
Полная версия
Житейная история. Колымеевы
Мотал на узкий юношеский ус Палыч, а как схоронил старуху, так решительно поменял выработанный покойной жизненный курс. В то время и страна становилась на новые рельсы, перевёл Хрущёв историческую стрелку. Пять лет отслужил Палыч в Монголии, а сразу после армии схлестнулся с инженеркой из города, избу родную заколотил. Пожил по уставу с первых дней, да головой пошевелил… Закатился в Ворот-Онгой, распоясался:
Выйду в поле, сяду … —Далеко меня видать!И чихвостили его тридцать раз на тридцати коллективных собраниях, и бивали по пьянке рогатые мужики… Наконец, попросили из колхоза. Подался сокол на гипсовый рудник, поспевая наперёд злой бумаги, которую Алексашка выслал директору карьера.
Директор не поворотил морду набок, посадил на бульдозер в цех погрузки. Подались в руки рублишки, благо вкалывать был горазд. А где деньги, там и… Не успел дух перевести после разгульной воротангойской жизни, как пять раз женился да десять развёлся. Уже и волос полез из башки, яйцом проклюнулась на макушке лысинка. Сорокалетие справлять не стал, ибо всё меньше тянуло на выпивку, чернота мыслей обсела душу, как стая ворон столовскую помойку. Вот и окружающие вроде бы со смешком стали называть его Палычем, а сопля малолетняя всё чаще кликала «дядькой». Прогнал Палыч от себя последнюю шушеру, выбросил пустые бутылки, вымыл ноги и лёг спать. Но червячок завёлся, точил ходы-норки для болезненных думок.
Как-то зашёл в пивнушку (завезли свежее пиво), за одним из столиков хищно выхватил взором незнакомую привлекательную женщину. Молочно-белая пена лопалась в её отставленной кружке тысячами пузырьков. Кепчонку набок:
– Спиваемся в рабочее время? А то давайте встретимся вечерком в свинарнике – я буду с газетой «Правда» в руках…
Но подняла незнакомка лицо, выхлестанное, как моросным осенним дождём, горевым горем, – и словно ведро бутылочного стекла ссыпали ему за шиворот.
– Я два дня тому сына отдала в землю… – Сказано было просто, как старому знакомому. – Семнадцати не было. Водитель тронул машину – Алёшка вылетел из кузова. Убился о бортик… Судиться подзуживают, да я не хочу нисколько. Нужно! Парня не воротишь всё одно, а я отродясь даже в свидетелях не была… А ты мне такие слова…
Бочком, комкая кепку, уходил Палыч из пивной, сломленный в своей холостяцкой бесшабашной крепи, после которой нет возврата к прежнему – только вперёд, к светлому будущему.
На годовщине со дня гибели сына Августины Павловны объявился, прежде разузнав про житьё-бытьё наборщицы из районки. Оказалось – дважды земляки, оба из-под блокадного Ленинграда, только Августина из Харагиничей – четыре версты ходу от него… Хохмили в курилке мужики:
– Куда тебя, Колымеич, потянуло! Ну давай устремись к этой величине, вместе будете передовицу складывать!
Шёл как на казнь: кто же знает, как встретит его Августина, когда в пивной виделись да пару раз на улице. Правда, с памятного дня Августина, улыбаясь кратко, здоровалась первой, но ведь не станешь принимать это на свой счёт…
На трельяже, рядом со стопкой водки, с черно-белого портрета глядело юношеское лицо с чёлкой, гладко зачёсанной вправо.
Августина вышла из кухни со стопкой тарелок – и не удивилась, как будто с часу на час ждала. Всё-таки оговорила ситуацию со своего, женского, бока:
– Вот уж на кого бы не подумала! Ну проходи в зало, что встал?!
За столом – корреспондент газеты Сашка Сапожников; редактор Аширов; Даниил Андреевич, директор рудника; Алка Шелихова – эта больше хвостом вертит; косая баба… Притулился с краешка. Августина сообразила, поднесла штрафной; заглотил и стал осматриваться на вражеской территории.
– Сталин болел, перед смертью уже… – рассказывал Аширов, отирая платком жирные красные щёки. – Двадцать четыре часа в сутки не выходили из редакции… Помнишь, Гутя?
Отставив от стола табуретку, она сидела в отдалении от поминальной тризны – со своим горем.
– Да помню! И дневали и ночевали в типографии…
– Августина помнит. Мы с ней хлебнули мурцовки! Каждые три-четыре часа новые сообщения о состоянии здоровья вождя… Из столицы в область, оттуда – в район… Само собой – тайно, закрытые каналы. Вот каждые четыре часа новый выпуск с последними новостями… Ты-то не помнишь, Сапожников!
– Я тогда ходить тренировался.
– Ты не помнишь, – подтвердил Аширов. – А мы с Гутей помним. Мне как редактору из района: так, мол, и так, – а уж я с листочком в типографию – Гутя с девчонками набирают…
– Плачем, а набираем… – Августина сделала Сашке знак, чтоб обносил по рюмкам. – А ведь не знали тогда, сколь он обиды нанёс людям. Откуда было знать правду?
– Неоткуда…
– Мы и не искали правды, – полез в карман за куревом Даниил Андреевич. – Если разобраться? Одна правда была, о другой и подумать не моги. Если бы кто сказал: тут, ребята, подвох! – так задумались бы. А так…
– Свинцовый набор, в пыли всю дорогу… А надо – куда денешься? И жалко, главное, было. Не за деньги – а по состоянию души жалели… Как щас помню, что сидим, плачем с девчонками…
Заскрипел зубами охмелевший редактор:
– Я-то не плакал – по прошествии лет могу признаться! Тоже, не пустое ведро – голова была на плечах, понимал уже кое-что…
– Ну-ка, Гавриил Викторович! Ты меня извини, но такие слова… Хоть и не прежнее время, а всё одно воздержись, пожалуйста…
В разгар поминок через стол, цепляя тарелки с салатами, полез к Палычу крепкий на морду мужик с крупным носом. Он давно не сводил с него бычьих глаз.
– Интересуюсь: на какой именно должности состоите в редакции? Сотрудник отдела писем? Сторож-истопник?! – И потянулся к горлу Палыча широкой клешнёй.
Не дали разгуляться, осадили буяна.
– Остынь, Чебун, надоел хуже смерти! – пригрозила Августина; мужик засмеялся дурковато и сел. – Не смей проводить в моём доме своей политики! А то я, знаешь, быстро…
– Действительно, Сергей! – прикрикнул Аширов. – Ты на поминках, по-моему, а не… Ну-ка, приведи себя в порядок!
Когда разошлись гости, как на аркане утянув за собой Чебуна, который всё порывался замутить драку, – в кухне, среди беспорядочно сваленной грязной посуды, нашла коса на камень. Жёлтая лампочка, засиженная мухами, освещала две сгорбленные фигуры, уголками табуреток приткнувшиеся друг к другу.
– Оно бы не мешало, конечно… – отвечала на его намёки Августина. – Но, опять же, у мужа родного ноги не остыли, сына только проводила, а тут на тебе! Не-е, Владимир Павлович, погодить нам нужно с тобой, дружок, а то нагородим сдуру…
Через месяц всё с тем же фанерным чемоданчиком заявился опять. Была осень, только откопались, и Августина намывала в ведре свежую картошку. Возле окна, поставив маленькие ноги на поперечинку табуретки, сидела косая баба, которую Палыч видел на поминках.
– Какая у тебя крупная картошка, Гутя! У меня в тот год такая же была, а нонче одни балаболки…
– Хватит тебе, Саня! Куда тебе одной? Меня также взять. Много ли нам надо теперь?
– Так-то оно так, да только не всё одно – крупную чистить или мелочь… Ты зо́лу кидаешь?
Не успела ответить Августина – не брякнув щеколдой, нарисовался нежданный гость. Саня мигом оценила обстановку здоровым глазом и вскинулась. Августина осадила:
– Сиди, Саня!
Палыч посчитал рвение, с каким Августина уговаривала Саню остаться, полезным для себя знаком, степенно прошёл в новых носочках по чисто выстиранным к зиме половичкам, чинно поставил на стол вино.
– Пойду, Гутя, – мельком глянув на бутылку, отнекивалась Саня. – Печь протоплю, да в шесть Валюху из школы встречать – боится мимо чебуновских ходить из-за собаки…
С Саниным уходом Августина излишне рьяно заворочала в ведёрке мешалкой. Она догадалась о цели его визита и, не то польщённая, не то разгневанная этой целью, с заметным борением в душе этих двух чувств наконец вытерла руки о фартук и, буркнув, чтобы шёл в зал, не стоял истуканом, забрякала дверцами шкафа…
С третьей рюмкой развязался язык – пошёл чесать, как Алексашка-председатель на собрании:
– Зарплату аккуратно получаю, плюс премиальные! – Палыч подумал, чем бы ещё можно было уверить в своей надёжности, и брякнул: – Опять же, на чёрный день кладу в сберкассу… А вы? Так и живёшь… живёте?
– А чего мне? Я хошь столь не гребу, как некоторые, а с протянутой рукой не побираюсь…
Метнула камешек.
– А я ить давно к тебе приглядываюсь, Гутя! – ахнул Палыч, не в силах больше терпеть эти шашки-поддавки. – Хорошая ты женщина. Ничего, что я так, по-свойски?
– Дак чё? Слежу за ситуацией пока что…
– Ага! Давно, говорю, приглядываюсь…
– То есть капитально устроиться хочешь?
– Но.
Вдова невинно бровью повела, а уж он сбегал в сенцы за чемоданом.
– Вот носки… три… не, вру – четыре пары!.. Две сменные рубахи, кальсоны…
– Кальсоны?!
За хозяином вылетел чемодан – только фанерки затрещали.
– Туда тебе и красный путь, кот паскудный! – стукнулся кованый крючок.
Палыч потрогал ушибленную голову – с голубиное яйцо вспухла шишка.
– Вот же, накаркала мать! Та ещё активистка попалась, хрен ей в душу, два в печень…
В чемодане таилась бутылка красного – энзэ, а в парнике при свете спички отыскалась пара жёлтых огурцов… Скоро опьянел, развалился на крыльце, подпёр дверь ногами.
– А я ей подарок привёз! – орал Палыч, стуча в дверь. – Да знаешь, ты кто после этого?!
Всякий раз, как стук становился настойчивей, Августина выбегала в сенцы – ругаться через выставленное в раме стекло. Стекло убиралось для отдушины, вместо него натягивалась сетка от мух. Но через сетку – ругайся сколько влезет.
– Женишок, а женишок?! Вынь-ка деньги из кишок! Мне – деньгу, тебе – кишку: вот и польза с женишку!
– Не-ка! – глупо хихикая, задирался Палыч. – Летошний снег ты с меня получишь! А то размечталась на дармовщинку: и зарпла-ату, и пре-емию…
Долго дрожала оконная занавеска.
– Ступай-ка, Владимир Павлович, домой по-хорошему… – застыла – бирюзовая, в цветках.
«Алкашка! – себе в оправдание охаял Палыч. – Ты меня на гвоздь поддеть хотела, как кошёлку какую, чтобы пользовать в своё удовольствие, а я не дался… Не-ка, не дался Колымеев!»
Он ещё раз постучал. И, на удивление, ему открыли…
Чебун громко высморкался. Он битый час поджидал соперника у ворот.
– Села муха на стекло, а Ивану в рот стекло! Ну-ну.
8– Господи, дай нам, грешным, и деточкам нашим…
– Ну вот, – поморщился Палыч, стыдливо отстраняясь от старухи. – И сразу причитать!
– …и деточкам детей наших…
– Гутя?!
– Эх, Колымеев ты мой, Колымеев…
Под чистым небом пришёл Палыч, а вот накрутило в вышине, наволокло иссиня-серых облаков. Они стремительно бежали в сторону гипсовой горы, падая за ней, как мокрые простыни с лопнувшей верёвки. В огороде, на оттаявших грядках, копошилась парочка скворцов, выискивая длинными клювами сонных весенних червей, громко, во весь птичий голос, ратуя за мир и согласие на земле…
«Кому согласие и понимание, а кому в клюве сидеть!» – относительно противоречий жизни помыслил старик.
Августина Павловна тоже выглянула в окно, да и плеваться: одинокой грудой валялся на грядах уголь.
Тихо пел перемотанный пластырем приёмник. Просыпаясь, Августина Павловна бежала в кухню врубить радио: «Всё живая душа!» Приёмник от старости ворчал, хрипя и стреляя электрическим нутром. Обычно одного тычка хватало, чтобы сквозь яростное дребезжание ностальгически позвался «Маяк». Но и, откашлявшись, приёмник справлял свою работу неважно. Если передавали музыку, то слышно было лишь мелодию, ибо слова покрывал треск. Хорошо, если крутили русские народные песни, которые Августина Павловна знала назубок и могла бы подхватить с любого коленца, напойте мотив. С новыми дело обстояло хуже; не понимая толком слов, старуха кляла поседевший от пыли приёмник, называя его «бессловесная мула», а заодно поносила современных горлодёров. С годами слух у неё притупился, поэтому колёсико громкости раскручивалось до отказа. Радио жило словно бы отдельно ото всех. Оно то могло замолчать внезапно, и старуха крестилась: «Ну слава богу, замолкло!» – а то вдруг ни с того ни с сего воскресало и, вспомнив, что с накрученным колёсиком ему дали полную волю, ужасающе дребезжало. «А-а, чтоб тебя! – как ветром, подкидывало Августину Павловну. – Как ш-ш-шурану щас в печку!»
– А сейчас хор… хр! хр!.. по многочисленным просьбам жительницы… хр! хр!.. ской области исполнит русскую народную песню «Ой, мо… хр-хр!» – вещал тоненький голосок дикторши, но когда он пропал, старуха стала вертеть колёсико.
– Пой, кому говорят!
Только потом Августина Павловна догадалась, что укрутила колесо в другую сторону. Погнала ногтем обратно. И захрипело-завыло из запорошённого серой пылью зева:
…Ма-а-йив-в-во-о-о к-а-а-нь-нь-а-а!хр-хр-хр!Ма-а-йиво к-а-а-нь-нь-а-а,Бе-э-е-ла-гри…хр-хр-хр!У ми-и-и-ньа жи-эн-н-на-а-а-а,О-о-ой, и-и-игри-и-и-и-в-в-в-а-й-а-а-а!..– Недопили… – пояснил старик.
Августина Павловна потерянно воскликнула:
– Я какая в молодости певунья-плясунья была! Скажут: «Сделай, Гутя!» – и спою, и спляшу! И куда моё здоровье делось? Нонче как гвоздь проглотила. Не знаю, что-то будет, Колымеев…
Ждала Августина Павловна слова от старика, а в ответ молчок. И, только выйдя в сени набрать из фляги воды, углядела на гвозде больничную сумку Колымеева… Скособочился от боли и обиды рот. Забыв про чайник, вбежала с сумкой в руке – как воришку, за шиворот приволокла, – швырнула в ноги:
– Это ты что же удумал – в гроб меня вогнать?!
Нутряной камень, укатившийся с приходом Колымеева в печёнки, снова подоткнул снизу горло – застрял в груди вздох, темень в глазах. Закрыв лицо руками, старуха убежала в прихожку…
– Годы мои годские! Там зола выгребена в печи? Угорим… А-а, к чёрту всё!
– Выгребена, Гутя, – поспешно отозвался старик.
– Ты мне скажи одно, не трави, Христа ради: на выходные отпустили, что ли? Я не пойму… Ну?!
– Совсем, Гутя!
Старик приковылял в прихожку, сел на уголок лавки.
– Очки не сломай.
– А?
– Очки положила где-то здесь, дак не сломай!
Старуха вспомнила и сходила за чайником, включила конфорку, сетуя, что даром топилась печка и теперь «сколь намотает на счётчик – неизвестно».
– Интересно девки пляшут – по четыре штуки в ряд… Уколы-то все проставили? А то я позвоню…
– Все. Обстоятельно ремонтировали! Алганаев по имени-отчеству со мной, другой раз за руку поздоровается…
– Хорошо, – согласилась старуха. – Но знаешь, как бывает? Скажут: жив-здоров Иван Петров – а лишь бы с глаз долой…
После чая старуха стояла в прихожке с кошёлкой в руке.
– Чем кормить-то тебя? Отощал! Рыбки хошь, м-м?
– Блины же есть?
– Это когда поллитру взял?! Раньше и чекушки хватало…
– Когда это было? – Старик напряг память, но пришёл к выводу: – Всегда ещё бегать приходилось!
Щемяще билось солнце в окне; старик щурился от света. Щурилась и Августина Павловна, но от другого светила, которое, сообразно с её жизнью, то заходило за тучку, то сияло в воздушной синеве. Ей предстоял торжественный момент, она его дождаться не чаяла: идя сейчас по улице и заходя в магазины, всем встречным-поперечным утрёт старуха носы, сообщая, что старик «жив как никогда» и «дай бог вам так»…
– Соседей придётся звать, как думаешь? – Старуха покосилась на бутылку, которая всё ещё стояла на столе. – Вдвоём-то не осилим.
Палыч нынче был хозяин. Велел позвать Ларку с Борькой, старика Чебуна, Мадеевых… Намекнул, что неплохо бы и учительницу.
– Дак бутылки мало! Одна цыганка пьёт, как чайка. Глыт, глыт, – и не пьянеет! Вот тебе и сухостоина!
– Ну, две бери! Две-то завсегда лучше одной, Гутя.
– А денежки? Пенсия когда-а ещё?! – Августина Павловна решительно громыхнула дверью.
9Горе – это волна без часов прилива и отлива.
Вот и у старика Колымеева было горе. Случалось, что оно затихало, а вскоре наваливало – лишней рюмкой, колким словом, косым взглядом…
– Пустым стручком жись прожил! – горевал Палыч. – А в пустоте – какая надежда? Так, одно эхо…
Сыскались, верно, родственники через тётку Агафью, так, седьмая вода на киселе. Он их называл – племянники. И уж как они вызнали о нём, но однажды наехали – здоровые и весёлые, мордами – в колымеевскую породу. Судомеханиками работают на корабле в Приморье, зашибают прилично, пока холостякуют.
– Главно, на всяких там шаляв рты не разевайте! – строго учил Палыч, а они, дурачки, посмеивались. – Жись, племяши, во здесь вот держать надо!
И указывал на сильный ещё кулак.
А племяши опоили его вином да укатили. Открытки одно время слали поздравительные, и Палыч ответно делил деньги с получки, а потом и с пенсии. Но как бзыкнули сбережения и шиш пророс в кармане, замолчали и племянники, завалящего письмеца не пошлют старику ко святому дню.
– Пиво ко-ончено, ресторан закры-ыт! – привыкнув валить правду в глаза, хрипло кричала старуха, бывая навеселе.
Старик вздыхал, но не принять старухиной правоты не мог.
– А ведь и у нас, Гутя, могли бы пойти детишки, если б в своё время шель-шевель! – пьяненько грустил Колымеев.
Старик переживал одиночество в огороде под черёмухой.
– Эх, Колымеев ты мой, Колымеев! – без слёз причитала Августина Павловна, наблюдая из окна сутулую фигуру. – Носки одел ли?
И вот однажды зимой ещё с порога прокричала первая телеграмма.
– Ну, закрутитесь теперь, хлебнёте мурцовочки! – в адрес зятя с дочерью прокаркала Августина, тут же собрала сумку и упорхнула к дочери в Усть-Илимск.
И пошло-поехало, несколько внуков выскочили на свет, как из стручка горошины. Летом сопливая шайка-лейка объявлялась в стареющей обители Колымеевых.
Довольным кочетом бродил Палыч по двору, шаркал ногами: дед да дед.
– Полная катавасия у тебя в хозяйстве, Колымеев! Лежали бокорезики на крыльце тридцать лет, а теперь найди их у этой бражки…
Старик шастал от кладовки в огород и обратно без дела, дабы лишний раз удостовериться в том, что внуки неотступны от него. Он любил их чистой любовью, не разбавленной другим чувством. Эта любовь не кичилась, со стеснением заняв в детской жизни скромное место и больше смерти страшась, как бы ей не щёлкнули по носу.
В этой своей боязни навредить Палыч готов был за всякое баловство целовать в маковку детей, и старуха опасалась, как бы старик не испортил дела:
– Чё ты… как этот?! Дал бы мешалкой куда следовает! Я дак, примерно, нисколь не робею на этот счёт…
И со шнуром кипятильника наступала на пугливо сбившихся в стайку проказников.
– Змеи! Фашисты! Всю малину изурочили! Хотела сварить к Спасу, а они… У-у! Кто первый в малинник залез?! Ну, вот вам, а не варенье! – собрала в кукиш три пальца.
Но ударить, опустить грозное оружие на тонкокожего ребёнка старуха не могла.
– Твоя работа! Вот кого пороть-то надо!
Нечем было крыть старику: два бидончика минувшим утром, пока старуха ползала в комхоз оплатить энергию, нащипали с ребятишками ради эксперимента.
– Ешьте, мужики, ешьте! Бабка себе на базаре купит! – кривясь лицом, передразнивала старуха.
На защиту ему выступала Полина, мягко смотрела всегда, будто влажными тёмными глазами, движением головы сметая с плеча тугую, но заметно редеющую косу, говорила надсадным хрипотком, и слова гуляли в её устах, как ветер в пустой рюмке:
– Да ладно, мама. Много ли они у тебя съели, а ты уже и шумишь на дядю Володю.
Младшенькая, Лида, такая же чёрная, как и мать, вцеплялась:
– Правильно: мать старалась-старалась, а всё насмарку! Ты, Поля, зря их защищаешь в этот раз. Дед, конечно, мог бы и удержать. Сколь они у тебя, мать, сдёрнули с куста? Много, нет ли?
– Подходяще попользовались услугами! – давала справку старуха. – Спасибо, ростила-ростила…
Мелко сеял ресницами старик, а Августина Павловна демонстративно ускакивала в дом – лежать на диване и пугать отрешённым лицом.
– Все люди как люди, а эти… на блюде! – выносила окончательное решение по малинному делу.
С отъездом внуков дом словно умирал. Сухая крапива у плетня шелестела суше, зряшно наливалась сладостью малина, а вечера были длинные и безрадостные.
Злее бился над черёмуховым кустом винт махорочного дыма.
– Эх, жись! – шуршали раскурки из вчерашней газеты. – Хреновая ты какая-то штука. Упущенье сделал главный конструктор: слёз много, а сухого в магазине мало…
– Как там Костя с Валюшей? – когда внуки оперились, всё томил Колымеев старуху, не в духе являвшуюся с переговорного пункта. – А Игорёк, а Сёмка?
Про Полину, любимицу свою погибаемую, и заикнуться боялся…
– Пусть с родителями живут! – обыкновенно отмахивалась Августина Павловна, что должно было означать: живут себе, стали взрослыми, мы им не нужны.
10Вечером в доме Колымеевых – застолье. Накрыли в зале и стали ждать гостей. Палыч побрился, над тазиком ополоснул шею и голову (старуха поливала из кружки), надел свежую рубашку. Поверх рубахи пришлась старенькая, но ещё добротная – с горловиной уголком – шерстяная безрукавка, от долгих лет носки ставшая пушистей и мягче. Безрукавку старик надевал в исключительных случаях, да и тщательная процедура с мытьём и гардеробом совершалась точно перед важной официальной встречей.
Старуха с иронией наблюдала за ним, комментируя происходящее:
– Надухарись, ага! Ой, любит одеколоном мазёкаться! Переводит только…
Послеобеденный дождь проел в тучах трещину и посыпался на тёмные ладошки крыш. Он застал старуху по дороге из магазина и, словно хищный ворон, исклевал её душу. Ещё у порога она швырнула тяжёлую сумку, выгнала старика из кухни и стала подбивать бабки. Подведя баланс, старуха пришла к неутешительным выводам:
– Четыреста рублей ухандакали с тобой, дорогой товарищ! Клади зубы на полку…
Теперь старуха сидела на диване и не сводила глаз со стола.
– Рыбу надо было не брать! – задним числом явилась к ней маленькая экономическая хитрость. – Направила бы солёных огурцов – и только. Никого не удивишь! Водочка была бы…
В половине восьмого закашляло в сенцах.
– Ну, прутся! Попомни моё слово: ничего не оставят! Говорила: давай направлю свойски, посидим вдвоём. Дак нет, где же?! Всю ошатию надо собрать!
– Чё мы, нищие?!
Старуха зажгла на веранде свет, чтобы гости в потёмках не опрокинули со стола кастрюлю с тушёной картошкой.
– Проходите, гости дорогие! Только вас и ждём с Колымеевым! – чудно преобразился её голос. – Владимир Павлович говорит: давай, бабка, собери на стол мало-мало да посидим вдвоём. Что ты, говорю, Володя! Соседушек дорогих надо угостить, ведь не куркули какие-нибудь!
Чебуновы стряхнули у порожка мокрые куртки. Старик Чебун, вытирая лысину, первым угромоздился за стол.
– Давай угощай, Паловна! – потребовал Чебун, радостно озираясь по сторонам, всё больше на чашки-кружки. Такой человек если – Чебун. – Проставляйся за Володьку.
Невестке было неудобно.
– Вы, папка, сразу к чашкам! – всплеснула руками цыганка, уже поцеломкав Палыча в обе щеки. – Ажно противно как-то.
– Цы-ыть, сявка! – урезал Чебун. – Знай свой шесток.
– Пусть сидит! – согласилась Августина Павловна. – Сами давайте садитесь, и так припозднились.
Младший Чебун – вылитый отец плюс светло-пшеничные усы, которые старик никогда не носил, – возразил:
– Как не припозднишься, баб Гуть? – Шершавой ладонью Борька зализывал перед зеркалом волосы. – Две коровы, свиньи, куры… Пока уберёшься! Из-за этого убора вообще скоро из дома ни ногой. На днях сговорились с Ларкой сбегать в клуб, по-культурному один вечер провести. Так нет: корова место стала искать, телиться надумала…
– Культурный, посмотрите на него! – сразу взъелся старший Чебун. – Только бы на гулянки и шлялились! А кто, я вас спрашиваю, за скотьём ходить должен, пока вы, культурные, по клубам будете рассиживаться?! Я?!
– Что им, дома сидеть, тебя караулить, чтоб с печки не убился? Ты в их годах не был?
– Я по клубам не летал!
– Тю-ю, расскажи кому-нибудь другому! – хмыкнула старуха, замолкая на этот раз. Однако всем стало понятно, что за компот был в своё время старший Чебунов.
За Чебуновыми робко толкнулась в дверь учительница. Щёлкнула кнопкой, сворачивая красный зонтичный бутон…
С приходом учительницы Августина Павловна прониклась важностью затеянного и после отлучки в комнату предстала облачённой в синюю кофту с крупными ромбиками-пуговицами.
– Однако пора, Владимир Павлович? – осведомилась деликатно, но тут в дом не вошёл, а ворвался Тамир, и вместе с ним ворвалось ощущение спеха неведомо куда и зачем.
Заорал ещё с порога:
– Э! Тётя Гутя! Я там молоко со сметанкой принёс, в сенцах поставил! Банки потом отдадите! Только помойте, а то Рената Александровна ругается на меня, когда немытыми отдают! А у меня – тётя Гутя?! – у меня рука не пролазит в банку!
– Неправда! – заалелась учительница. – Никогда и слова не сказала. Это уж ты наговариваешь на меня…






