
Полная версия
Роковое время
Сергей не отвечал: его встревожила внезапная и острая боль в горле. Неужели опять ангина? Голос искусителя нашептывал: «Отпуск по болезни!» Нет, пустяки, пройдет. У него уже так бывало: как захандришь, наваливается недуг, а если бодр и уверен в себе, так никакая хворь не берет. Придя домой, капитан послал Луку к аптекарю за шалфеем для полоскания.
Глава вторая
О дружба, нежный утешительБолезненной души моей!Ты умолила непогоду;Ты сердцу возвратила мир;Ты сохранила мне свободу,Кипящей младости кумир!(А.С. Пушкин. «Руслан и Людмила»)– Доктор, доктор! Идемте скорее со мной! Я нашел здесь моего друга, он болен, ему нужна ваша помощь.
Рудыковский взглянул на Николая Раевского с нескрываемым неудовольствием. Дорога из Киева была утомительной; доктор успел только умыться и мечтал о том, как напьется горячего чаю, переменит белье, ляжет отдыхать… Но молодой человек разве что не топал ногой, подобно гусарскому коню. Вздохнув, Евстафий Петрович вновь натянул еще не вычищенный дорожный сюртук, покрыл лысину фуражкой и взял свой несессер.
Они вышли на Большую улицу, которая вполне оправдывала свое название: бесконечно длинная и настолько широкая, что на ней могли разъехаться несколько экипажей, да еще и разойтись небольшие стада гусей и коз – незаменимых сожителей екатеринославских обывателей. Каменных домов было мало, зато деревянные усадьбы окружали себя садами и огородами. Миновав большой почтовый двор, обнесенный чугунной оградой с кирпичными столбиками, свернули влево. Обшитое шалёвкой двухэтажное здание с мезонином и портиком на четырех оштукатуренных колоннах оказалось городской гимназией. По этой улице степенно шествовали дамы под руку с солидными мужьями; красный доломан Раевского с золотыми шнурами заставлял их долго смотреть ему вслед. Оставив в стороне фабрику с примыкавшими к ней строениями, стали спускаться к Днепру между хуторами казачьей Половицы; перешли по ненадежному каменному мостику через глубокую балку с ручьем и очутились под горой, напротив казенного сада, позлащенного лучами заходящего солнца. Это была Мандрыковка: приземистые беленые хатки, крытые камышом, казались еще ниже по соседству с раскидистыми вековыми деревьями; по склону горы вскарабкались несколько бараков; обнесенный высоким забором острог стоял на усыпанном валунами берегу супротив лесистого Станового острова, который, словно дразнясь, вывалил из зеленой пасти длинный песчаный язык. Раевский уверенно направился к небольшому домику у самого берега; в дверях стоял и кланялся хозяин – чернявый носатый еврей. Потолок был такой низкий, что Рудыковский невольно пригнулся, проходя под притолокой. На дощатой лежанке сидел в одном исподнем щуплый курчавый молодой человек с бледным небритым лицом – это и был друг Раевского.
– Вы нездоровы? – строго спросил Рудыковский, глядя на него поверх очков.
– Да, доктор, немножко пошалил – купался; кажется, простудился.
Голос был сиплый, рука – горячей, пульс слегка учащен. Подведя больного к окошку, Евстафий Петрович велел ему раскрыть рот и высунуть язык. Глотка воспалена, на языке белый налет, а зубы ровные, здоровые.
– Лихорадка, – объявил врач, обращаясь к Раевскому, – но ничего страшного нет.
Потянувшись за своим несессером, который он не глядя поставил на стол, Рудыковский увидел чернильницу с торчавшим из нее обкусанным пером и лист бумаги, покрытый рисунками и мелкими, часто зачеркнутыми строчками.
– Чем это вы тут занимаетесь?
– Пишу стихи, – просипел больной и улыбнулся.
– Нашли тоже время и место. А вот это долой! – указал доктор пальцем на запотевший кувшин с квасом, наверняка ледяным. – На ночь – теплое питье, и если завтра лучше не станет, то хины.
Стоявший в углу человек, которого он прежде не заметил, метнулся вперед и забрал кувшин.
– Премного благодарны! – сказал он, пытаясь поцеловать Рудыковскому руку. – Уж вы, батюшка, вразумите их! Вас-то они послушают! Говорил ведь им, что вода холодная, – куды там! Им жарко, они купаться желают! Им забава, а мне перед барином ответ держать!
– Никита! – прикрикнул на слугу больной и скривился от рези в горле. – Ступай вон!
Раевский еще немного задержался и нагнал доктора, когда тот уже сердито шагал вверх по тропе. Весь обратный путь до губернаторского дома они молчали; у лестницы на второй этаж Рудыковский сухо пожелал Николаю доброй ночи.
Поздним утром, когда Евстафий Петрович наконец-то показался обществу, он был неприятно удивлен, увидев давешнего больного, который выглядел теперь вполне здоровым. Доктору радостно сообщили, что генерал Инзов отпускает своего подчиненного лечиться на Кавказ по ходатайству генерала Раевского – вместе поедем!
За обедом гость без умолку болтал с Николаем по-французски и то и дело громко смеялся. Сидевшие напротив них младшие Калагеорги в разговор не вступали, больше перешептываясь между собой, – они были еще юны и конфузились, зато губернаторские дочки на другом конце стола забрасывали вопросами девочек Раевских, которые, напротив, старались держать себя чинно под строгим взглядом гувернантки-англичанки и учителя-француза. Рудыковский сидел рядом с учителем, генерал Раевский ухаживал за хозяйкой дома. Губернатор выйти к столу не мог: полгода назад его хватил удар. Николай Николаевич не знал об этом, когда ехал сюда, иначе не стал бы доставлять лишних хлопот почтенной Елизавете Григорьевне.
Губернаторша, впрочем, была сама любезность. Она расспрашивала генерала о том, как ему показался Екатеринослав. Раевскому не приходилось кривить душой, когда он отвечал ей, что места здесь прекрасные, и город, хотя и не обширный, являет собой весьма приятную картину: улицы и дома чистые, везде сады с роскошными деревьями – просто оазис среди степей. Жаль только, что большая церковь, заложенная при императрице Екатерине, так и не построена, а великолепный дворец князя Потемкина разваливается…
– Был у нас однажды великий князь Николай Павлович, осмотрел дворец и сказал: «Сей человек все начинал, да ничего не кончил», – с ноткой обиды ответила Елизавета Григорьевна. – Должно, повторил за кем-нибудь; не может быть, чтобы сам выдумал.
Между черными бровями Раевского резче обозначилась двойная суровая складка.
– Светлейший князь Потемкин заселил обширные степи, распространил границу до Днестра, сотворил Екатеринослав, Херсон, Николаев, флот Черного моря, уничтожил опасное гнездо неприятельское внутри России приобретением Тавриды! А не закончил только круга жизни человеческой, умер во всей силе ума и тела!
Глуховатый Раевский говорил так громко, что все остальные притихли. Губернаторша слушала, благодарно кивая почти каждому слову. Доктор не удержался от искушения вглядеться в ее круглое, довольно заурядное лицо с коротковатым носом и двойным подбородком: ходили упорные слухи, что Елизавета Григорьевна – плод тайного брака, заключенного императрицей Екатериной с Потемкиным, когда тот еще не был ни светлейшим, ни Таврическим, и что будто бы в молодости она была копией своего отца. Теперь уж ей минуло сорок пять, и многочисленные роды усугубили природную склонность к полноте, которую более нельзя было назвать здоровой.
Раевский справился о старших сыновьях хозяйки, учившихся в Кадетском корпусе; оказалось, что они уже выпущены офицерами. Две старшие дочери здоровы, с мужьями, слава Богу, живут дружно; собирались приехать на Троицу навестить родителей, да отца вряд ли застанут: хоть и трудно, и боязно, а надо везти его на Железные воды, про них просто чудеса рассказывают. Лицо хозяйки опечалилось.
– Я ведь зимой не хотела его отпускать, как сердце чувствовало! Да разве можно было не поехать… Вот и теперь сердце не на месте. Знаете ведь, что у нас творится.
Грек по рождению, Иван Христофорович воспитывался вместе с великим князем Константином, которого великая бабка хотела посадить на возрожденный византийский трон. Вместо этого он стал наместником в Царстве Польском. На Рождество Калагеорги отправился к старому приятелю в Варшаву, где цесаревич готовил большой парад, продрог на зимнем ветру, а потом, в жарко натопленном дворце, вдруг лишился ног и языка. Врачи только руками разводят, делами пока заправляет вице-губернатор Шемиот… Это Раевскому было уже известно, но почему опасно ехать на воды?
– Бунт, батюшка, – сказала Елизавета Григорьевна, понизив голос. – Говорят, что похуже пугачевского! В степях, на Дону. Из Петербурга генерала прислали с войском и с пушками, а то и не сладить с разбойниками.
– Какого генерала? – удивился Раевский.
– Как будто Чернышева.
– Александра Ивановича? Ну, тогда не тревожьтесь понапрасну: опасность не столь велика.
После обеда непоседливый гость вновь задал доктору хлопот: у него начался жар, озноб, налицо были все признаки пароксизма. Рудыковский достал из кармана записную книжечку с карандашиком и принялся выписывать рецепт.
– Доктор, вы мне дайте чего-нибудь получше, дряни в рот не возьму! – предупредил его курчавый.
Евстафий Петрович пожал плечами: как угодно!
– На чье имя писать? – спросил он.
– Пушкин.
В голубых глазах больного промелькнуло озорное выражение, губы сложились в насмешливую улыбку, словно намекая: «Ну а на это что скажешь?» Военный лекарь точно знал, что во всем Четвертом корпусе нет ни одного офицера с такой фамилией, и среди высшего начальства тоже, поэтому он равнодушно отдал Пушкину рецепт на слабенькую, сладкую микстурку.
Пушкин остался ночевать в губернаторском доме, чтобы завтра рано поутру отправиться в путь; его человек побежал в Мандрыковку собирать вещи. Николай Николаевич объяснил Рудыковскому, что это давний друг его младшего сына, еще по Царскому Селу, служит по статской, нашалил в столице и прислан в канцелярию Инзова для исправления.
После завтрака больной уселся в открытую коляску рядом с другом-капитаном, учитель перебрался в карету к генералу и доктору, другую заняли Машенька и Сонечка с мисс Маттен, няней и татаркой Зарой (крестницей Раевского, звавшейся теперь Анной Ивановной), люди тоже разместились, кто где. Выслали вперед курьера, захватили кухню и тронулись.
Утро было свежим, ясным, бодрящим. Выехав из Екатеринослава, покатили по Мариупольскому тракту, вдоль берега Днепра. Скучать в дороге не приходилось: тракт был изрезан балками и оврагами, экипажи то летели вниз, то тащились вверх, и тогда седоки выбирались наружу, чтобы сделать облегчение лошадям, Днепр же шумел и пенился на порогах, пробивая себе путь среди огромных валунов и каменных заслонов.
К обеду стало жарко и пыльно. Вторую остановку для перемены лошадей сделали в Нойенбурге, там и обедали. Генерал завел с немцем-трактирщиком экономическую беседу; хозяйские дочки в наглухо закрытых платьях, белых чепцах и передниках любезно улыбались посетителям и делали книксен, разнося миски с едой и кружки с пивом; вопросы на русском или французском языке ставили их в тупик. Пушкин игриво подмигивал им, вертел головой, разглядывая мебель, утварь, немцев в темных сюртуках и круглых шляпах, потягивавших пиво в углу, но со вниманием выслушал доктора, когда тот объяснил, что немецкие колонии в Екатеринославской губернии существуют уже тридцать лет и населены меннонитами, подвергавшимися гонениям в Пруссии и приглашенными в Россию императрицей Екатериной. Им позволили исповедовать свою веру, освободили от службы – гражданской и военной, обязав за это содержать в исправности дороги и мосты, принимать на постой войска и платить поземельную подать. Меннониты отвергают насилие, поэтому у них нет даже судов и тюрем. Все свои дела они решают на общем сходе. Долгое время их колонии управлялись иноземцами; с недавних пор этим занялись русские, и с нынешнего года въезд в Россию новых поселенцев приостановлен.
– Впрочем, вы это знаете лучше меня, – добавил Рудыковский. – Вы, кажется, служите в Комитете по делам колонистов?
– Кажется, – улыбнулся Пушкин, и его серьезность мгновенно сменилась весельем.
За порогами места сделались еще живописнее: посреди реки высились скалистые острова со стройными рядами сосен, поросшие лесом берега будили воображение, напоминая слышанные в детстве сказки о богатырях и разбойниках. У селения Айнлаге, которое ямщики по привычке называли Кичкасом, Днепр сужался до двух сотен шагов; там устроили переправу. Лошадей выпрягли, экипажи вкатили на плоты. Стоя на высоком правом берегу и глядя на песчаную отмель левобережья, к которой уже устремились первые лодки, генерал Раевский сказал, что именно здесь печенеги устроили засаду на войско князя Святослава, пытавшееся преодолеть пороги в ладьях. Здесь оборвалась жизнь великого воина! Ноздри Пушкина раздувались, глаза блестели – должно быть, ему слышались крики, свист стрел, плеск воды, конское ржание… Николай Николаевич спросил его с усмешкой, уж не сочиняет ли он поэму о киевском князе; тот ответил ему в тон, что в этом особом случае согласен с Карамзиным: Святослав был великим полководцем, но не великим государем, ибо славу побед уважал более государственного блага. И тут же начал рассказывать, как видел своими глазами побег двух разбойников из екатеринославского острога: они утопили стражника, а сами, хоть и были скованы друг с другом, сумели доплыть до острова, дружно плеская ногами.
На переправу ушло часа два. Когда лошадей снова впрягли и все расселись, ямщики собрались ехать по дороге к Александровску, но генерал приказал им свернуть в степь.
Ужинали в Камышевахе, где почти не оказалось мужиков – только бабы, старики да дети малые. На расспросы генерала нехотя отвечали, что мужики в поле, при табунах, уехали по другим делам. Все больше хмурясь, Николай Николаевич решил не останавливаться на ночлег и ехать дальше.
Заходящее солнце вызолотило окоём и высеребрило степь, в сгустившейся небесной синеве проклюнулись первые звезды. Тяжелая поступь уставших лошадей и скрип колес не заглушали степной музыки – пересвиста сусликов, стрекота кузнечиков, цвиньканья каких-то птах, редкого уханья филина. Спали сидя, обложившись подушками. Поутру, когда остановились позавтракать, оказалось, что Пушкин снова дрожит в ознобе. Учитель вернулся в коляску. У кареты больного ждал Рудыковский со стаканом мутной жидкости в руке.
– А ну, пейте, Пушкин!
Тот повиновался от неожиданности и тотчас сморщился: это была хина.
Небольшой караван пробирался по ровному, бескрайнему травяному морю, переливавшемуся волнами ковыля; ни дерева, ни креста, ни колокольни – взгляду зацепиться не за что. Сам того не заметив, Рудыковский начал тихонько подпевать вторым голосом ямщику, который завел протяжную малороссийскую песню; генерал упросил его петь погромче.
Сестра меньша, сестра меньша выпытуе:Колы, брате, з войска прыйдешь?Возьми, сестро, возьми, сестро, песку в жменю,Посей його на каменю;Колы, сестро, колы, сестро песок взыйде,Тоды брат твой з войска прыйде!Несмотря на бодрую мелодию, песня звучала уныло.
Изредка по пути попадались селения: Омельчик, Орехов, Конские Раздоры; там останавливались, чтобы дать отдых лошадям и напиться; на расспросы генерала жители отвечали неохотно. Наконец вдали заблестела большая вода – Азовское море.
Мариуполь был населен почти одними греками, но генералу Раевскому устроили торжественную встречу на Базарной площади и поднесли хлеб-соль; русский чиновник произнес приветственную речь в честь героя незабвенной храбрости, одушевляющего своим примером юношество и восславленного пиитами. «Почитай-ка им свою оду», – сказал Раевский вполголоса Пушкину, оглядывая ряды чиновничьих вицмундиров и купеческих сюртуков, за которыми теснилась толпа в домотканой одежде, постолах и поярковых шапках. Рудыковский догадался, что в словах генерала заключался какой-то намек; Пушкин промолчал.
Раевского упросили остаться ночевать, предоставив ему «царский дворец» – помещение греческого суда, отделанное два года назад для отдохновения императора Александра. Следующий день пришелся на воскресенье; базар гомонил гортанными голосами, пытавшимися перекричать друг друга, мычание и блеянье скота; Николай Николаевич подивился дешевизне пшеницы – шестнадцать рублей за четверть[10]; сушеная и вяленая рыба, наваленная большими скирдами, тоже была сказочно дешева. Над городом, состоявшим из шестисот с лишним дворов с редкими фруктовыми деревьями при них, плыл колокольный звон: там оказались целых три каменные церкви и один собор, зато ни одной школы, даже приходской, аптеки или больницы, не говоря уж про театр или библиотеку; казенный сад тоже сочли ненужной роскошью. Позавтракали в небольшом глинобитном домике почтового двора, где уже третьи сутки куковала жена таможенного чиновника из Феодосии: ей не давали лошадей, приберегая их для его высокопревосходительства.
Дорога шла теперь вдоль известковых утесов над бурливым Кальмиусом, а степь рассекали ручейки конных казаков с ружьями и пиками, пеших мужиков с косами и дрекольем. Раевского это тревожило не на шутку, сыну он посоветовал держать под рукой заряженные пистолеты, но женщинам улыбался как ни в чем не бывало. Когда тракт спустился к самому морю, девочки выскочили из кареты и побежали к воде. Пришлось остановиться и остальным.
Море шумно дышало, то всасывая воду, то извергая ее обратно. Не слушая упреков гувернантки и увещеваний няни, чернокудрая Машенька в светлом платьице гонялась по плотному влажному песку за отступавшими прозрачными языками и с визгом убегала, когда они вдруг вспучивались зелеными валами и мчались к берегу с сердитым шумом, словно желая схватить ее и утащить с собой.
– Промочит ноги, озорница! Будет вам еще новая забота, доктор, – сказал Николай Николаевич, не отрывая взгляда от дочери.
Пушкин тоже смотрел на нее во все глаза; с его лица сошло насмешливое выражение, и теперь оно даже не казалось некрасивым – столько в нем было нежности.
Таганрог не имел пристани, как и Мариуполь. Из-за мелководья суда не могли подойти близко к берегу, товары с них разгружали на телеги, загоняя лошадей в воду по самое горло. Сам же город, построенный на красивой возвышенности, казался куда более пестрым – как по нарядам обывателей, принадлежавших к самым разным народностям, так и по архитектуре: каменные дома здесь соседствовали с хижинами, крытыми соломой. Семейство Раевского вновь принял «дворец» – дом губернатора на Греческой улице. Ушлый генерал-майор Папков купил его с торгов, отремонтировал и перепродал правительству вчетверо дороже, после чего поселился в нем уже как градоначальник, а перед приездом в Таганрог государя пристроил к зданию за казенный счет кордегардию, кирпичную оранжерею и плацдарм, выкрасив дом снаружи палевой краской с белыми карнизами. Гостям отвели верхний этаж; долго обременять хозяина своим присутствием они не собирались, но после ужина Николай Николаевич все же расспросил подробно Петра Афанасьевича о том, что заботило обоих. Рудыковскому разрешили присутствовать при разговоре: он главный военный лекарь и состоит при штабе.
Папков только сегодня отправил рапорт министру внутренних дел о том, что мятеж в Лакедемоновке подавить опять не удалось, восстание перекидывается с одной слободы на другую, точно горящие головешки при пожаре в ветреную погоду, и сам Таганрог находится в опасности. Помещики в страхе бегут в города, Чернышев не дал им казачьих команд для охраны. Больше месяца в тревоге пребываем! В Мартыновке, что в Сальских степях, злодеи создали даже «общественную канцелярию» и рассылают оттуда подстрекателей в окрестные селения; крестьяне бросают работы, вожаки приводят к присяге всех желающих быть вольными. Одни идут своею охотою, а тех, кто не хочет сражаться, пугают Чернышевым, плетьми и Сибирью.
С минуту Николай Николаевич хранил мрачное молчание, обдумывая услышанное, потом спросил: «С чего же все началось?» Из путаных объяснений Папкова, то и дело утиравшего платком вспотевшее лицо и лысину, складывалось впечатление, что началось, как всегда, с обмана.
С незапамятных времен все знали присловье о том, что с Дону выдачи нет; беглые стремились сюда в надежде стать вольными казаками, но донская старшина, захватившая войсковые земли еще при императрице Екатерине, в каждую ревизию записывала новоселов своими крепостными. Два года назад, когда государь проезжал здесь, несколько крестьян сумели подать ему жалобы, в которых говорилось, что помещики лестью и обманом поприписывали к себе вольнозашедших людей разного звания, а теперь изнуряют их барщиной и оброком, продают поодиночке друг другу и в рекруты – торгуют бедным людом, как скотом, тогда как они и на землю-то прав никаких не имели. Царь повелел учредить в Новочеркасске Комитет об устройстве войска Донского, дабы собрать воедино все узаконения и соотнести их с настоящим порядком вещей, и прошлой весной прислал туда генерал-адъютанта Чернышева, который в свое время успешно предводительствовал донскими казаками в сражениях против Наполеона. А этой зимой Андриан Денисов, ставший войсковым атаманом по смерти Платова, получил высочайший рескрипт с приказанием употребить все вверенные ему способы для искоренения зол и рассмотрения спорных вопросов в Комитете. Денисов сразу объявил о том во всеуслышание, вызвав большой переполох. Двух ходоков из Городищенской, подававших прошения императору, их господин посадил в острог. Вот тогда-то среди крестьян и поползли слухи о том, что царь издал бумагу о воле, а атаманы с помещиками хотят ее спрятать. Мужики перестали выходить на господские работы, а тех, кто повиновался барам, самовольно сдавали в рекруты.
Денисов бунт усмирять отказался. В феврале Чернышев вызвал к себе двенадцать доверенных человек из волновавшихся слобод и два дня уговаривал их покориться, доказывая им, что они-де ввели царя в заблуждение: дерзнули утверждать, будто разорены своими помещиками, тогда как хутора их изобильны, стада и житницы богаты, а многие ведут торговлю на собственные значительные капиталы. Это лишь подлило масла в огонь – запылала Лакедемоновка.
Бывшее имение секунд-майора Алфераки у Миусского лимана, пожалованное ему Екатериной Великой за подвиги в боях с турками, лет семь как было переименовано в Варвацино новым хозяином, тоже греком и чесменским героем, – Иваном Варвацием, но его по-прежнему называли Лакедемоновкой, хотя вместо греков там жили теперь по большей части малороссы: у Местечка – казаки, у Беглицкой косы – беглые. На этой косе Варваций, наживший миллионы на торговле осетровой икрой, устроил большой рыбный промысел, переведя туда свои лодки из Астрахани. Когда бунтовщики отказались выходить на них в море, подожгли рыбный завод и господский дом, старый грек, полвека назад наводивший страх на турок, запросил помощи у командира Симбирского полка. Однако в устье лимана имелась хотя и древняя, но крепость с земляным валом и рвом; присланную полковником роту солдат мятежники разбили. Комитетским чиновникам отказывались отвечать, прежнего атамана заменили на нового, своего. Выведенный из терпения, Чернышев стал карать непокорных своею властью, без всякого суда. Окружил Орловку, Несмеяновку и Городищенскую тремя казачьими полками при четырех пушках, перепорол всех мужиков, а три десятка отправил под конвоем в Сибирь на каторгу и поселение. Эх, сюда бы эти полки…
Пожелав хозяину спокойной ночи (хотя какое уж тут спокойствие!), гости отправились отдыхать. Обдумав все как следует, Раевский решил не сворачивать с намеченного пути, хотя он и вел в сторону мятежных слобод, а в Новочеркасске разузнать все толком у атамана Денисова, которого он знал еще по Польскому походу тридцатилетней давности.
В полутора верстах от деревянного ростовского форштадта при крепости Святого Димитрия оказался целый армянский город – Нахичевань, обширный, многолюдный, не похожий ни на что, виденное прежде. Крытые черепицей дома были в восточном вкусе, в кофейнях сидели мужчины в архалуках и шароварах, с серебряными поясами и с овчинными папахами на головах; по улицам семенили женщины в узорчатых атласных накидках, из-под девичьих фесок спускались мелкие косички, замужние же прятали волосы под платком, закрывая даже подбородок и рот. В лавках и магазинах шла бойкая торговля. Закупив, что нужно в дорогу, поехали дальше – мимо заводов, мельниц, множества армянских же хуторов, разбросанных вдоль берега Дона, – и к ночи добрались до станицы Аксайской. Оттуда Раевский послал с нарочным письмо в Новочеркасск, извещая атамана Денисова, что завтра со всей гурьбой будет у него обедать.
Андриану Карповичу было под шестьдесят, окладистая борода посивела, но выглядел он молодцом – силен и крепок. Коротко остриженные, посеребренные временем волосы не скрывали больших, упругих ушей, тонкие нос и губы были аристократически красивы, а карие глаза смотрели то строго, то весело. К обеду он вышел при всех регалиях: с красной анненской лентой, белым мальтийским крестом, позолоченной звездой прусского ордена Красного орла и звездой Святого Владимира цвета пепла и крови; на георгиевской ленте висела золотая медаль с портретом императрицы Екатерины. Пир удался на славу – щедрый, обильный. Безмолвно сновавшие казаки приносили то миски с черной икрой, то супницы с наваристой ухой, то блюда с целым осетром, стерлядями, молочными поросятами, истекавшими жиром гусями. Хозяин потчевал гостей, поддерживал разговор, с легкостью переходя на французский; Пушкин и девочки смотрели на него во все глаза. Николай Николаевич беспокоился о жене и двух старших дочерях, ехавших через Сальские степи в Крым, где семья должна соединиться месяца через два; Денисов ободрял его с такой уверенностью, что усомниться было невозможно. На десерт подали бланманже прямо с ледника. «Пушкин, воздержитесь!» – бросил через стол Рудыковский. Куда там… После обеда гостям предложили отдохнуть; Раевский улучил момент для разговора, хозяин провел его в кабинет.