bannerbanner
Роковое время
Роковое время

Полная версия

Роковое время

Язык: Русский
Год издания: 2024
Добавлена:
Серия «Всемирная история в романах»
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

– Но что же вы предлагаете, отец? – нетерпеливо перебил его Карл. – Осуждать легко, а вот…

– Делать так, чтобы честных людей стало больше, чем подлых корыстолюбцев! Творить добро, внушать любовь, просвещать разум! Исполнять свой долг пастыря и проповедника! Идти по пути строителей соборов – создавать на века, воспитывать себе смену, передавая ей бесценные знания, не надеяться увидеть свой труд завершенным при жизни, но завещать его плоды потомкам!

Карл скривился.

– Кёльнский собор строят почти семь веков, и, может статься, что, когда его, наконец, закончат, он будет пустовать или его снесут вовсе!

– Да, так и будет, если толпы решат, будто им все позволено! – с горячностью подхватил Де Ветте. – Так было во Франции, когда народ оказался не готов к дарованной ему свободе! Вы думаете, что вас много и что весь народ рассуждает так же, как вы, но вы ошибаетесь. Вы – капля в море, но, с другой стороны, капля точит камень. Пойми, сын мой: можно долго и терпеливо пробивать в скале тоннель день за днем, год за годом, а можно взорвать скалу, чтобы побыстрее, но тогда камни обрушатся тебе на голову! Крайности притягивают крайности, тебе это скажет любой философ; самолюбивые последователи утопистов совершают злодейства, прикрываясь именами мучеников!

Почтмейстер сообщил, что лошади готовы.

Карл уже не раз давал себе слово не вступать в споры с отцом: он – человек старой эпохи, привыкший говорить, а не действовать, он предпочтет уступить, коли сила не на его стороне, но она и не будет на его стороне, если склонять голову под ударами, а не отвечать на них! С другой стороны, он прав в том, что настоящих патриотов все же мало по сравнению с безвольной массой, повинующейся властям, а вербовать себе сторонников нужно прежде всего убеждением. Если он, Карл, не способен переубедить собственного отчима, как сможет он повести за собой народ?

– Есть вещи, отец, которые нельзя откладывать на потом: железо куют, пока горячо, – сказал он негромко, когда они снова устроились в бричке. – Германия находится на переломе истории; если она сейчас не устремится ввысь, она покатится вниз.

Де Ветте молчал, не глядя на него, – вероятно, продумывал новую линию аргументов.

– Хорошо, чего вы хотите? – спросил он наконец.

– Свободы!

Вильгельм взмахнул рукой: опять за свое!

– Что ты понимаешь под этим словом?

Как бы ему объяснить?

– Видите эту птицу? – Карл указал рукой на стрижа, пронесшегося над дорогой. – Она может лететь куда угодно, не испрашивая себе паспорт. Она может жить там, где ей приглянется. Она может чирикать и свистеть обо всем, что ей вздумается. А когда настанет пора улетать в жаркие страны, эти птицы собьются в стаю и выберут – выберут! – себе вожака из числа самых опытных, сильных и разумных. Этой же стаей они прогонят тех, кто посягнет на их гнезда, зато вожак, какие бы личные выгоды ему ни сулили, не заставит их нападать на беззащитных, не сделавших им ничего дурного…

В снова наступившем молчании не звучало согласия.

– И что же вы намерены делать? – поинтересовался Де Ветте.

– Требовать конституции.

– Требовать? Каким образом?

– Как подполковник Риего в Испании.

Тучи опять заволокли все небо; солнце уже не пыталось пробиться сквозь них, да и зачем? Скоро ночь.

– Тебе известно, что царь приветствовал присягу короля Фердинанда испанской конституции и положительно отозвался о ней? И что он сохранил конституцию завоеванной им Финляндии? И даровал конституцию Царству Польскому, включив его в свою империю? Герцоги Саксен-Веймарский и Саксен-Кобургский ввели в своих владениях конституции, чтобы угодить императору Александру; покойный герцог Баденский, принявший, пожалуй, самую либеральную конституцию из всех, был родным братом российской императрицы…

– К чему вы все это говорите, отец?

В сумерках Де Ветте казался старше, чем при ярком свете; его изборожденное ранними морщинами лицо выглядело усталым, но умные серые глаза смотрели живо и проницательно.

– Вам не кажется странным, что самодержца не пугают конституции, утвержденные государями, по принуждению или без? Разумеется, нет. Пока конституция не выражает волю народа, лишь от монарха зависит, соблюдать ее или нет, сколько бы раз в ней ни упоминалось слово «свобода».

– Но мы и есть народ, отец! – горячо возразил ему Карл. – Вы же видели сегодня утром! И мы будем добиваться истинного освобождения…

– Как? Еврейскими погромами?

Заметив, что возница перестал напевать себе под нос и как будто прислушивается к их разговору, Де Ветте приложил палец к губам. Но потом все же добавил на латыни:

– Прошлое чудовищно, настоящее скверно, но будущее, которое вы нам готовите, – пугающе.

Глава первая

Здесь тягостный ярем до гроба все влекут,Надежд и склонностей в душе питать не смея.(А.С. Пушкин. «Деревня»)

Вечером собрались на квартире Яфимовича. Денщик принес все стулья, какие только были; хозяин устроился на слегка продавленном диванчике, облокотившись о потертый зеленый валик и закинув ногу на ногу, Муравьев-Апостол – у секретера, рассеянно листая «Сын Отечества», остальные – кто где. Вадковский, примостившийся на круглом стульчике у небольшого пианино, начал было наигрывать что-то одной рукой, но Казнаков попросил его перестать. Ермолаев снова вскочил и начал ходить по комнате, скрипя рассохшимся паркетом; Щербатов, сидевший верхом на стуле, положив руки на спинку, а голову на руки, молча следил за ним взглядом; Казнаков поморщился. У него опять разболелась голова: напоминала о себе пуля, полученная при Пирне; полковник уже испросил себе отпуск для лечения. Перед гравюрой императора Александра в мундире Семеновского полка Ермолаев остановился.

– Божился! – воскликнул он. – Образ хотел со стены снять! Сей же час, говорит, готов присягнуть на Евангелии!

– Но нам-то ты веришь? – устало спросил Платон Рачинский.

– Вам – верю! – резко повернулся к нему Ермолаев. – Но у меня в голове не укладывается! Как, зачем? Ведь он честь свою… Нам-то что делать?

– Пойти к нему всем вместе и объясниться, – предложил Муравьев. – Либо он прекращает свои оскорбления и удерживает себя в рамках приличия, хотя бы перед строем, либо…

– Зачем же всем? – не согласился с ним Яфимович. – Я полагаю, достаточно батальонных командиров. Полковник – человек у нас новый, характера неровного, в визите всех офицеров он может усмотреть демонстрацию… фрондёрства. Пойду я с Казнаковым… хотя лучше с Вадковским и с Обресковым. Кстати, где он?

– Мимо театра ехал, долго ли заблудиться? – ехидно вставил Кашкаров, с трудом втиснувшийся в кресло.

Тухачевский усмехнулся: все знали, что это неказистый Кашкаров прижил дочь с актрисой Асенковой, тогда как Обресков, полковой донжуан, остепенился, женившись на дочери генерала Шереметева. Однако от ядовитых замечаний воздержался: капитан Кашкаров был самым старшим по возрасту из всех присутствующих, только ему да Яфимовичу перевалило за тридцать.

В прихожей послышался шум, потом дверь распахнулась, и появился Обресков – высоченный, прямой как палка, с темной тучей волос вокруг бледного лба и взглядом жестокого красавца.

– Bonsoir, Messieurs[2], – произнес он небрежным и слегка удивленным тоном, словно не ожидал увидеть здесь целого собрания.

Ермолаев встал рядом с Щербатовым, не переменившим своей позы. Яфимович поднялся навстречу вновь пришедшему, поискал глазами свободный стул и сам перенес его поближе.

– Я вижу, что вы уже приняли некое решение, – заговорил Обресков, когда уселся и обвел медленным взглядом гостиную. – Прежде чем сообщить его мне, соблаговолите узнать причину моего опоздания.

Он выдержал паузу, чтобы завладеть всеобщим вниманием.

– По пути сюда я случайно встретился с генералом Бенкендорфом.

Новая пауза, исполненная значения.

– Он взял меня в свою карету, и мы имели довольно продолжительную беседу.

«Ну говори же, не тяни!» – было написано на лицах Вадковского и Ермолаева. Муравьев отложил журнал, Щербатов выпрямился.

– Начальник штаба осведомился, каковы настроения в полку. Я не счел нужным скрывать от его превосходительства неудовольствие среди офицеров моего батальона, вызванное… вспыльчивостью полковника Шварца, подчеркнув, однако, что сообщаю ему об этом частным образом. Александр Христофорович с большим сочувствием отнесся к тому, например, что после майского парада, в тот же день, когда полк удостоился высочайшей похвалы от его высочества, объявленной в приказе, полковой командир отчитал нас за слабо скатанные этишкеты и неровные ранцевые ремни…

– А сто ударов чуть запоздавшему рядовому, чьей ошибки больше никто и не заметил? – не выдержал Вадковский.

– Я в тот же день пошел к нему, и он отменил свое приказание, – вмешался Ермолаев, – но можно ли верить, когда он божится, что не говорил, а все слышали, что говорил!

Обресков приподнял в недоумении правую бровь; ему пояснили, что Ермолаеву не дает покоя давешнее происшествие с подпоручиком князем Мещерским, на которого полковник Шварц закричал перед строем: «Лентяев не терплю!», чем, конечно же, оскорбил и князя, и всех его товарищей, но этого мало: тем же вечером он поклялся Ермолаеву, что вовсе не говорил таких слов, и просил его выяснить и донести, кто из офицеров утверждает противное! Сначала он роняет достоинство офицера в глазах его подчиненных, затем возводит поклеп на других, обвиняя их в клевете, наконец, требует сделаться доносчиком – разве совместимо это с представлениями о чести? Долг офицера – исполнять приказы своего командира, но если приказы эти исходят от человека заведомо бесчестного, каждый поставлен перед нелегким выбором: либо не исполнять свою должность, что тоже против законов чести, либо стать палачом по воле начальника, не достойного уважения.

– Либо подать в отставку, – подал голос Щербатов.

– Vous allez trop vite, prince[3], – ответил ему Обресков снисходительным тоном. – Вы позволите мне продолжать, господа? Его превосходительство спросил меня, происходит ли равное неудовольствие и в других батальонах; я ручался ему, что все полковники подтвердят мною сказанное.

Он по очереди обернулся к Яфимовичу и Казнакову, те кивнули.

– Так вот, господа полковники: я имею честь передать вам приглашение генерал-адъютанта Бенкендорфа пожаловать завтра в три часа пополудни к нему домой. Его превосходительство желает выслушать нас, дабы подать нам совет и разрешить затруднительную ситуацию наилучшим образом.

Денщик Яфимовича объявил, что самовар готов. Офицеры прошли гуськом в тесную столовую; английские напольные часы прозвонили три четверти восьмого. За столом могли разместиться только шесть человек, остальные пристроились у подоконника и у самоварного столика. Яфимович сам разливал чай; денщик разносил чашки на блюдцах и тарелки с закусками. Разговор крутился возле малозначащих предметов. После чая Казнаков попрощался, сославшись на нездоровье; Обресков вызвался его проводить, Кашкаров и Тухачевский тоже ушли; прочие вернулись в гостиную.

– Месяц прошел, а не верится! – сказал Ермолаев.

Все невольно вздохнули.

Заканчивалась среда, двенадцатое мая[4] 1820 года. Месяц назад, вскоре после Пасхи, полковник Шварц был назначен новым командиром лейб-гвардии Семеновского полка вместо всеми обожаемого генерала Потемкина. О грядущем увольнении Якова Алексеевича узнали в начале апреля, когда Шварца перевели в полк из лейб-гренадеров. Офицеры тогда явились все разом в полной форме на квартиру генерала; Шварц тоже прибыл, чтобы представиться ему. Высокий, худощавый, с подкрученными нафабренными усами и чернеными волосами, с напряженным лицом усердного служаки, он вошел, не поздоровавшись и не поклонившись, и встал в сторонке. По обычаю, он сам должен был познакомиться с новыми сослуживцами, однако даже попытки такой не сделал; к нему тоже никто не подошел. Грудь Шварца была увешана крестами и медалями, но этим в Семеновском полку никого не удивишь. Зато молва, свободно летавшая из казармы в казарму, уже донесла, что Федор Ефимович Шварц – чистый аракчеевец, фанатик фрунта, из книг читавший только Устав и Писание, немец, родившийся в России и не знавший даже языка своих дедов. Начальствуя Калужским гренадерским полком, он мучил солдат с воистину нечеловеческой изобретательностью: заставлял, к примеру, проходить церемониальным маршем босыми по стерне. Погост, где хоронили забитых до смерти, назвали его именем…

Потемкин вышел из кабинета – и словно повеяло теплом. Будучи двумя годами старше своего преемника, выглядел он много моложе – может быть, потому, что не носил усов. В заботе природного красавца о своей внешности не было ни капли кокетства, язык не поворачивался приписать стройность его фигуры корсету; окутывавшее его ароматное облако было не столь велико, как его обаяние. Все, кроме Шварца, бросились к нему; генерал благодарил офицеров за службу и любовь к нему, потом напомнил о многих милостях государя к любимому им полку, заслуженных мужеством и беспорочной службой, пожелал сохранить их навсегда и ушел опять к себе, не сказав ни слова Шварцу. Не объяснялись они друг с другом и позже, когда, после официального назначения, в три дня нужно было передать все дела и представить квитанцию государю как шефу полка. Казначей Василий Рачинский сновал челноком между старым и новым командирами.

Шварца не было и на проводах Потемкина, хотя на прощальный обед явились даже бывшие семеновцы, вышедшие в отставку или получившие новые назначения. Три батальонных командира преподнесли генералу подарок от всего полка: бронзовую пирамиду, увенчанную орлом, на малахитовом пьедестале с оградой в виде поставленных вертикально и соединенных цепью бронзовых пушек с горящими на них гранатами. На трех сторонах пирамиды были списки офицеров по батальонам, а на четвертой надпись: «Генерал-лейтенанту Потемкину признательные офицеры Лейб-гвардии Семеновского полка». По четырем сторонам пьедестала мастер выгравировал золотыми буквами: «Люцен, Лейпциг, Кульм, Париж». Лилось шампанское, пили за здоровье генерала, кричали «ура!». Песенники из всех рот грянули дружно:

Когда лились ручьи кровавыИ мы, сияющим штыком,Исторгли знамя из рук славы —Потемкин нашим был Вождем.

Эти куплеты сочинил Николай Анненков, выпущенный в Семеновский полк из Пажеского корпуса поручиком и через восемь лет, в семнадцатом году, покинувший его полковником.

Когда же громы замолчалиИ мы как будто б отчий домВ дружине ратной обретали —Потемкин нашим был Вождем.

Солдаты пели, а по их щекам катились слезы.

Друзья! Годов свинцово бремяНа нас падет, тогда вздохнемИ скажем, вспомнив старо время —Потемкин нашим был Вождем.

Потемкин тоже плакал и не стыдился своих слез. Офицеры еще дважды требовали повторить куплеты и последний пропели вместе с хором:

Тогда, покрыты сединами,Согбенные над костылем,Гордиться будем пред сынами —Что нам Потемкин был Вождем…

– О чем говорить Бенкендорфу? – спросил Вадковский.

Не сговариваясь, братья Рачинские, Ермолаев и Щербатов посмотрели на Муравьева. Тот немного подумал.

– Говорить надо о том, на что подчиненным не подобает указывать своему начальнику, однако начальствующий над ним самим мог бы поставить ему на вид. К примеру, у полковника есть привычка обращаться: «Я прошу вас», а после выражать свое неудовольствие, если было сделано не так, как ему хотелось. Однако не снизойти к просьбе – одно, а не исполнить приказ – иное. Да и приказы его часто противоречат друг другу. То отменит что-то, заведенное Потемкиным, то разрешит поступать, как прежде, то придумает, чего и вовсе нигде не видывали. Объяснить же толком не умеет.

– Да и кому он объясняет? – перебил Сергея Щербатов. – Созывает к себе фельдфебелей по три-четыре раза за день и толкует с ними. А после я командую на учениях – он мне при всех делает замечание, что он иначе распорядился. Я своим фельдфебелям приказал давать мне знать каждый раз, как их потребуют к полковнику, и стал являться вместе с ними – опять неисправность: меня он не вызывал! Указания дает не мне, а требует с меня!

– Это он нарочно! – лицо Муравьева осветилось внезапным озарением. – Он хочет оторвать ротных командиров от своих рот. Чтобы солдаты знали только одного начальника, который волен карать и миловать, а ротных командиров, которых полковник выставляет в их глазах пустым местом, перестали уважать и не видели более в них своих защитников.

– Ну, за своих ребят я уверен и сам за них всегда горой стоять буду! – горячо возразил Ермолаев. – Бить их не дам! И артельная казна у меня на сохранении находится: доверяют они мне.

– Кстати, полковник запретил солдатам тратить личные деньги на амуницию, однако на смотрах требует, чтобы все было по форме, вынь да положи, как говорится, – добавил Платон Рачинский.

Ермолаев взвился со стула:

– А на церковном параде в прошлое воскресенье? Я был дежурным офицером; нас трое было всего, никто из штаба не присутствовал и подтвердить не сможет. Вывели людей на плац за час до обедни; полковник у каждого осмотрел одежду, все ли пуговки начищены; потом пошли церемониальным маршем, пошереножно. Он одну шеренгу остановил – плохо идут, заставил маршировать учебным шагом. Потом снова тихим. Наземь бросился и смотрел, хорошо ли тянут носки! Взводами несколько раз прогнал, потом колонной, отделениями, рядами – в церковь поспели только к Херувимской! А еще клянется крестом и на иконах!

– Хорошо, что к Александру Христофоровичу все это понесем, – лицо Яфимовича было серьезно. – Он поймет, не отмахнется и придумает, как нам быть.

За генералом Бенкендорфом, бывшим в милости у государя и великих князей, еще тянулся шлейф славы лихого командира партизанского отряда, который по собственному почину захватил Амстердам и Бреду, приблизив триумф русского оружия. При всех его недостатках, честность его не вызывала сомнений. По возвращении в отечество Александр Христофорович снискал уважение одних и ненависть других, расследовав по приказу императора дело об убийстве двух крестьян помещиком Сенявиным. Богатый и знатный дворянин, Сенявин приходился родным братом госпоже Нарышкиной, в доме которой Бенкендорфа много лет принимали как своего, и дядей графу Михаилу Воронцову, его лучшему другу. Дело уже считали улаженным, однако Бенкендорф представил доказательства жестокой расправы барина над своими крепостными, случившейся много лет назад, Сенявина отдали под суд, император забрал все его состояние под опеку. Начальником штаба Гвардейского корпуса Бенкендорфа назначили прошлой весной, вместо графа Сипягина, внезапно впавшего в немилость из-за каких-то придворных интриг.

– Эх, жаль, что не к Милорадовичу, – отозвался Василий Рачинский.

Да уж, подумали все. Михаил Андреевич был любим всею гвардией. Фрунта он терпеть не мог; раз на полковом учении у павловцев приказал им пройти мимо себя церемониальным маршем, взяв ружье на руку, потому что привык их видеть идущими в штыки на неприятеля. Однако год назад графа уволили от командования Гвардейским корпусом, сделав генерал-губернатором Петербурга, и заменили генералом Васильчиковым 1‑м – человеком неглупым и храбрым в бою, но патриархального воспитания, привыкшим к беспрекословному повиновению младших старшим. При этом в Главном штабе он слывет либералом…

Из столовой вновь донесся перезвон часов – пора расходиться. Рачинские и Вадковский поехали к себе на квартиры, три капитана двинулись пешком в Семенцы.

Солнце заблудилось между тучами, брезгуя нырнуть с маковкой в грязно-серую накипь над остывающей землей и цепляясь желтыми лучами за темнеющий небосвод с багряным облачным подбрюшьем. Скоро эта борьба закончится и ночь начнет притворяться днем, вот только солнцу хватит сил лишь на то, чтобы превратить мглистый мрак в серые сумерки, одинаковые вечером и утром.

Шагая с товарищами к Обуховской площади, Сергей Муравьев не смотрел по сторонам. Он думал о том, что в служебных перестановках последних лет наличествует четкая система, хотя она и не бросается в глаза. На первый взгляд, храбрые (не только против неприятеля) и любимые солдатами генералы получают повышение и знаки доверия от государя, но на самом деле их попросту убирают подальше, заменяя капралами в золотых эполетах. Где, например, генерал Раевский, герой Салтановки и Бородина, раненный пулей в грудь под Кульмом и получивший «георгия» за бои под Парижем? Командует 4‑м пехотным корпусом в провинциальном Киеве, а Михаил Орлов, который составил условия капитуляции французской столицы, – там же, при нем, начальником штаба. Мишель Фонвизин, получивший к Кульмскому кресту прусский орден «Pour le Mérite»[5], переведен в далекий Тульчин вместе со своим егерским полком, где он запретил палки. Умный неутомимый Сипягин, бывший начальником штаба при Милорадовиче, теперь начальник 6‑й пехотной дивизии в Ярославле, и у него больше нет собственной типографии для издания «Военного журнала» с описанием подвигов русских воинов. Благородный граф Воронцов, запрещавший палочное ученье и насаждавший ланкастерские школы, отправлен в отпуск, а его корпус, за три года пребывания во Франции напитавшийся «либеральными идеями», расформирован. Потемкин сам просил государя уволить его от командования Семеновским полком, но кого он ввел этим в заблуждение? Его принудили подать такую просьбу, действуя исподволь и по испытанной методе: государь брал своего адъютанта в заграничные вояжи, прошлым летом утащил в Варшаву, когда смотрел там войска западных губерний, после чего оказал ему честь, назначив командовать Второй гвардейской пешей дивизией, в которую не входит Семеновский полк, а затем, через штабных генералов, начал пенять ему за то, что управление полком расстроилось. Однако дисциплина в полку нисколько не страдала от того, что офицеры по вечерам читали газеты и книги или играли в шахматы (вместо того чтобы варить жжёнку или резаться в карты), а солдаты все поголовно были грамотны и в свободное время занимались каким-нибудь ремеслом, приносившим прибавку к скудному жалованью. Придирались к мелочам, суть же была такова: Потемкин напрасно решил, что может ввести в своем полку свои порядки, – порядок должен быть один.

И этот порядок теперь деятельно вколачивали в головы и спины братья царя: Николай Павлович, получивший командование Первой гвардейской пешей дивизией, и Михаил Павлович, командир Первой гвардейской пешей бригады. Первый был всем доволен в строевом отношении, зато усмотрел много упущений в ведении полкового хозяйства и требовал отчетов по любым расходам; второй, напротив, входил во все подробности обмундирования, выправки и щегольства, сделал своей Библией уставы и был беспощаден перед фрунтом. Оба еще не видали настоящей войны, воспитывались бездушным немцем Ламздорфом – любимцем императора Павла и цесаревича Константина, двух великих экзерцисмейстеров, – и в свои двадцать с лишним лет продолжали играть в солдатиков, искренне убежденные, что у тех нет ни чувств, ни мыслей.

Самым обидным было то, что на окраинах великой империи дышалось вольготней, чем в сердце ее. Александр Павлович поддержал желание эстляндского дворянства освободить крестьян, примеру Эстляндии последовали Лифляндия и Курляндия, поляки получили конституцию, а русские – только обещания. В шестнадцатом году, воодушевившись примером эстляндцев, помещики Петербургской губернии пожелали обратить своих крепостных в вольных хлебопашцев и начали собирать подписи; из этого ничего не вышло: царь выразил им свое неудовольствие. Два года спустя, после варшавской речи Александра, князь Вяземский составил проект русской конституции и переслал в Петербург Николаю Тургеневу (ученику славного Генриха фон Штейна, отменившего крепостное право в Германии), прося его «завербовать несколько высокопревосходительств», которые, по меньшей мере, могли бы произвести разведку боем во дворце. Тургенев принялся за дело: сочинил записку, доказав в ней, что рабство в России не было водворено законом, а приписание крестьян к земле свершилось постепенно по праву сильного, стало быть, покончить с этим нетерпимым положением должно правительство, и государю вручил ее граф Милорадович. Император прочитал, одобрил, пообещал «сделать что-нибудь». Потом граф Воронцов с князем Меншиковым подали ему записку об учреждении общества, которое занялось бы рассмотрением важнейшего государственного вопроса об освобождении крестьян. Эта записка держалась в тайне; даже Карамзин не знал, что Вяземский, его воспитанник, в числе подписавших.

Общество! Это слово пугает царя больше всего. В Европе он хочет казаться либералом, а в России поступает как самодержец. Первый после Бога! Слово «общество» для него равносильно слову «заговор».

Наверное, ему является по ночам призрак отца, убитого гвардейскими офицерами. Иначе с чего было запрещать артели наподобие семеновской, в которых не было ничего крамольного? Офицеры совместно нанимали квартиры, питались в складчину, помогали друг другу деньгами, ведь на одно жалованье в столице не прожить, особенно если ты гвардеец. За последнее время гвардия разрослась в несколько раз, аристократию разбавили «бурбонами» – офицерами, выслужившимися из унтеров во время Заграничных походов. Экономя на всем, они набивались вшестером в квартиру, предназначенную для двух человек, обедали пустыми щами и кашей, а по вечерам сидели дома, вместо того чтобы ездить в театр или в собрания, – берегли мундир… Голодными повелевать легко.

На страницу:
2 из 6