три с половиной центнера вещей – рекорд, который потом никто не мог повторить, – а также пятнадцать тысяч рублей от проданной легковушки, ковров, посуды и мебели. Наше же добро ему никто продавать не позволил.
– Сами разбирайтесь со своими родичами, я едва ноги от них унёс, – признался он.
Меня послали в лагерь за лошадью, строго наказав не проговориться, а сами направились к причалу, где гору вещей сторожил Эдик. Затем был триумфальный въезд на телеге в лагерь. Женщины с детьми встретили гостей с таким ликованием, что те с лихвой были вознаграждены за нашу мужскую сдержанность. Сразу же началось главное представление – распаковка багажа. Кроме своих вещей Аполлоныч привёз и часть наших. Набралось несколько тюков одежды и постельного белья, три ящика книг, видик, вязальная и швейные машины, скрипка и пищущая машинка для Жаннет, а также множество мелочей, необязательных в палаточной жизни, но крайне необходимых в стационаре.
Аполлоныч, который сроду не ходил по магазинам, с беспокойством следил за нашей реакцией – вдруг тащил через всю страну не то, что надо. Но когда увидел и поверил, что полностью всем угодил, довольству и гордости его не было предела.
Треть рабочего дня была потеряна, но событие того стоило. Лично я больше всего был потрясён, когда Аполлоныч протянул мне мою зимнюю куртку и шапку. Ничто – ни коровы, ни баня, ни гуси – не могли меня убедить, что мы здесь действительно остаёмся, а вот куртка убедила, да так, что аж не по себе стало. Или, как сказал бы Воронец, жил тридцать лет в Минске, в Минске и вдруг стал жить в Приморье, в Приморье.
Барчук не умолкал ни на минуту, взахлёб рассказывая, как дома никто не мог до конца поверить в нашу авантюру, пугая его дальневосточными энцефалитными клещами, бесконвойными уголовниками и лютыми холодами, как пришлось помучиться с быстрым оформлением всех документов, как «повезло» из-за отсутствия билетов сутки торчать в Москве на Ярославском вокзале. Но больше всего его поразили семь суток на поезде из Москвы во Владивосток.
– Я с собой приготовил прочесть три книги, – заливался он. – И я до них даже не дотронулся. На второй день наш плацкартный вагон весь перезнакомился друг с другом, и дальше ехали как одна большая семья. В одном месте чай попьёшь, в другом самогонки нальют, в третьем такого нарассказывают! И каждый день за окном: Россия, Россия, Россия! Я как будто трёхметрового роста стал за эту неделю. Самое лучшее средство для воспитание русского патриотизма – это поезд Москва – Владивосток.
Пашка слушал его с некоторой недоверчивостью: опять малое великим называет, – а мы с Вадимом понимали другое: что к принятию сафарийской идеи можно прийти и через восхищение собственной смелостью – из тепличного Минска скакануть за десять тысяч вёрст в медвежье-тигриную тайгу.
В этот вечер литрами текло у нас шампанское и до рассвета звучала гитара. Тревожная грусть волной накатывала на нашу непоколебимую зграю, женщины даже пару раз расчувствованно всплакнули, но только оттого, что мы снова были вместе, на душе всё равно было легко и умиротворённо.
Из воронцовского эзотерического…На протяжении всей истории человек всегда искал нечто за пределами самого себя и своего обыденного окружения, называя это то Богом, то Истиной, то Идеалом.
Для лучшего поиска уходил в пустынь, в горы, в леса, в странствия, стремясь лучше сосредоточиться и освободить себя от излишней бытовой суеты.
Но, приобретая по части созерцательности и самоуглубления, он неизменно утрачивал обычные человеческие качества, терял связь с другими людьми, и, следовательно, вся его приобретённая мудрость оказывалась, по большому счёту, нужна и доступна только ему самому, и он уже явно не мог должным образом воздействовать на окружающий мир.
А что если пойти обратным путём? Не отстраняться, а предельно загрузить себя суетой?
Разве ум и чувства для лучшего функционирования не нуждаются в постоянном ежеминутном тренаже?
Человек по природе своей существо самосовершенствующееся. Даже когда он спивается и полностью деградирует, он всё равно по-своему совершенствуется – освобождается от ненужных знаний и умений.
Поэтому путь к личному высшему предназначению заключается лишь в верно выбранном направлении.
Взгляните на женщин. Как они внимательны к мелочам, как их ум озабочен всякой, с точки зрения мужчины ничтожной всячиной, как они препарируют окружающих мужчин, женщин и детей на своих женских ценностных весах! И что же? Живут на десять лет дольше мужиков, а их выносливости, приспособляемости, умению страдать не страдая могут позавидовать все святые мученики, вместе взятые.
Не это ли нужное направление?
Чтобы внимательно всмотреться в мир вещей, пустых фраз, случайных людей. И не отторгать его от себя, а попытаться подчинить этот хаос себе, своим мыслям, чувствам, планам.
И за счёт этой модернизированной суеты каждый человек будет становиться всё более сильным и могущественным.
Только знание по именам каждого солдата своей армии сделало непобедимыми Александра Македонского и Юлия Цезаря. Эти солдаты были как бы продолжением сути их полководцев, а не посторонним сбродом, и благодаря одному этому их армии всегда были на порядок сильнее всех своих противников.
Глава 2
Адаптация
Из всех географических справочников, которыми ещё в Минске потчевал нас Воронец, выходило, что климат Южного Приморья ненамного отличается от белорусского. Однако стоило захлопнуть эти справочники, как картина вырисовывалась совсем иная.
Мы ничего не имели против холодных ночей в мае, но к июлю уже изрядно устали укутываться во все спальники и одеяла. Ещё раздражительней бывало днём. Погода менялась буквально каждые пятнадцать минут: от тропического пекла (как-никак широта Сочи!) до арктических сквозняков. Восходящие и нисходящие потоки воздуха вдоль Заячьей сопки творили что хотели. Иногда казалось, что дует со всех сторон, причём при отсутствии в лесу подлеска основной поток холодного воздуха шёл в метре от земли, что выглядело особенно коварным: усевшись передохнуть, ты получал основательный сквозняк прямо себе в потную спину. Однако больше всего из равновесия выводили дожди и туманы. Порой с совершенно ясного неба так польёт – только успевай прятаться. В другой раз самые чёрные тучи проходят в метре над головой – и ничего, но от ожидания, что вот-вот окатит, всё равно душа не на месте. Утренние же туманы бывали таковы, что стоило выбраться из палатки, и ты тотчас весь покрывался бусинками росы.
А Пашка ходит и посмеивается: «Посмотрим, что запоёте, когда тайфун налетит». И он, как только Аполлоныч уехал на малую родину, и налетел. Маленький такой тайфунчик, без персонального названия, но нам хватило. Ручей возле лагеря в минуты превратился в тугую ревущую трубу, где я впервые в жизни увидел плывущие по воде булыжники. Разгадана стала тайна рассеянных по лесу камней – все они были вымыты водой со склона сопки.







