
Полная версия
Лыскина любовь

Владимир Чёркин
Лыскина любовь
ЛЫСКИНА ЛЮБОВЬ
Лыска – это старая, отработавшая свой век лошадь. Шерсть у неё жёлтого цвета, грива и хвост – русые, посечённые. Из-под чёлки вниз к носу спускается полоса наподобие белой ленты. Удлинённые ноздри похожи на человеческие уши. При фырканье она раздувает их, и кажется, что на нос ей падают большие чёрные очки газосварщика.
Жила Лыска на клиновидном клочке земли, что образовала Волга и её усынок. Не бедна была природа, где она кормилась. Житняк рос кулижками, голубой кучерявой дымкой покрывала луг полынь, ещё не цветущая, а меж неё торчал иглами пожухлый ковыль. Возле дороги, к пляжу, рос подорожник большой, разложив листы, похожие цветом на полосатые арбузики. В стороне лягушачьими любопытными глазами смотрел на мир спорыш, в низинках, ближе к Волге, кистями винограда зацветал горец почечуйный. Словно зелёными сосновыми шишками, увесил кустарник хмель. Кое-где, в пойме усынка, подсолнухом розовым цвела валерьянка. В заливных местах выделялся розовой морской звездой золототысячник зонтичный. В кустарнике, словно цветочная капуста, угнездились на бузине чёрной её цветы. На сыром месте маленькими сосенками рос хвощ полевой, кучными грибами ложного опёнка держала на тонких ножках на своём стволе цветы пижма обыкновенная. Попадался, хотя и редко, на этом участке татарник поникший, светя огромными красновато-фиолетовыми мячиками. По глинистым берегам росла мать-и-мачеха, лопушась своими листьями, лохматилась зелень стебля беловато-серым липучим налётом. Словно гусиные перья, выбрасывал из ствола листья тысячелистник обыкновенный, держа наверху зонтики цветов. Ромашка, словно угадывая желание влюблённых, цвела в июне, похожая на яичницу – белую с жёлтыми сердцевинами. Чёрными и розовыми, фиолетовыми колокольчиками будто звенела медуница – возле кустарника, у воды, словно рыбак выставил там сторожевые колокольчики. Вырвешь цветок из колоколовидного гнезда, откусишь беловатый кончик – и тут же полость рта наполняется сладким медвяным вкусом. Рядом, похожий на медуницу пурпурно-фиолетовыми цветками, растёт орешник лекарственный. Недалеко зацвёл девясил высокий, усыпав всё вокруг ананасовыми коробочками. Как будто зелёными рогами прободав землю, потянулись к солнцу зачатки других побегов. Сине-фиолетовыми маленькими птичками облепили стебель цветы борца высокого.
Одиноко стоят груши, зеленея лампочками недозрелых плодов. Растут здесь и дикие яблони, вокруг – трава с чечевичными листьями, название которой никто не знал. Говорили, что, засохнув, она хорошо горит. Возле домиков также зеленела мурава.
Лыска не роптала на свою судьбу. Летом жевала траву своим почти беззубым ртом. Остался лишь один зуб, но он раскрошился и только мешал ей есть. У бедняги болели от холода и сырости ноги, потому она не любила воду. На старости лет никогда не купалась, хотя жила рядом с заливом. Грустная, часто стояла, смотрела на воду и думала: «Вот бы, как в молодости, переплыть через реку». На том берегу манила её своей зеленью люцерна. Дурманящий запах бил ей в ноздри. Она фырчала, трепетала губами, роняя с них капли слюны. «Нет, не поплыву, кости потом будет ломить. Лучше я поем похуже траву, но побольше. Затем подремлю, стоя в тени, а то и позволю себе прилечь», – думала лошадь. Эту роскошь она позволяла себе редко. Ложилась со стоном от боли в теле, а утром не менее тяжёлым для неё был подъем.
Её постоянно мучило ощущение голода. Беззубый рот не так быстро, как в молодости, наполнял живот. Иногда она даже сердилась на своё брюхо, раздражённо пеняла ему: «Утроба ты ненасытная, всю жизнь я на тебя работала, гнула хребет, носила хомут на шее, получала по заду кнутом, тащила в оглоблях тяжёлые возы, упираясь своими больными ногами, а теперь уже не в силах тебя кормить». Но, как только она выполняла свою угрозу, так чувствовала, как от голода слабеет, и тут же нарушала свой запрет.
Зимой Лыска промышляла, была добытчицей. Своими больными ногами она не могла разгребать снег и щипать под ним траву, поэтому пыталась прорваться к скирдам на селе. Но её гнали прочь, обзывали «старой клячей», говорили: «Чтоб ты сдохла, никому не нужная!», и т. д. Она взвизгивала, будто понимая оскорбления, прижимала уши и пыталась припугнуть людей. Но у них было одно страшное оружие. Лыска познала его ещё в молодости, когда ей делали укол, загнав в клеть. Для этого конюх припирал её к стенке вилами, помогая ветврачу. Лыска пятилась назад, но привязь не пускала её. И она дёргалась, чувствуя, как в ягодицы упираются сразу четыре иглы. Но потом стояла смирно. А по окончании убегала побыстрей куда-нибудь подальше. Хотела быть в табуне. Но лошади били её, кусали, не давали есть. А долженствующий следить за порядком жеребец не обращал на это внимания. Иногда он подходил, обнюхивал её. Подымал верхнюю губу, обнажая свои мощные зубы. Он пытался унюхать в ней хотя бы долю тех запахов, из-за которых он позволял кобылам в табуне делать, что хошь, занимаясь с ними лошадиной любовью по два-три дня. Правда, Лыску защищал старый мерин-тяжеловоз. Он молча становился между ней и лошадьми. Все затихали. Но другие лошади быстро выщипывали траву, так что Лыске почти ничего не доставалось. И она уходила из табуна. Брела по глубокому снегу в поле. Там, в омётах, насыщалась столько, сколько душе заблагорассудится. Домой возвращалась уже к ночи. Стояла, дремала. Её родные дети и внуки жаловались.
– Мой-то хозяин зол был! – сообщала одна лошадь. – Все губы мне удилами порвал.
– С чего это он так? – испуганно спрашивала её другая.
– Мало, видать, выпил. И денег нет: взаймы не дают, потому что занимает, а потом не отдаёт. А выпить охота. Вот и жалуется мне: «Ты, лошадка, должна понять – всё нутро у меня дрожит, похмелиться надо. А эти стервозы денег не дают!» Да так рванёт с досады за удила, что зубы во рту крошатся от мусата. Даже заставляет при людях на дыбы вставать – повернуться на задних ногах, покрасоваться и скакать во весь опор. Так и мечешься, пока он где-нибудь не хлебнёт своей вонючей водички. Тогда он, довольный, поёт: «Вот птичка в небе летает, суслик свистит, а стебель татарника колючий, как моя жена…»
– Это ещё ничего, – перебивала её третья лошадка. – Я вот все коленки себе изодрала. Потащила я телегу под горку, она на меня накатывается, все задние ноги отбила передком. Хомут на горло давит, душит, а хозяин не понимает, что чересседельник сильно затянут и хомут высоко поднят. Хорошо, что он лопнул. Но хозяин стал бить меня кнутом, кричать. Я дёргаюсь, но никак не могу воз сдвинуть. Он берёт навильник, на меня наводит. Я взмолилась. Упала на колени, думаю, пожалеет. Чувствую, что на коленях легче мне стало тащить. Так на них и вытащила воз. Но всю шкуру на коленях ободрала. Потом хозяин подошёл ко мне, хотела я его укусить, уши сложила, а он так ласково погладил меня по голове, по шее, лбом ко лбу моему прислонился и шепчет: «Умница ты моя, старательная…»
Слушая их, Лыска думала с упрёком: «Эх, молодёжь, у вас есть бесценный дар – молодость. Да будь я молодой, как вы, разве б я думала об этих ранах? Ведь я тоже была молодая и помню, как впервые допустили в наш табун молодого жеребца-тяжеловоза. Я подбежала к нему. А он с радостным ржанием приветствовал меня, кивая головой. Потом положил мне голову на шею и прошептал: «Ты моя милая лунная лошадка, я сразу в тебя влюбился». Так он звал меня потом всю жизнь. Мы мечтали, что будем вместе, он будет любить только меня, а я его. И от этой мысли любой труд мне был нипочём».
К Лыске подошёл мерин-тяжеловоз, лёг рядом. Она ласково глянула на него. Это был тот самый её защитник – мерин, которого она обожала. А сама продолжала вспоминать о своей первой любви. Как никогда ясно ей представилось, как её возлюбленный, молодой жеребец, едва признавшись ей в любви, сразу же захотел обладать ею. Но она, обидевшись, ударила его копытами, ибо он захотел обладать ею без её желания. Жеребец поспешил отойти и, пощипывая травку, молча наблюдал за ней. Впрочем, она быстро остыла, рассудив так: «Ну и пусть! Всё равно я буду его когда-нибудь. А сейчас пусть посмотрит, какая я!» И, подняв хвост трубой, призывно-маняще заржала, дразня его. Как бы говоря этим: «Смотри, какая я красивая, шерсть у меня такая, словно луна облила меня своим светом, а грива и хвост – белые. А ноги какие сильные и красивые!» Она вставала на дыбы, поджимала кокетливо передние ноги, переступала на задних, поворачиваясь вокруг. Потом так носилась среди табуна, что табунщики говорили:
– Ишь, как разыгралась наша красавица! Надо бы её угомонить. А то эта шаловливая чего доброго сама покалечится или жеребят побьёт. Давай её немного проучим!
И один из табунщиков кинулся вдогон.
– Гони её по кругу. Вдвоём, посменно мы ей всыплем! – кричал ему другой.
Она видела краем глаза, как табунщик на хрипящем скакуне заходит сбоку, и побежала по кругу. Но её уже настигал табунщик. «Пусть, – думала она, – пускай потешится, ведь я бегу не в полную силу!» Но, как только он замахивался кнутом, она пускалась во всю прыть и быстро уходила от них. Они часто менялись: то один гнал, то другой. Но их кони уставали быстро. Это были мерины, которые только и делали, что носили на своих хребтах седоков да грызли траву. Она быстро уморила обоих коньков. И слышала, как один табунщик говорил другому:
– Сильна кобылка, красива, стервоза! А резвая какая! Мой мерин идёт наметом, она подпускает его. Но только я махну кнутом, она быстро, как стрела из лука, улетает. Сберечь бы её надо, на скачках будет мировые призы брать.
Но ей было всё равно, лишь бы было где бегать да чтоб с ней был конёк. Они друг в друге души не чаяли. И она за его могучей грудью была, как за стеной. Правда, он нетерпелив в любви, спешит. Но ничего, подождёт…
А тяжеловоз тоже вспоминал. Их долго держали отдельно от кобылиц в табуне. Он был самый высокий, самый сильный и скоро должен был стать жеребцом, в то время как его одногодки уже были меринами. Их уводили по одному надолго, а потом они возвращались. Хвастались своим мужеством, что их пытали, но они переносили боль между задних ног без стона. Потом они куда-то исчезали, а он бегал жеребцом.
Но однажды его пустили в табун. Там он встретил свою милую Лунную лошадку. Он стал её так звать, хотя все называли её Лыской. Но для него она была всем. Он всегда с надеждой и любопытством смотрел на неё. И когда увидел её бегущей, сразу побежал к ней, а она к нему. Он нежно и призывно заржал, она ответила ему тем же. Они положили головы на шею друг друга, и он сразу признался ей в любви. Но он был нетерпелив, ему очень хотелось, чтоб она была его, и коротким ржанием сказал ей об этом.
– Погоди, мой нетерпеливый, – ответила она, – я ещё не созрела для этого.
Кровь ударила ему в голову, всё в нём напряглось, каждая мышца, даже уши, и те вздыбились. Призывным ржанием, почти гоготанием он снова потребовал от неё покорности. Она не послушалась его и даже с визгом ударила задними копытами. Он отошёл от неё. О, если б он тогда повременил! Он бы любил её, а она его. А потом будь что будет, он бы всё отдал, лишь бы раз её любить.
Табунщики тоже наблюдали за ними.
– О, смотри! Наша игрунья уже хочет покрыться, – смеясь, сказал один другому. – А наш хозяин ей другого жениха привёл – за большие деньги купил. Надо тяжеловоза убрать.
Он не знал, что наступил век машин, тракторов, и людям нужны были другие кони. Тонконогие, с лебединой шеей, быстрые, как ветер, а не могучие тяжеловозы. Он увидел, что к нему скачут табунщики. Они накинули на него аркан, чуть не задушив, когда тяжеловоз стал рваться и биться. Он задыхался, в глазах потемнело, конь с шипением втягивал в себя воздух. Потом свет померк в его глазах, и он упал. Очнулся, попытался дёрнуться, но неимоверная боль в верхней губе (петля из сыромятины с палкой) сделала его покорным. Конюх орал: «Не балуй!» – и сильно наворачивал закрутку. С тех пор он усвоил урок: как только он становится норовистым, хозяин крикнет: «Не балуй!» А потом снова будет такая боль в губе, что лучше стоять спокойно. Его увели в конюшню, держась за скрутку, которая по-прежнему причиняла ему боль. Верхняя губа раздулась, напоминая шар, в который накачали воздух.
Через несколько дней его привели на луг. Дали в ведре овса, а сами осторожно опутывали его сыромятными ремнями. Он вздрагивал всем телом, переступал ногами. Табунщики перешёптывались между собой:
– Быстрей работайте! Как бы он не понял, к чему наша возня.
Наконец, один, в белом халате с сумкой и ведром, полным красноватой воды, крикнул:
– Давай!
Люди дёрнулись, дёрнулся и тяжеловоз. Но что это? Ноги его стали поджиматься к животу, он завалился на бок. Бился головой, пытаясь подняться.
– Навались! – снова заорал человек в белом халате.
На шею тяжеловоза положили бревно. Четыре табунщика прижали его голову к земле, и тотчас жгучая, невыносимая боль в паху ослепила его. Но он не стонал, а только кряхтел, тяжело дыша. Долго пришлось мучиться. Затем они надели на голову коня недоуздок с вожжами, дёрнули за верёвку, освободив ему голову от бревна. Онемевший, он полежал ещё немного, потом с утробным стоном встал. Люди, по двое с каждой стороны, провели коня на его место в конюшне. Боль раскалённым железом саднила в междуножье. Приведя в конюшню, дали ему воды, кинули соломы вместо овса. Не до еды ему было. Болел он долго, исхудал. Через месяц его выпустили.
И он летел на крыльях к своей Лунной лошадке. Ржал, звал её, и она, увидев его, радостно помчалась навстречу. Он подбежал к ней, горя желанием любить её. И она была готова к любви. Он и желал её, и не мог. И проклял тот день и час, что не послушался её раньше, потребовал от неё любви раньше времени. Тогда бы табунщики не обратили внимания на него, сгорающего от желания и нетерпения, потерявшего контроль над собой…
Чуть позже он бы любил её, у него были бы сын или дочь, всё равно.
Да, люди поступили с ним слишком жестоко. Его товарищи были облегчены раньше. Они не успели заиметь желание обладать кобылами. А он уже пытался ею обладать. И теперь он имел это желание. Обнюхивал её, подымал губу, обнажая зубы, задирал голову вверх, разгорячённый, требовательно ржал, но ничего не мог сделать. Тоска по несбывшемуся вошла в него. И тут он увидел серого, в яблоках жеребца, бегущего с гордо поднятой головой. Длинная грива, хвост трубой. И звонкое ржание. Все кобылицы уставились на него. Некоторые выгнули спину и подняли хвост в знак покорности. Другие – более строптивые, сложили уши. И только его Лунная лошадка заржала призывно. И этот жеребец побежал к ней.
Тяжеловоз весь задрожал от ревности и злости. Кинулся к жеребцу. Они сшиблись, тяжело столкнувшись крупами. Отскочили друг от друга. Поднялись на дыбы. Жеребец был неимоверно мускулист и силён, но могучие копыта тяжеловоза сильней ударяли ему в грудь, хотя и он пропускал удары его копыт по своей груди. Но Серый был хитёр и ловок. Используя его неуклюжесть, он быстро упал на ноги, повернулся к нему задом и так ударил копытами по его челюстям, что они хрустнули. Тяжеловоз взвизгнул от боли. Но что была эта боль по сравнению с его душевной мукой? Он повернулся и так ударил своими копытами по заду Серого, что тот упал на передние ноги, ткнувшись носом в землю. Поняв, что в обмене ударами копыт он не победит, Серый мигом обежал его, упал на колени и, вытянув шею, попытался укусить его за коленную чашечку, чтобы обезножить. Тяжеловоз понял его намерение, и головой оттолкнул его. Тот вскочил и вцепился ему в шею, возле затылка. Напрасно он крутился на месте, пытаясь вывернуться. Но его желание обладать кобылицей придавало ему силы. Он хотел обладать ею и мог, а тяжеловоз тоже хотел, но не мог. Это подрывало его силы. Он почувствовал, что шея его затвердела от боли. Голова стала клониться долу. Тяжеловоз понял, что наступает его смерть. Как только голова коснётся земли, острое копыто Серого, как топором, разрубит её. От невыносимой боли он опустился на колени. Одну ногу поджал под себя, а другую выставил вперёд. Его сопернику этого только и надо было. Он отпустил его шею, цапнул за колено, сорвав шкуру и сдвинув в сторону чашечку. Как он не оторвал её совсем?! Тяжеловоз завизжал от боли. А Серый радостно заржал и кинулся к Лыске, к его Лунной лошадке. Та в страхе кинулась бежать от него. Превозмогая боль в колене, тяжеловоз шептал: «Беги, беги от него, моя любовь, беги!» Хотя понимал, что тот может остановить её ржанием. А потом – лягайся не лягайся, но всё равно она будет его. И, как бы угадав его мысли, один табунщик сказал другому:
– Пущай гоняет её до мыла на теле, лучше случка будет… А с этим что? – Подъехали они к тяжеловозу, слезли, осмотрели колено. – А, ничего серьёзного, ветврач прижмёт кожу, зашьёт, забинтует, чашечка на месте. До свадьбы всё одно заживёт… – И засмеялись, довольные.
А что же думала и как вела себя сама Лыска? Сначала она подбежала к своему коньку, который ржанием звал её. Они коротким ржанием приветствовали друг друга. Ткнулись носами. Она готова была любить его, но что-то в нём изменилось. Когда он ржанием потребовал, чтоб Лыска стояла, она не увидела в его глазах ничего похожего на безудержную страсть. Глаза были какие-то потухшие. Не зная почему, но она ударила его задними ногами. У кобылиц это бывает. А потом, застыв на месте, ждала любви от него. Но, повернув голову, увидела тоскующие глаза его, и такая боль была в них, что ей стало жалко его. Потом появился этот – бегущий к ней, молодой и сильный. Не зная, почему, она решила заржать. Древний инстинкт потребовал, чтоб он обратил на неё внимание. Он подбежал к ней. Но тут кони начали драться. Она смотрела на них и вдруг почувствовала, что гордится собой. Ведь это из-за неё дрались жеребцы насмерть. И не зная отчего, но ей хотелось, чтоб именно Серый победил, этот незнакомый ей жеребец, которого, как она слышала, купили за большие деньги, но до сих пор не видела его. И вот он дерётся из-за неё. Вокруг бегали табунщики, орали:
– Пожарку сюда, убьют они друг друга!
Прикатила пожарка, пожарные спохватились:
– Где бочка с водой? Воды надо…
К этому времени всё было кончено, Серый укусил тяжеловоза за колено, тот застонал, завизжал. Когда победитель кинулся к Лыске, она испугалась и помчалась в степь. Серый понёсся за ней. Она бежала, чувствуя, что становится мыльной. Тут он заржал – призывно и требовательно. И эхо повторило этот призывный крик. Она поняла, что сама природа требует от неё этого, и сдалась, остановилась. Он подбежал к ней, грубый и сильный. Без всякого ухаживания приблизился вплотную. Возмущённая, она ударила его. Но он дико заржал и прыгнул. Она почувствовала его копыта на своей спине. Затем он вцепился ей в холку зубами. Не обращая внимания на первоначальную боль, она, разгорячённая, изнемогала в сладострастии. Когда он, обессилев, оставил её, она, поднатужась, хотела выплеснуть его семя, чтоб ещё раз насладиться им. Но он, зорко следивший за ней, завизжал, сложив уши и оскалив зубы. Она поняла, что жеребец хочет укусить её, и побежала лёгким бегом, а он, весёлый и довольный, затрусил рядом, взбрыкивая от счастья, словно жеребёнок. Его радость передалась ей. Она шаловливо бежала с ним рядом, касаясь его горячего бока. И ей казалось, что этому счастью не будет конца. Но вскоре почувствовала, как что-то в ней изменилось. Он стал ей не нужен. И она равнодушно начала щипать траву, безучастная к своему первому любовнику. Она снова стала думать о своём друге, и что-то тёплое и ласковое шевельнулось в её груди, отчего радостно забилось сердце. Прискакали табунщики и погнали её в табун, а её соблазнителя на другую конюшню. Она подбежала к тяжеловозу. Он приветствовал её тихим ржанием…
Они снова были вместе. Но тут он тихо спросил её, не понимая, для чего:
– Ты теперь его?
– Да, – раздражённо ответила она и, оскорбившись, ударила его копытами.
Он отошёл от неё, не чувствуя боли. Что боль физическая по сравнению с болью душевной? Он думал: «Что ж, пусть я не могу обладать, но я ведь всё равно люблю её и буду всегда любить и защищать».
Но людей после этого он невзлюбил. Стал злобным, норовистым мерином. Дрался со всеми жеребцами и метелил их так, что они после драки с ним выглядели дохлыми клячами. Он стал сторожем в табуне. Ведь там были породистые кобылицы, которые имели «мужей», то есть их всегда подпускали к одному и тому же жеребцу. Но если нелёгкая приносила со стороны какого-нибудь жеребца, а они иногда прибегали, то после встречи с ним убегали побитыми. Саврасый дрался за право быть первым в табуне. Зная это, табунщики делали так: убирали его в конюшню, и лишь потом выпускали жеребца. Если почему-либо кобылица не осеменялась, жеребец мог гонять её до изнеможения. Задиристость мерина, очевидно, объяснялась тем, что, хоть он и не был теперь способен к случке, но инстинкт размножения в нём ещё далеко не погас.
Хозяин, звали его Аким, взял его, чтобы впрягать в свою телегу, так как он был очень сильный и в распутицу только он мог тащить телегу с комьями и ошмётками грязи на колёсах. Но самое страшное, это когда он таскал, в прямом смысле, своих сородичей на бойню. Их крепко привязывали к телеге. Они понимали, куда их ведут. Сопротивлялись, пытаясь порвать ремни. Упирались всеми четырьмя копытами. Но он пересиливал их. Они жалобно ржали, будто просили пощадить их. Но Саврасый бессердечно выполнял свой долг. Хотя знал, что ведут их на смерть. Ведь он чувствовал запах крови, идущий оттуда, куда уводили лошадей, и откуда они не возвращались.
Его хозяин любил выпить, погулять, но и поработать тоже. Иногда после обеда он запрягал его и ехал в далёкое село. Всегда спешил, заставлял коня бежать быстро. Подъезжая к дому, он привязывал Саврасого к забору, а сам шустро вбегал на крыльцо, забыв напоить и накормить коня.
– Саврасушка, дал бы ты ему копытом по тыкве, чтоб он сдох. Я бы неделю поплакала, но навсегда бы отмучилась…
Конь сочувственно толканул ей губами в нос. Она откачнулась:
– Фи, изо рта воняет! – и добавила: – Зубы надо чистить! – после чего ушла в дом.
Саврасый с недоумением смотрел ей вслед, словно говоря: «Как я могу зубы чистить? Я конь, чистоплотный, и у меня нет ни рук, ни пальцев, чтобы взять зубную щётку. Как я её, копытом, что ли, возьму?..»
Впоследствии он поделился своими мыслями со своим другом, тоже мерином. Звали его Плюс-Минус, он возил счетовода по полям. А он, измерив поле и задав в торбе корм мерину, колдовал над бумагами, бормоча: «Плюс-минус, плюс-минус…» В конце концов мерин так привык к этим словам, что отзывался на них, думая, что это его кличка.
Счетовод, когда ехал по дороге и начинало трясти, орал: «Дроби рысь!» – и натягивал вожжи. Конёк привык и к этим словам, после которых сразу набавлял скорость. Если же дорога была гладкой, счетовод прикрикивал: «Умножай рысь!» – и хлопал по крупу вожжами. Тогда мерин нёсся так, что спицы сливались в один сплошной круг, как лопасти вентилятора при вращении. Казалась, что это не колёса со спицами, а только кольца ободов, а бричка висит в воздухе.
Счетовод научил его и геометрии. Едет по диагонали квадрата поля и орёт: «Делим квадрат диагональю пополам!» А сам вожжами направляет коня с одного на другой угол поля. И тот тоже стал понимать эту команду, привык за много лет. Так же, как и другую.
– Держи одну сторону треугольного поля! – кричал счетовод, добавляя: – Пифагоровы штаны во все стороны равны…
Конёк усвоил и это.
Иногда хозяин напивался в бригаде так, что ложась в бричку, приказывал:
– Трогай! Ты сам знаешь, куда…
И конёк соображал: раз от него запах вонючий, значит, надо в шинок. Привозил к нему, останавливался. Счетовод подымал голову и удовлетворённо резюмировал:
– Решение верное.
Иногда голодный мерин пробегал мимо, уж очень хотелось есть. Тогда хозяин грубо останавливал его словами:
– Решение неверное!
Но тут выходила из дома жена, и он заканчивал, сникая:
– Решение правильное.
И понурый шёл домой.
Саврасый слушал своего друга, считавшего, как видно, себя причастным к царице наук – математике. А сам думал о своём.
Как-то раз, едва привёз он хозяина домой, как тот заорал на него:
– Что, копыта от ящура отвалились?! Что, нет терпения, и ты проскользил до дому?! Я тебе покажу, где надо тормозить!
Он стремительно влетал в дом. Потом оттуда выбегала жена. Он за ней, со шваброй, крича:
– Тормози, шалава! Я тебе шваброй уму-разуму добавлю…
Женщина пряталась в кустах. А он, тяжело дыша, бросал швабру и говорил:
– Конёк ты мой верный, что делается? Пришёл домой – вижу, на стуле чужие штаны, одеколоном моего соседа пахнет… А ведь как жили?! Душа в душу, друг в друге души не чаяли. Как сыр в масле она каталась. Никакого трения и скольжения меж нами не было. И вот как обидела…