bannerbanner
Роковое время
Роковое время

Полная версия

Роковое время

Язык: Русский
Год издания: 2024
Добавлена:
Серия «Всемирная история в романах»
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 6

При имени Чернышева Денисова передернуло. Николай Николаевич поклялся, что ничего из услышанного не перейдет на его язык.

– Приехал землю у нас отнимать – должен я был о том общество предупредить или нет? – сердито пыхтел Андриан Карпович. – А он давай поклепы слать в Петербург! Составил какую-то комиссию из чиновников, сокрыто от меня. Мужики бунтуют – я же в том оказался виноват, а почему? Я доныне не знаю. А государь мне пишет…

Денисов отомкнул ключиком ящик письменного стола, вынул оттуда бумагу, развернул и стал читать, держа ее в вытянутой руке:

– Огласка в непристойном виде, – он со значением поднял указательный палец, – указа моего на имя ваше от десятого декабря, вопреки прямого смысла моих повелений и словесных советов, до вас дошедших, снова палец вверх, – была главной причиной столь необычайного разлития духа неповиновения и своеволия между помещичьими крестьянами на Салу и в миусском начальстве.

Он сложил бумагу и снова убрал ее в ящик.

– Явился сюда, думал помыкать мною, ан не на того напал! Вот и мстит. Завел амуры с женой почтмейстера, она со всех важных писем ему копии снимает, я уж знаю. Свои только с нарочными шлю. Колет мне глаза винными откупами, а сам? С полицмейстером сговорился, чтоб на Песчаную улицу никого из мужского пола не пускали, когда он ходит туда баб брюхатить. Позавчера осрамился: отправил к Мартыновке Атаманский полк, а мужики-то не промах – выставили разъезды и караулы, вовремя подняли тревогу и нападение отразили; одна только сотня в слободу и ворвалась, а потом едва спаслась вплавь через реку. Он думал, что я за него всю работу делать стану, а он будет свои белы ручки лишь чернилами марать, о победах рапортуя, – нет уж, пусть сам потрудится. Донской казак честь не кинет, хоть головушка сгинет.

В Аксайскую вернулись к ночи; Пушкина снова трясло в лихорадке.

– Доктор, помогите! – просипел он, жалко взглядывая на Рудыковского блестевшими от жара глазами.

– Да как же вас лечить, если вы меня не слушаетесь!

– Буду слушаться!

Новый стакан с хиной заставил его содрогнуться всем телом. Больного закутали в шинели и уложили спать.

Разлившиеся во всю ширь Дон и Аксай отличались друг от друга только цветом воды: аксайская была светлее. Пользуясь оказией, генерал Раевский захотел осмотреть Старочеркасск – колыбель донского казачества; Пушкин тоже напросился в шлюпку, хотя был еще бледен и слаб после давешнего приступа. «Вот уж охота пуще неволи!» – неодобрительно подумал про себя Рудыковский.

Лодки неспешно скользили по воде. От красоты одетых свежей зеленью берегов сердце замирало в сладкой истоме: хотелось упасть навзничь в траву на холме и смотреть в бесконечное небо с караванами облаков, отражавшимися в зеркале Дона.

Старочеркасск был залит водою; жилых домов, теснившихся на кривых улочках и в переулках, осталось не больше семисот. Казацкую столицу разжаловали в станицу, чиновники перебрались в Новочеркасск, но кое-кто из старожилов остался в старинных усадьбах на косогорах, выглядывавших из-за разросшихся садов. Нетронутыми стояли только старинные церкви, хранительницы памяти о былом: Ратная – в том самом месте, откуда казаки с давних пор отправлялись в походы, и Воскресенский собор на майдане, сверкавший золотыми крестами на девяти маковках. Позолоченный резной иконостас из трех приделов поражал своей огромностью и тщательностью письма. Путешественники помолились, поставили свечки, думая каждый о своем, и двинулись к выходу, стараясь ступать как можно легче по чугунным плитам, которыми войсковой атаман Ефремов полвека назад вымостил собор вместо сгоревших в пожаре дубовых полов. Внук его, вызвавшийся в провожатые, подвел Раевских к западному входу и указал на вмурованные в стену, по обе стороны от дверей, кандалы и железную цепь. Этими цепями был прикован здесь разбойник Стенька Разин, разбитый под Кагальницким городком войсковым атаманом Корнилой Яковлевым и выставленный на позор.

Полтора века минуло с тех пор, а земля и поныне сочится кровью, стонет по ночам эхом воплей замученных. Велики были злодеяния разинцев, бесстыдно обманутых своим предводителем, чтобы грабить господ и купцов (впрочем, народ всему верит, лишь бы бесчинства свои оправдать), но и царские казни внушали ужас своею жестокостью. Три месяца продолжалось кровопролитие, пока князь Долгорукий не укротил буйство разбойников, перевешав, изрубив и посадив на кол одиннадцать тысяч человек – и правых, и виноватых. Корнила же Яковлев, находившийся тогда в Москве, первым принес присягу на верность царю Алексею Михайловичу: прежде казаки ему в крестном целовании отказывали. Прибежав на Дон, он клятву свою исполнил – Разина полонил и отправил в Москву на расправу. Через девять лет после того преставился и здесь же, в соборе, упокоился…

Обратно плыли в задумчивости, только девочки, как сороки, стрекотали между собой по-итальянски.

Ладные деревянные дачи манили к себе, суля отдых и прохладу. У одной из них, не удержавшись, сошли на берег. Она принадлежала вдове атамана Василия Орлова, и оказалось, что брат покойного, Алексей Петрович, тоже здесь, с час как приехал. Обрадовавшись, Раевский пошел с ним повидаться.

Все еще черноволосый, круглолицый и густобровый, Орлов не производил впечатления больного, хотя и объявил, что едет лечиться на воды. На толстом пальце красовался перстень с литерой А в круге; это можно было бы принять за вензель, если не знать, что круг Орлов вычертил сам, дабы уничтожить римскую единицу: перстень был ему подарен Александром I, которому командир лейб-гвардии Казачьего полка служить не пожелал и вышел в отставку «по старости», хотя только-только разменял тогда пятый десяток. После взаимных расспросов о здоровье и общих знакомых Раевский осторожно спросил, чтó Алексей Петрович думает о нынешних делах.

– Разврат! – махнул рукой Орлов. – Разврат, помноженный на нашу дикость! При Павле Петровиче такого не было бы. Трепетали бы!

Николай Николаевич ждал пояснений.

– Зачем учредили лейб-гвардии Казачий полк? Чтобы казаки в столице пообтесались, приучились к дисциплине и приличному обхождению и принесли потом все это на Дон, а они что переняли? Везде роскошь азиатская, карточная игра до безумия, пьянство, срам! Разве что по-французски брехать научились. И тут вдруг оказалось, что за богатством-то в далекие походы, как прежде, ходить и не надо, все под боком – матушка-земля щедро родит. Мужиков сперва покупали без земли, на вывод, а затем и покупать перестали: раз сами прибегают, значит, Бог послал; подсунуть ему «гумагу», он, ничего не ведая, крестик выведет – сам ярмо себе на шею наденет. Только легкие-то деньги развращают больше всего, потому что так же легко утекают, и нужно их все больше и больше. Приноровились, помимо пшеницы и коней, еще и водкой торговать, которую сами гнали, – ан Денисов ввел винные откупа!

– Так царь с этим покончить желает? – догадался Раевский. – Ввести, как везде, монополию, подати, пошлины? О воле речи нет?

Орлов покрутил головой.

– Мужиков учат-учат, а все не впрок. До Бога высоко, до царя далеко. Им бы прежде Денисову поклониться, а они все выше головы прыгнуть хотят. Так пусть знают теперь: упадешь в ножки царю – получишь себе в заступники Чернышева.

На берегу Рудыковский воевал с упрямым больным:

– Пушкин, наденьте шинель!

– Жарко, мóчи нет!

– Потерпите! Все лучше, чем лихорадка.

– Нет, уж лучше лихорадка!

– Ну как знаете!

За Доном снова сели в кареты и пустились в путь по Кавказскому тракту. Раевский проезжал здесь впервые четверть века назад, ничего теперь не узнавал и очень этому радовался: вместо безводной и безлюдной степи с редкими землянками путешественники встречали большие селения с колодцами и прудами и почтовые станции с постоялыми дворами. Уездный город Ставрополь оказался густо населенным, с казенными и купеческими домами из ракушечника; в темной зелени плодовых садов алыми искрами сверкали вишни. Там, впрочем, задерживаться не стали и к вечеру прибыли в село Саблинское, лежавшее в продуваемой ветром глубокой балке с неширокой и неглубокой, но шумной речкой. До Георгиевска оставалось верст тридцать пять, но все небо затянуло черными грозовыми тучами, вдалеке уже погромыхивал гром, поэтому решили заночевать здесь.

Село было казенное, с волостным правлением, помещавшимся в избе-пятистенке; в сарае стояли две бочки с водой и насос – на случай пожара. Женщин оставили на постоялом дворе, где имелись две комнатки с кроватями, мужчины же разошлись по избам. Едва успели выпрячь лошадей и развести их по сараям, как треснула небесная твердь, распоротая лезвием молнии; от грохота голова сама втянулась в плечи. Огня не зажигали, только лампадки светились у темных ликов в красном углу; хозяева стояли перед ними на коленях и крестились, творя молитву; каждая новая вспышка заставляла их вздрагивать и креститься чаще. Наконец громовые раскаты начали удаляться, зато хлынул гремучий ливень.

– Доктор, я болен!

Пушкин сидел на лавке; потемневшие от пота каштановые пряди прилипли ко лбу, на щеках играл нездоровый румянец. Рудыковский вздохнул и спросил воды, чтобы развести порошок. Хозяин, помявшись, сказал, что его благородие здешнюю воду пить побрезгует: не больно хороша. Евстафий Петрович осторожно отпил из кружки. Вода, действительно, имела неприятный железистый привкус; не хватало еще вызвать расстройство желудка вдобавок к лихорадке! Подумав, он послал человека за бутылкой вина; смешал вино с остатками родниковой воды из фляжки, подогрел и дал выпить повеселевшему Пушкину.

Утром больной казался здоровым, но послушно надел шинель. Небо все еще хмурилось; давешняя речушка превратилась в бурный ревущий поток, дорогу развезло… а ехать надо. Пушкин вновь перебрался в коляску к младшему Раевскому (на открытом воздухе не так укачивает). Лошади с трудом пробирались по грязи, карабкаясь на косогоры и спускаясь в балки; дважды нужно было переезжать по хлипким мостам через взбесившиеся после ливня речки, и тогда седоки выходили из карет.

– Смотрите! – ликующе вскричал Пушкин и вскинул руку вправо.

В дымчатые облака упирался острый зубец Бештау, возвышавшийся над соседними горами. Город, смиренно павший ниц перед исполинами, казался скопищем букашек.

Георгиевск не мог похвастаться чем-либо примечательным, разве что скромным бревенчатым домом под железной кровлей, где был подписан трактат о покровительстве Российской империи Грузинскому царству. С облегчением узнав, что шестидневный карантин для всех выезжающих на воды давно отменен, путешественники тотчас покинули столицу Кавказской губернии и двинулись в Горячеводск.

– Саша! – воскликнул Николай Раевский, на ходу выпрыгивая из коляски.

На крыльце, прислонившись к одной из толстых оштукатуренных колонн под треугольной крышей, стоял высокий и худой молодой человек с крупными чертами лица, но маленькой головой, в фуражке и шинели; младший брат заключил его в объятия.

– Познакомьтесь: мой друг Пушкин, твой тезка. Мой брат Александр.

Из-за спины у полковника Раевского выскочил маленький мальчик в черкеске и круглой овчинной шапке, дернул его за полу, глядя вверх темными, точно маслины, глазами. Александр подхватил малыша на руки, поцеловал в смуглую щечку.

– А это твой тезка – Николашка. Абрек!

Николай Николаевич вышел из кареты, широко улыбаясь; старший сын холодно пожал ему руку, поприветствовал сестер сдержанным «bonjour», а Рудыковскому лишь коротко кивнул. На правах хозяина Александр пригласил всех в дом – нанятую им усадьбу надворного советника Реброва, который был в отъезде по делам. После изб и куреней внушительный портик высотой в два этажа и балкон с балюстрадой над ярко-желтым фасадом с высокими окнами поражали своею роскошью – настоящий дворец! Особенно в Горячеводске – небольшом поселке из двух пересекающихся улиц и шести десятков домов и домишек.

Комендант сам явился к генералу Раевскому, а затем прислал ему книгу, куда все посетители вод должны были вписать свое имя и звание. Книгу прежде с интересом изучили, выискивая знакомых; потом Пушкин завладел ею, сказав, что заполнит ее сам.

На следующий день вся компания отправилась на Горячую гору, сочившуюся целебной водой, где у Александровского источника были устроены деревянные ванны; Рудыковский же облачился в мундир и пошел представиться доктору Цеэ, главному врачу Кавказских минеральных вод.

– Здравствуйте, здравствуйте!

Остатки пепельных волос, зачесанных с обеих сторон на розовую плешь, доктор смочил одеколоном; он тоже был в парадном мундире, с крестом ордена Св. Владимира в петлице, сам вышел встречать гостя и улыбался почтительно, хотя и с достоинством. Рудыковский немного опешил от такого приема.

– Вы лейб-медик? Приехали с генералом Раевским?

– Последнее справедливо, но я не лейб-медик.

– Как не лейб-медик?

Евстафий Петрович пожал плечами со смущенной улыбкой – мол, не удостоился.

– Вы так записаны в книге коменданта, бегите скорее к нему, из этого могут выйти дурные последствия!

Рудыковский похолодел. Он вспомнил, как видел вчера Пушкина во дворе, на куче бревен, – писал что-то в книге и хохотал, подлец! Жди от него какой-нибудь каверзы! Задыхаясь в жестком мундирном воротнике, военный лекарь поспешил к коменданту. Тот принял его любезно, велел подать книгу, хотя и удивился этой просьбе. Так и есть! «Сего июня 6‑го числа: генерал от кавалерии Раевский 1‑й, с ним сыновья его: полковник гвардии Раевский 2‑й и капитан гвардии Раевский 3‑й, дочери Мария и София, 14 и 13 лет, профессор Фурнье, леди Маттен, лейб-медик Рудыковский и недоросль Пушкин».

Наморщив лоб от напряжения мысли, комендант выслушал повторенную несколько раз взволнованную речь Рудыковского о том, что в записи ошибка, ее необходимо исправить: сам он не лейб-медик, Пушкин не недоросль, а титулярный советник! В оловянных глазах промелькнул испуг: что же делать? Выдрать страницу и переписать набело нельзя – все листы пронумерованы, да и с другой стороны все исписано! А вымарывать – только внимание привлекать. Одна беда не легче другой; и так худо, и этак нехорошо! Насилу Евстафий Петрович уговорил его все-таки вымарать «лейб» и «недоросль».

Он не счел нужным скрывать это происшествие от генерала. Николай Николаевич вызвал к себе Пушкина в большую залу на первом этаже; его рокочущий голос гулко звучал в пустых стенах.

– Слышим, слышим от вас: «Мы, мол, не ребяты, дела хотим!», а дали вам дело – только озорничать и умеете!

– Это была шутка! – оправдывался Пушкин.

– Знать надо, с кем шутить и над чем шутить! Мало тебе в Лицее уши драли! Это ведь не школьная тетрадь, которую можно изодрать да выбросить, это документ! Захочет какой-нибудь кляузник подложить доктору свинью – счастью своему не поверит: Рудыковский присвоил чужое звание!

– Да кому какое дело…

– Донос накатать всегда кто-нибудь сыщется! Не из корысти даже, из трусости – как бы на него самого вперед не написали, из чрезмерного усердия, да просто чтобы покуражиться…

– Нельзя же жить с оглядкой на дураков!

– О, а ты, милостивый государь, умен? Что же тебе в столице-то не сиделось?

Лицо Пушкина приняло злобно-упрямое выражение, он весь покраснел, но сдержался: знал, что Раевский хлопотал за него. Все еще красивое лицо генерала вдруг сделалось усталым, карие глаза потухли, резче проступили морщины, мешки под глазами, седина в мягких черных волосах.

– Когда мы с Инзовым говорили об тебе, – продолжил он уже тише, – Иван Никитич сказал, что ты добрый малый, только слишком скоро кончил курс наук: одна ученая скорлупа так скорлупою и останется.

Пушкин молчал.

– Недоросль! – усмехнулся Николай Николаевич. – Я за тебя поручился перед Инзовым, тот – перед Каподистрией[11]. А знаешь, кто в итоге окажется виноват? Директор Лицея, которому доверили превращать шалунов в чиновников, а у него выходят недоросли – des bons à rien![12] Государь уж вымыл голову Энгельгардту за тебя. Лопнет его терпение – Лицей закроют вовсе.

Пушкин невольно провернул на пальце кольцо в виде сомкнутых дружеских рук. Такие кольца из осколков чугунного колокола, шесть лет сзывавшего лицеистов на занятия и разбитого после экзаменов, надел каждому из первых выпускников сам Энгельгардт с пожеланием сохранить чистую совесть и доброе имя…

– В Англии, если принц Уэльский не выучивал урока, при нем за то пороли другого мальчишку, – говорил между тем Раевский. – Для чего? Чтобы знал свою безнаказанность? Нет! Чтобы видел, что его леность, шалость, глупость отзовется чужой болью и слезами!

– Тяжело, должно быть, прививалась в Англии любовь к просвещению! – не выдержал Пушкин.

Выкрикнув эти слова, он вышел из залы сердитыми шагами, не спросив разрешения.

На другой день поехали в Константиногорскую крепость, распластавшуюся морской звездой с шипами бастионов на крутом обрыве поверх речки и болот.

Горячеводская долина походила на нечто среднее между военным лагерем, цыганским табором, сельской ярмаркой и дачным пикником. Между зеленеющим Машуком и величественным Бештау, разделенными журчащим Подкумком, выстроились полукругом казаки и егери возле пушек, на уступах Горячей горы засели пикеты, за линией егерей расположились у костров калмыки и ногайцы, сдававшие свои кибитки внаем «господам посетителям вод», сама же долина была уставлена кибитками, балаганами и палатками: не всем было по карману нанимать за большие деньги неказистые дома, сложенные из тонких кривых бревен, под камышовыми крышами. Кабардинских аулов поблизости уже не осталось: генерал Ермолов приказал спалить их дотла за укрывательство абреков, забрав в казну табуны и скот, зато в слободке под крепостью был устроен меновой двор, куда горцы пригоняли баранов и коней, привозили мед, сало, сукна домашней выделки, горшки и другие нужные вещи. Молодежь сразу отправилась туда, а генерал Раевский пошел потолковать с полковником Максимовичем – командиром Тенгинского полка, стоявшего в крепости. В Горячеводск вернулись, полные впечатлений, только Пушкин все еще дулся на Рудыковского.

Наутро доктор, выправив себе подорожную, собрался ехать обратно в Киев, захватив с собой письма Раевских, чтобы отправить их в Гурзуф из Ставрополя. Генерал с чувством пожал ему руку, пожелал счастливого пути.

– Кланяйтесь от меня генералу Орлову, и ежели он, паче чаяния, получил какую-нибудь весточку от Софьи Алексеевны или Катеньки с Аленушкой, не сочтите за труд, сообщите мне сюда.

Рудыковский обещал.

– Надеюсь, вы еще не дали своего согласия? – спросил Александр Раевский отца, когда доктор уехал.

– Согласия? На что?

Александр досадливо дернул щекой.

– На брак Мишеля и Катрин.

– Он не просил у меня ее руки официально.

– Fort bien[13]. Я понимаю, что годы идут, розы вянут, а жених еще не совсем изношен, хотя и плешив, однако прошу вас не торопиться и дозволить мне прежде переговорить с ним. Я должен задать ему прямой вопрос и получить честный ответ.

– Вопрос? О чем?

– Это мое дело.

Несколько мгновений отец и сын смотрели друг другу в глаза, потом Александр отсалютовал, сделал налево-кругом и ушел, слегка прихрамывая.

Глава третья

В душе моей раздался голос славы:Откликнулась душа волненьем на призыв;Но, силы испытав, я дум смирил порыв,И замерли в душе надежды величавы.(П.А. Вяземский. «Уныние»)

«Я, наконец, назначен дивизионным командиром. Прощаюсь с мирным Киевом, с сим городом, который я почитал сперва за политическую ссылку и с коим не без труда расстаюсь. Милости твоего батюшки всегда мне будут предстоять, и я едва умею выразить, сколь мне прискорбно переходить под другое начальство. Но должно было решиться. Иду на новое поприще, где сам буду настоящим начальником».

Перечитав написанное, Михаил Орлов представил себе усмешку Александра Раевского, проницательный взгляд его ореховых глаз: «Ну, ну, договаривай. Впрочем, я наперед знаю, чтó ты скажешь».

Да, он мечтал командовать дивизией; убедил друзей в Петербурге не хлопотать за него, когда, после отставки Сипягина, открылась вакансия начальника штаба Гвардейского корпуса. Назначенный на эту должность Бенкендорф достоин жалости: занимать ее можно лишь по милости, оставить – только вследствие опалы, врагов же имеешь столько, сколько начальников… Нет, уж лучше быть начальником самому, иметь за спиною опору, а не висеть между небом и землей. Однако государь пять раз отказывал в командовании для Орлова, который прежде считался его любимцем.

А все из-за предательства Васильчикова. Испугался, прокукарекал раньше времени! Сначала согласился подписать вместе со всеми просьбу императору не приводить в исполнение его намерение образовать Литовский корпус в польских мундирах и с литовскими знаменами, поскольку это нанесет вред России, а потом побежал к царю, который еще ни о чем не ведал, и со слезами просил прощения за свой злой умысел, назвав всех своих сообщников. Конечно, можно представить все дело так, что государь наказал Орлова за упорство и ложь, поскольку, вызванный в Царское Село, Михаил Федорович твердил, что ничего не знает и против государя ничего не умышлял. Смирение же и раскаяние получило свою награду: Васильчиков из генерал-адъютантов стал начальником Гвардейского корпуса. Ах, если бы эту должность получил Орлов! Но он ни о чем не жалеет. Будь возможно повернуть время вспять и вновь оказаться в тот день в царском кабинете, он все равно не выдал бы своих товарищей. А Литовский корпус все-таки создан, да еще и под командованием француза Довре…

Много воды утекло с тех пор, как Михаил Федорович вел переговоры о капитуляции Парижа и об уступке Данией Норвегии Бернадоту, чтобы оградить Финляндию, завоеванную Россией, от притязаний Швеции. Душа требовала дел равноценных – великих; generosi animi et magnifici est juvare et prodesse[14], как учит Сенека. То же страстное желание находил Орлов и в близких друзьях, но их прекрасные рассуждения не приводили ни к чему материальному, расходясь легкой рябью по поверхности глубоких, сонных вод; обширное поле деятельности, которое следовало бы перепахать и засеять, постепенно зарастало бурьяном, а те семена, которые все же дали всходы, пожирали черви, привыкшие пресмыкаться в навозе. Не было общей цели, общей связи, того union qui fait la force[15]. Рвение одиночек к добру угасало на просторах пустыни, препятствовавшей распространению знаний и движению умов, – гордиться громадностью страны вошло в привычку, в бездумном существовании находили удобство. Журналы теряли издателей, не обретая читателей; никто не хотел знать даже о том, что делается у него под носом, а кто знал, тот помалкивал. Как остроумно выразился князь Вяземский, «в обширной спальне России никакие будильники не допускаются»…

Лишившись доверия императора, Орлов оказался «на подозрении». В Киеве каждое письмо его, каждое слово, каждое дело подлежало цензурному присмотру, а дойдя до Петербурга, перетолковывалось вкривь и вкось. Недавно он с изумлением узнал, что скончался: слух об этом дошел до самой Варшавы, и убитый горем Асмодей успел сочинить надгробное слово на смерть Рейна[16]. Гораздо менее забавным был слух о цели его прошлогодней поездки в подмосковную графа Дмитриева-Мамонова: государю донесли, что они пишут конституцию для России.

Поездка эта оставила по себе тяжелое впечатление: граф Матвей душевно болен, и тяжело. Живет затворником, не видя даже прислуги своей, все распоряжения отдает в письменном виде; отпустил бороду, носит русское платье. Дубровицы превратил в настоящую крепость с пушками, выучив роту солдат из своих дворовых; хранит у себя знамя князя Пожарского и окровавленную рубашку царевича Димитрия. Себя мнит прямым потомком Рюриковичей, Романовым же отказывает в правах на престол как иноземцам: Александр Павлович и его братья – внуки немки и голштинца, дети вюртембергской принцессы, к тому же царь постоянно разъезжает по заграницам, вместо того чтобы сидеть на троне предков.

Первые признаки помешательства проявились еще в «Пунктах учения, преподаваемого в Ордене русских рыцарей», которые Матвей набросал после возвращения Орлова из-за границы. Там были здравые мысли об ограничении самодержавия, упразднении рабства и запрете перемещать суда бурлаками, об улучшении положения солдат и суровых наказаниях за лихоимство. Вместе с тем граф призывал обратить не только Польшу, но и Пруссию с Австрией в российские губернии, присоединить к России Венгрию, Сербию, все славянские народы, а также Норвегию, переселить гренландцев в Сибирь, а евреев обратить в православие, рассеять донских казаков, покорить Персию и вторгнуться в Индию, упразднить университеты, заменив их ботаническими садами, публичными библиотеками, обсерваториями и зверинцами… Вряд ли этот документ мог попасть в чужие руки, но поди узнай, о чем вральманы доносят государю.

Он все же подписал приказ о новом назначении Орлова, но куда! В Кишинев! На край света, в тридесятое царство, к молдаванам и грекам! С одной стороны, командование 16‑й пехотной дивизией, стоящей близ государственных рубежей, – знак высокого доверия, но с другой… Изящно очерченные губы Раевского, возникшего перед мысленным взором Орлова, вновь сложились в усмешку.

На страницу:
5 из 6