bannerbanner
«Матильда». 80-летию Победы в Великой Отечественной войне посвящается…
«Матильда». 80-летию Победы в Великой Отечественной войне посвящается…

Полная версия

«Матильда». 80-летию Победы в Великой Отечественной войне посвящается…

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

В итоге через неделю, когда мы получили положительный ответ от дяди из Куйбышева, с тяжелым сердцем и не плача только, чтобы не пугать ребенка, мы посадили Марийку и других детей и подростков в обоз, который отвезет их к железной дороге. Там соседи помогут посадить ее на поезд. Опасно, волнительно, особенно если учесть, что кругом война, но это была единственная возможность хоть как-то спасти ребенка.

Нам же с мамой предстояло остаться. Дом, хозяйство, работа в колхозе, в котором теперь трудились не только днями, но и ночами напролет. Весь наш поселок, все наши друзья и знакомые теперь работали практически круглосуточно: шили, вязали, доили коров, выращивали хлеб, овощи и корнеплоды. И все ради того, чтобы все собранное продовольствие и вещи направить родным и совсем незнакомым солдатам на фронт.

Мы остались совсем одни, но одиночества не чувствовали – некогда: встречались в опустевшем доме только по ночам. В одну из таких августовских ночей, примерно через месяц после ухода отца и через две недели после отъезда Марийки я вернулась домой, завершив очередной изматывающий до исступления рабочий день. Поев печеной картошки и запив ее водой, я, буквально засыпая на ходу, упала на панцирную кровь, которая стала раскачиваться в такт моему движению, убаюкивая еще больше. Проваливаясь в забытье, я услышала странный шум: карябанье когтей по бревенчатым перекрытиям дома, навязчивое перепуганное мяуканье и громкий топот мохнатых лап. Мурзик! Обычно спокойного нрава, сегодня он, кажется, решил свести меня с ума. В него, как будто бес вселился: кот прыгал на стены, лез в закрытые окна, бегал по комнатам и кухне. Ну, я ему сейчас устрою. Я вновь открыла глаза и крикнула:

– Мурзик, морда пучеглазая! Ты что творишь?

– Викинь його в сіни12, – проговорила из соседней комнаты проснувшаяся мама.

Со вздохом я медленно поднялась с постели, надела брошенные у кровати калоши и вдруг услышала его – еле заметный, мерный гул, который нарастал с каждой секундой. Как будто кто-то разбередил целый улей разгневанных пчел. Звук приближался, рос, ширился, заполняя уютную тишину душной августовской ночи, и теперь в нем появилось что-то странное, металлическое, будто одновременная работа сотен моторов или лопастей. Догадаться, что это, я не успела. Мои мысли прервал раздирающий уши взрыв где-то поблизости. Все пространство в нашем доме пришло в движение: вибрация, грохот, треск, звон. Стены затряслись, отзвякивая, посыпались на землю стекла.

С истошным воплем, которого не было слышно из-за грохота, я упала на колени и поползла к выходу, едва различимому в темноте. Под треск падающих перекрытий нашего бревенчатого дома я, насколько могла быстро, двигалась к укрытию, которое теперь было единственным спасением – нашему подполу. За мной следом, крича, ползла мама. Дрожащими от паники и напряжения руками мы сдвинули крышку и упали друг за другом вниз – в холодную, без единого луча света яму. Мама прыгнула за мной и закрыла крышку, когда сверху уже что-то падало и сыпалось.

В кромешной тьме, вздрагивающие от подвального холода и страха, под грохот разрывающийся где-то сверху бомб мы просидели несколько часов. Теперь уже не было сомнений, что это. Война. К нам пришла война. Это был воздушный налет.

Наконец, наверху стало совсем тихо, и мы решились выйти из своего укрытия. Я попыталась открыть крышку, но у меня никак не получалось: кажется, ее что-то придавило. Я напрягла все свои силы и с огромным трудом смогла ее сдвинуть. Открыть подвал получилось не полностью, но этого пространства вполне хватило, чтобы в образовавшееся отверстие смогли пролезть я и мама.

Первое, что я увидела, когда поднялась на поверхность, – светлеющее серое предрассветное небо. Крыши не было. Вместо этого на каждом метре бывшего пространства нашего дома лежали балки, бревна, разбитая в щепки мебель и кухонная утварь. Я зарыдала. Переступая через завалы, которые когда-то были нашим миром, я отправилась искать кота: кыскала, кричала, звала по имени. Без толку. Он так и не появился. Возможно, остался под разваленными бревнами, но мне хотелось верить, что просто сбежал, испугавшись звуков бомбежки.

Рядом, всхлипывая, ходила мама. Она пролазила под тяжелыми и громоздкими бревнами, вытаскивала иконы, оставшуюся в целости одежду, продукты и наши документы. Последним достала из-под завалов большой потемневший портрет, на котором были изображены она и папа – совсем молодые, сразу после свадьбы.

Я зашла в то место, которое еще три часа назад было моей комнатой. Под сваленными полками шкафа я заметила свое единственное праздничное желтовато-белое платьице, которое надела всего однажды, на выпускной. Потянув за уголок ткани, я взяла его в руки и прижала к мокрому лицу. Оставить его здесь я просто не могла – мое воспоминание о доме, моя связь с последним днем счастливой мирной жизни.

Все, что удалось спасти, мы сложили в большое покрывало, завязали его узлом и, наконец, вышли на улицу. Точнее переступили через поваленные перекрытия дома. Я направилась посмотреть, что стало с нашей коровой, свиньями и курицами, но, подходя к сараю, обнаружила только огромную воронку от бомбы. Дальше не пошла. Нет смысла.

Сегодня ночью меня и маму спас кот. Он заранее почувствовал приближение фашистских самолетов, пытался предупредить нас, пытался убежать. Если мы переживем эту войну, если когда-нибудь у нас будет дом, я обязательно заведу рыжего кота и назову его Мурзик. Всех моих будущих котов будут звать Мурзики.

Не сговариваясь, мы с мамой молча направились на площадь перед управой. То, что когда-то было уютной центральной улочкой небольшого шахтерского поселка, теперь представляло руины и бурелом. Редкие дома остались в целости и выглядели как уходящие в прошлое памятники нашей тяжелой, трудовой, но все-таки мирной жизни. Меня удивила давящая на уши тишина после разрывающего на части грохота ночного обстрела. Что-то в ней было пугающее и неправильное. Раньше был слышен смех детей, перекрикивания соседей через улицу, скрипучие звуки обозов с сеном, гогот и кудахтанье домашней птицы. А теперь? Только свист ветра и наши тихие шаркающие шаги. Даже петухи, которые еще вчера оглашали своим бодрящим кукареканьем каждое сельское утро, притихли, а, может, погибли от налета.

На небольшой квадратной площадке перед поселковой управой, которую мы когда-то с гордостью называли «площадью», сидели, привалившись спинами к таким же, как у нас тюкам с вещами, оставшиеся в живых соседи. Грязные, простоволосые, в перепачканных и разодранных ночнушках, в которых их застал ночной налет, в абсолютной тишине наши женщины безвольно сидели на земле и прижимали к себе притихших от испуга детей. Я посмотрела в лица ребятишек и заметила разительную перемену с тем, какими они были еще вчера. В этих глазах поселился ужас.

В углу площадки, у резного мелкого заборчика, наша фельдшер Елена Ивановна, такая же грязная и лохматая, в разодранной и окровавленной сорочке, дрожащими руками перевязывала односельчанам кровоточащие порезы и ссадины, фиксировала переломы. Как я поняла, в этот угол сносили раненых. А там, за зданием управы, я услышала всхлипы и приглушенные рыдания. Туда, похоже, относили тех, для кого эта ночь бомбежки стала последней.

Мы с мамой нашли свободное место и, поставив тюк, уселись на землю. Как и весенний бал, который мы отмечали всем поселком, как и проводы близких на войну, которые проходили при полном скоплении народа, так и эту пугающую неизвестность, разлом между мирной жизнью и будущей оккупацией мы встречали вместе…

В молчании мы просидели, наверное, несколько часов. Когда солнце совершило полукруг по ясному небу, и площадь начали накрывать развесистые тени деревьев, люди начали шевелиться, как будто оцепенение постепенно уступало место насущным потребностям: надо было что-то есть, где-то спать, куда-то переместить раненых.

Медленным и степенным шагом на высокое деревянное крыльцо управы вышел наш старейшина – восьмидесятилетний, седовласый, с длинной курчавой бородой Степан Михеич Лымарь.

– Товарищи, – обратился он к нам. Но, окинув взглядом бледные осунувшиеся лица женщин и детей, поправился. – Девчата! Кто в состоянии идти, берите раненых. Детей берите и вещи тех, кто не может передвигаться. У кого остались в целости дома, приглашайте постояльцев. Остальные – ищите в разрушенных хатах матрасы, перины, одеяла и направляйтесь в сельский клуб. Он уцелел.

Вся молчаливая людская масса пришла в движение. До глубокой ночи мы с моей подругой Варей Стеценко, светловолосой, сероглазой девушкой, первой красавицей нашего класса, перетаскивали раненых в дом культуры и укладывали их на одеяла и матрасы. Мама и другие женщины разжигали костры на улице и готовили еду на весь поселок, дети, даже самые маленькие, помогали чистить картошку и овощи. Подростки, что постарше, пролазили в разрушенные дома, вытаскивали перины, подушки и другие мягкие вещи, которые можно было использовать как постельные принадлежности. Малышню от разрушенных домов отгоняли: непрочные конструкции в любой момент могли сдвинуться и придавить.

За несколько напряженных часов удалось наладить наш общий быт. Теперь мы жили вместе: вместе ели, вместе спали, вместе ухаживали за огородами и оставшимся в живых домашним скотом и птицей. Сельский клуб, в который раньше мы приходили только по праздникам и на партсобрания, стены которого еще хранили память о веселых танцах выпускного, всего за несколько часов превратился в перевалочный пункт – наш общий дом.

Бессонная страшная ночь первого воздушного налета научила многому. Теперь мы не могли позволить себе беспечно ложиться и спать всю ночь – вместо этого назначали дежурных: спали по переменке по два-три часа. Пока одни отдыхают, другие сидят на улице и прислушиваются к ночной тишине, на случай внезапного воздушного налета. Когда теперь уже знакомый рев приближающейся немецкой авиации прорезал тишину августовского неба, дежурные подавали сигнал, мы вскакивали, брали детей и убегали в лес – до окончания воздушной атаки.

Дни сменялись быстрым калейдоскопом – в трудах и общих заботах. Наша единственная связь с внешним миром – радиоточка – после очередного ночного налета тоже была разрушена. Мы не знали последних вестей, сводок с фронтов, где враг и куда направляется тяжелая поступь войны, но этого было и не нужно. С каждым новым рассветом мы слышали, как отдаленными взрывами и грохотом подступающей канонады, вводя в цепенящий ужас, приближается линия фронта. Нам оставалось только ждать – уже не «если», а «когда» до нас дойдет это сносящая все на своем пути машина нацизма.

В самые тревожные минуты, когда до меня доносилось эхо от разрывающихся в ближайшем лесу снарядов, я невольно думала о Марийке и радовалась, что ее с нами нет. И, может быть, крушащая все на своем пути машина фашизма, наконец, остановится и не дойдет до Куйбышева и других российских городов, что ее остановят наши героические солдаты, среди которых где-то на неизвестном мне направлении, если еще жив, сражается мой отец.

В то жаркое августовское утро я как обычно работала в огороде, затем готовила с мамой большую кастрюлю какого-то съедобного картофельного варева для всего поселка и с тревогой посматривала в сторону леса, откуда доносились звуки приближающегося боя. Несколько часов постоянной перестрелки и грохота, как мы теперь уже точно знали – от артиллерии, постепенно стихли. Что это означало, думать не хотелось.

Как и в утро после нашего первого воздушного налета, наступила звенящая тишина. Бой кончился. Порыв теплого летнего ветра донес звуки приближающихся со стороны леса моторов и скрежет колес тяжелой техники. Через несколько минут на опушку перед нашим сельским клубом, принося удушливый запах дизеля, выехали неповоротливые мотоциклы с люльками и грузовики с открытыми кузовами. За техникой медленно и будто по-хозяйски шли, переговариваясь, колонны очень высоких темноволосых и рыжих мужчин, с острыми, как будто вырубленными топором плечами и лицами. Они были одеты в серую форму с металлическими и тканевыми нашивками, на которых были изображены птицы и странный зигзагообразный знак.

Машины остановились, рев двигателей затих, и я услышала резкую, с упором на согласные звуки речь. Она была мне знакома. Годами, с каким-то непонятным для меня самой упорством, граничащим с упрямством, я изучала хлесткое грубоватое звучание немецких слов.

Немцы. В наш поселок входили немцы.

Глава 6. Скошенные колосья

Поднялась невообразимая суматоха и паника. Женщины хватали детей и прятались в тех немногих оставшихся целыми домах и стенах сельского клуба. Немцы, угрожающе размахивая автоматами, с наглыми ухмылками и смешками, окружали поселок. Им потребовалось меньше часа, чтобы обойти все оставшиеся в сохранности строения, выкрикивая на ломаном русском угрозы, с требованием собрать вещи и документы – как мы поняли, по одному узелку на каждого жителя.

Взять в кольцо когда-то развитой многолюдный шахтерский поселок теперь им не составило никакого труда: в нем остались только женщины, дети и несколько стариков. Пока мы с мамой, превозмогая текущие слезы, разделяли на два узелка наше небогатое имущество, в помещение клуба вошли фрицы. Один из них громко крикнул на ломаном русском:

– Фрау, всем выходить. Брать вещи. На площадь. В центр. Иначе расстрелять. Быстро. Быстро.

Перебирая второпях свои немногочисленные платья и кофты, я вновь обратила внимание на аккуратно сложенную желтовато-белую ткань единожды надетого праздничного выпускного платьица. Теперь оно мне было совершенно без надобности, но, вопреки здравому смыслу, моя рука как будто сама схватила любимую вещь. Я компактно сложила белое платье, водрузив его сверху на небольшую кучку неярких и практичных вещей, и туго завязала узелок.

Мы пришли на ту самую площадку, где меньше месяца назад сидели с другими соседями после первого в нашей жизни воздушного налета. К этому времени там собралась целая толпа – местных и нашей новой администрации. Выкрикивая непонятные большинству немецкие фразы, фашисты выстраивали в шеренги женщин, подростков, детей и, рассматривая их, как товары на базаре, разделяли на два потока.

Нацисты фактически отдирали истошно орущих детей от матерей: отпихивали их к старикам, а молодых и здоровых женщин заталкивали как какой-то скот, в набитые людьми кузова грузовых машин. На площади был не плач – вой. Тех, кто не расцеплял руки, расстреливали на месте. Каждый звук автоматной очереди сопровождался новыми истеричными вскриками десятков женских голосов. Как колосья во время августовского сенокоса, упали на землю несколько моих одноклассниц. Вика, Маша, Алена… Виноваты были они только в том, что отказались выпустить руки своих родных и не захотели подниматься в кузов ждущей их машины.

Наши с мамой сцепленные руки грубо разорвал молодой немецкий офицер. Он резко толкнул меня в сторону машины, и я плашмя упала на твердую землю. Не помня себя от ужаса, вскочила и рванулась к матери, не понимая, что такие же резкие и необдуманные движения стоили жизни моим одноклассницам и соседям.

Выкрикивая мало кому понятные немецкие ругательства, офицер поднял на уровень моей груди автомат и наставил миниатюрное, округлое дуло серебристого металлического оружия. Неужели из такого маленького отверстия вылетают настоящие пули? В эту секунду, самую долгую в моей жизни, я попыталась осознать, как такой маленький темнеющий круг, может в несколько мимолетных неосязаемых мгновений перечеркнуть все. Оцепенело посмотрев на тонкие бледные пальцы фашиста, сжимавшего рукоять автомата и дугообразный курок, я подняла взгляд на его бездушное лицо и по какому-то непонятному наитию или просто случайно громко и отчетливо произнесла по-немецки, подстраиваясь под интонацию этого жесткого языка:

– Что вы делаете? Как вы смеете? Мы же люди. Такие же, как и вы.

Я ждала громкий хлопок выстрела, но по какой-то неизвестной мне причине его не последовало. Поднятое дуло автомата замерло в руке фашиста. На несколько мгновений на площади стало непривычно тихо: эта сцена привлекла всеобщее внимание. С неподдельным интересом ко мне повернули головы все присутствовавшие там офицеры и солдаты. Пристально, почти с вызовом, несмотря на разъедающий изнутри ужас, я заставила себя выдержать долгий оценивающий взгляд фашиста. Пусть это будет последняя секунда моей жизни, но я не сдамся, не испугаюсь, не опущу взгляд.

Почему-то офицер замешкался, что-то не давало ему покоя. Он все также внимательно смотрел на меня, и стрелять не спешил.

– Имя, – наконец, рявкнул фашист.

– Матильда Волох, – ответила я скорее по привычке, впрочем, и теперь не забыв произнести свое имя с немецкой интонацией.

Офицер снова задумался. Похоже, затянувшаяся пауза становилась все более неуютной для нашей новой администрации. Размеренным шагом к нам подошел коренастый рыжеволосый офицер, наверное, старший по званию и, обращаясь ко мне, потребовал документы. Я сунула дрожащие руки в свой узелок, достала оттуда запылившийся после бомбежки паспорт и передала ему.

Колесо моей жизни поскрипывало, замедляло ход, но продолжало двигаться дальше, пронося мимо того момента, когда я могла разделить участь своих дерзких одноклассниц, поплатившихся жизнью только за то, что они посмели поступить не так, как им было велено. Секунды превращались в минуты, минуты медленно текли, а два немецких офицера все стояли и с неподдельным интересом изучали мои откопанные в разрушенном доме документы, водили пальцами по строчкам, деловито поджимали губы. Какое-то незначительное, еле уловимое, на первый взгляд, обстоятельство не давало им наставить на меня дула своих автоматов и спустить курки.

Я внимательно посмотрела на человека, который в любой миг мог передумать и вероломно уничтожить мои мысли, чувства, сознание, внутренний мир и пока ещё небогатый опыт, именуемые в традиционном понимании жизнь.

Таких прекрасных лиц я, выросшая в деревне и привыкшая видеть темную, натруженную и грубоватую наружность шахтёров и колхозников, такой примечательной, яркой, почти аристократической внешности ещё не встречала никогда. Острые скулы, будто высеченные из камня, прямой длинный нос, коротко остриженные, тёмные зачесанные назад волосы и как будто прозрачные ярко-голубые глаза. Его внешность можно было назвать совершенной, если бы не самодовольно вздернутый подбородок, растянувшиеся в нахальной усмешке губы и сосредоточенный хищный взгляд, в котором читалось моральное право уничтожать себе подобных. Точнее не таких, как он, вставших по праву рождения во главе этой цепочки питания, а других – низшего порядка, заслуживающих гибели или пожизненного рабства из-за недостойной, зазорной, по его мнению, национальности и внешних признаков, отличающих их от высокой мерки величественной арийской расы. Эти пустые глаза, глаза не человека – существа, без единого намека на сомнение, не идущие ни на какие сделки с совестью за неимением таковой, безусловно, оправдывали все творимые здесь бесчинства. Это было моральное право иного рода – необузданное, звериное, стихийное. Желание утверждать свои порядки: подавлять, истреблять, растаптывать, как вредоносных насекомых, ненавистных евреев и славян – моральное право, разрешенное сверху, вложенное в его пустую голову и безжизненную душу античеловеческими ценностями – такими же звериными идеями и мыслями его жестокого и фанатичного лидера.

Фашисты так и продолжали листать страницы моего паспорта, переговариваясь между собой:

– Похоже, русская немка, – наконец, сделал вывод рыжеволосый офицер.

– Откуда здесь немцы? – раздражаясь, спросил темноволосый красавец. Казалось, эта заминка все больше действовала ему на нервы.

– Генрих, – учительским тоном объяснил рыжий офицер. – В России проживает немало наших соотечественников. Их прошлая власть выдавала им большие наделы, приглашала целыми семьями, да что семьями – поселениями, чтобы они осваивали огромными российские пространства. Русские, они ведь какие?

– Какие? – недоверчиво спросил брюнет, которого, как я теперь знала, звали Генрих.

– Они часто ленивы, иногда любят выпить, а пустых земель много. Вот их прошлые руководители и разрешили проживать в России трудолюбивым и практичным немцам. Все же польза, чем долины без единого жителя и заросшие бурьяном поля. А так… поселение развивается, хлеб выращивают, товары производят.

– Ну, и как прикажешь с ней поступить? – язвительно спросил Генрих.

– Не знаю, но все-таки уничтожать арийцев фюрер нас не призывал, – ответил рыжий офицер.

– Тогда… – сделав паузу, ответил Генрих и его рот расплылся в довольной усмешке, – путь едет на родину. И трудится на благо своего народа.

Он грубо развернул меня за плечи и подпихнул автоматом к кузову машины. Я поднялась наверх, и мы тронулись. Последнее, что мне запомнилось перед тем, как мое сознание поглотила подступающая мгла, было бледное, враз состарившееся лицо мамы, ее опустошенный взгляд и протянутые ко мне руки.

Глава 7. Дорога в неизвестность

Сознание начало постепенно возвращаться ко мне: я почувствовала резкую боль в локтях, спине и затылке. Кажется, меня бросили, как мешок с картошкой, на какой-то деревянный холодный пол, отчего кожу в нескольких местах счесало, и в нее впились крупные острые занозы. Где нахожусь, я сообразила не сразу, но остро почувствовала присутствие рядом с собой десятков, а, может, сотен людей: они переговаривались, толкались, тихо всхлипывали. Затем все окружающее меня пространство начало раскачиваться в едином ритме, и с размеренным постукиванием металлических колес. Ну, конечно, поезд.

Без особого желания, просто по привычке, я открыла глаза. Серый вагон без окон, как будто наспех сколоченный из плоских досок с крупными продолговатыми щелями, в которые залетал с завыванием ветер, увозил меня и других пленных в неизвестность. Взяв валяющийся рядом со мной узелок, я ползком отодвинулась в угол и, прислонившись спиной к стене, стала смотреть на дырку в деревянном полу. Руки и ноги сковал то ли холод, то ли оцепенение, двигаться и думать не хотелось, наверное, даже дышала я только потому, что это рефлекторная функция организма – так, кажется, нам рассказывали на уроках биологии.

Проходили часы или дни, спала или бодрствовала, я не понимала. Время суток определялось условно – по цвету, который принимала дырка в полу, приковавшая мое оцепенелое зрение, и свету, который проникал сквозь щели товарного вагона. Плакать больше я не могла: слезы, будто высохли, совсем высохли – навсегда: в глазах стояла странная сухость, они щипали и противно зудели.

Через несколько часов, а, может, дней я все-таки оторвала взгляд от округлого отверстия в полу и оглядела соседей. Здесь были и мои односельчане, с которыми я прожила бок о бок много лет, и совершенно незнакомые люди, наверное, вывезенные с других оккупированных территорий – в основном, женщины и подростки. Куда нас везут? Зачем? Что с нами сделают? Возможно, поэтому мы и остались в живых, и оказались в этом замкнутом пространстве старого деревянного вагона, потому что молоды, полны сил, а, значит, можем работать и приносить пользу нацистскому режиму.

Меня охватило странное чувство общности, единого пути с этими разными, но теперь такими похожими на меня людьми. И путь этот был не металлические рельсы, по которым с размеренным стуком двигался поезд, а общая судьба нашего народа, столкнувшегося с величайшим в жизни испытанием. Одни воевали, героически сражаясь и отдавая самое дорогое – жизни, другие пытались спастись на оккупированных территориях, третьи, работая днями и ночами, обеспечивали фронт вещами, техникой и продовольствием, а мы – потеряв дома, не зная, что с нашими близкими, отправлялись трудиться в новые земли.

Мы ехали, ехали, ехали… Нас везли, как скот, хотя нет – к скоту лучшее отношение. Иногда приносили сухари, ставили ведро с водой, чтобы мы могли не умереть от голода и обезвоживания. Впрочем, ужас и истощение делали свое дело: примерно раз в два дня, по моим не волне верным подсчетам, поезд все-таки останавливался, и с вагонов выносили тех, кто не доехал.

Я вспомнила уроки истории, на которых нам рассказывали о древних цивилизациях и царившем тогда рабстве, о крепостном праве в нашей стране. Мои учителя, говоря об этих ужасах, называли их пережитками прошлых эпох, не свойственных развитому современному обществу. Что ж, все когда-нибудь возвращается. Теперь мы рабы, и будем выполнять все прихоти своих новых хозяев.

Через несколько дней я подумала о том, что мне совершенно все равно, куда меня везут и что со мной станет. Единственная мысль, которая отзывалась болью в моем оцепеневшем сознании, было беспокойство о маме.

Мама… Как она? Что с ней? Жива ли? Если жива, то обязательно думает обо мне и молится за всех нас. В отличие от меня, у которой было отобрано это право, ей есть куда в молитве направить свои мысли. Даже в тяжелые 30-е, когда из населения, угрозами и репрессиями пытались вытравить возможность поговорить со Всевышним, она сохранила веру, малодушно не отказавшись от нее. А мы, более молодые, были воспитаны на идеалах коммунизма, в основе которого лежали гуманистические идеи равенства, братства и помощи ближнему, при близком рассмотрении очень похожие на заложенные в Библии заветы. И все же мы были ориентированы только на материалистический мир, а, значит, не имели права обратить свои мысли к духовным религиозным началам. Поэтому сейчас, в этом холодном, переполненном товарном вагоне, как никогда, я ощущала свое одиночество – духовное одиночество и невозможность воспарить ввысь над этим кошмаром.

На страницу:
2 из 4