
Полная версия
Растворяясь в песках
Небо уже потемнело, когда домой пришла Дочь. Лилавати со всем почтением начала ей рассказывать:
– Дочка, дерево желаний даже дочь подарило… кому? Самой богине Парвати, которая благодаря этой милости избавилась от одиночества и стала счастливой.
Сложно сказать, что из этого поняла Дочь и не сочла ли все это пустой болтовней, но она прямиком устремилась в комнату Матери, посмотрела на шкаф, и ее как будто осенило: «Моя статуя», – пробормотала она, открыла дверцы и наклонилась.
Любой устанет целый день выслушивать чьи-то молитвы и просьбы, и ветвь дерева желаний, она же трость, упала на пол. С грохотом.
Кантхе Рам тут же закричал:
– Нет, нет, госпожа! – пытаясь помешать ей забрать статую. Как будто грохотом дерево желаний хотело сказать именно это.
– Нет, нет! – Ровно в этот миг появился Старший. Он все слышал. И видел сестру, стоящую лицом к лицу со статуей.
Та самая треснутая статуя, за которую можно выручить миллионы, если продать какому-нибудь музею.
– Разобьется, – сказал он резко, глядя куда-то сквозь нее.
Если брат и сестра давно отвыкли смотреть друг другу в глаза, даже разговаривая, то вряд ли кто-то поймет наверняка о чем шла речь: о статуе, трости или о чем-то еще.
Там, где весь дом погряз в сумбуре переезда, любая попытка понять друг друга и без того хромала и была туговата на ухо.
29В детстве, когда брат и сестра доставали что-то из шкафа, на них всегда смотрел Будда-скелет – та самая статуя. И они пугались, видя его лицо, больше походившее на череп, и глаза, глубоко запавшие в темные дыры. Но со временем они привыкли к нему, как если бы он был кем-то своим. Их родной святой старик в шкафу, чья борода и волоски на теле – им нравилось так думать – росли, пока он все старел и старел. Постепенно им стало казаться, что запавшие глаза просто закрыты в медитации, а если он внезапно их откроет, оттуда вырвется пламя. И это длинное ухо, как у Ганди, все время хотелось легонько поглаживать, что они и делали. Но больше всего их завораживало истощенное тело Будды, которое за долгие годы медитации превратилось в хрупкую сеть ребер, нервов и кровеносных сосудов, которая, словно прозрачным покрывалом, была обтянута истончившейся кожей. Как будто все, что было в нем грубого, земного, испарилось и осталось только красивое, спокойное, безмятежное, чистое. С каждым днем статуя становилась все более хрупкой и нежной. Мама звала ее «мое каменное сердце», дети – «голодающий Будда», а их Отец – «ее каменное сердце», и он с теплотой смотрел на Маму, а она брала его за руку, и дети прыскали со смеха, видя это проявление чувств. Старая статуя медитирующего Будды была треснута. У нее не было кусочка плеча и осталось всего одно длинное, как и подобает Будде, ухо. Второе было отколото и где-то пропало. В песке.
Дети не знали историю бодхисатвы, они не знали, что Будда Гаутама погрузился в медитацию на песчаном берегу реки, оставив все желания и стремления, чтобы освободиться от повергающего в страдания круговорота рождений и смертей. В день он съедал одно кунжутное и одно рисовое зернышко, это поддерживало в нем жизнь, все. Его заметало песком, и он все больше погружался в самадхи. От него остался один скелет, каркас из ребер. Однажды он пошел искупаться в реке, и самадхи в песке превратилось в самадхи в воде. В этом состоянии его увидела Суджата и влила ему в рот сливки, полученные из молока тысячи коров, тогда Будда вернулся в мир и провозгласил, что высшая цель не песок и не вода, а срединный путь. Внутренний свет, рожденный во время самадхи в песке и в воде, озарил его лицо, каждое его проявление, изображение и воспоминание о нем.
Когда кто-то уходит в самадхи, все части его тела погружаются в песок или в воду. Но способность обрести освобождение не ослабевает от того, что сонмы людоедов, обретя форму рыбы, крокодила и прочих подобных существ, устремляются разгрызть его кости и высосать жизненные соки. Если тело подвижника на какое-то время скроется под водой, как это бывает с моряком, то все начинает плавать отдельно: отдельно – тело, отдельно – голова, отдельно – почка, отдельно – ухо. И эти существа, погруженные в самадхи, становятся чем угодно: кирпичом, черепом, костью, горшком, украшением, статуей, жемчужиной, раковиной, голосом, дыханием, пером, топазом, зернышком, сердцем, историей, душой, галькой, пылинкой, былинкой, ухом, глазом…
Но разворошить – это дело Вершителя. Вершить и ворошить. Так все и вся появляется на свет божий. Из песка и из земли, из воды и из воздуха, старые кости и истории – разворошенные и свершенные, они обретают новую жизнь.
Вот почему так сложно привнести прогресс в Израиль и Италию: только возьмешься за лопату, чтобы построить новое, как вековое прошлое уже уставилось на тебя: ухо, нос и даже глаз Иисуса, и к верующим опять возвращается вера. То же происходило в Шумере, Месопотамии и других подобных местах: не успеешь копнуть глубоко, а старые истории уже восстают из самадхи. Предотвратить это можно, только если как следует прихлопнуть их сверху. Не успеют они услышать, что кто-то пытается разворошить землю, а песенка их спета.
И все же уничтожить существование самадхи очень сложно. Вот в Бамиане, когда туда дотянулись руки дьявола и динамит возрадовался, как Могамбо[40], обрушившиеся горы привели в движение статуи, покоившиеся в самадхи под землей, и они вышли на поверхность в других местах. Динамит пришел в недоумение.
Кто бы ни подтачивал их: время или всевозможная живность, какие бы подлости и злодеяния ни сыпались, эти истории, это самадхи, эти статуи не умирают, не остаются погребенными навсегда. Они просто сидят, сложив руки в дхьяна-мудре[41], их медленно-медленно заносит песком, и они покоятся в курганах, пока не пробьет их час.
Если старики и деревенские жители натыкаются на такие курганы, тут же бьют земной поклон. Иногда они приносят оттуда какой-нибудь древний камень и закладывают его в стену дома или хлева. Это, по сути, одно и то же, потому что дом – это храм, а скот – божья тварь.
Когда пришли англичане, они стали по-своему, по-английски, обходиться с находками из этих курганов. Пребывающие в самадхи черепа, кости, предания стали выставлять в музеях, библиотеках, гостиных и офисах. Дельцы установили на них цены. А другие назвали попытку извлечь их истории наружу исследованием, а себя – писателями и историками и начали скоблить и царапать их со всех сторон, царапать и скоблить. Вершителя сменил потрошитель и открыл свой магазинчик. Раскопки и божественный промысел подмял под себя эгоизм.
Но к чему мы растрачиваем драгоценное время нашей истории? Кому любопытно, может пробежаться по содержимому газет разных времен и обнаружит там множество примеров того, как эгоизм и занятие торговлей идут рука об руку. А суть – она вот в чем: тысячи лет назад Будда сидел, погрузившись в йогическое самадхи, а потом эгоизм вытащил его наружу, обтянул кожей и притащил на базар – теперь он, не желая того и не осознавая, скитается по западным музеям и выставкам, выплясывая причудливый танец в круговороте самадхи.
Вот почему Отец Старшего и его сестры, который лишь мельком упоминается в нашем рассказе, всегда повторял:
– То, что делают англичане, выкорчевывая погруженных в самадхи из этой земли и запирая их в музеях, не что иное, как самая настоящая кража. С целью перепродать! А если не могут достать целого, то все, что найдут – торс, голову, руку, ногу, – вытаскивают и прибивают у себя к стенам. А мы храним этого Будду у себя дома, и мы поступаем правильно. Это его дом, и мы относимся к нему с уважением, статуя ценная, но продавать ее нельзя.
Отец, а потом и Старший говорили, что треснувшую статую нельзя хранить на виду. Поэтому ее поместили в шкаф с дверцами. Мама приносила к стопам древнего иссохшего Будды какой-нибудь цветок, иногда надевала на его шею четки из рудракши[42], во время праздников и церемоний наносила на лоб тилаку[43] из красного порошка, сандаловой пасты и рисовых зерен, а иногда совершала подношение в виде равы[44].
Постепенно вся семья прониклась особой нежностью к Будде. Как будто он был их домашним божеством, благословлял их из своего укрытия и защищал. Все время от времени открывали дверцы шкафа и с почтением смотрели на него, считая, что это принесет удачу. И теперь Дочь попросила отдать ей Будду:
– Я ничего не взяла отсюда, отдайте его мне, я не верю во всякое там «нельзя треснутое держать снаружи», у меня он будет стоять на видном месте.
– Никогда, – ответил Старший за Мать. – Статую принес Отец, и ее место в этом доме.
А как-то приятельница жены Старшего, занимавшаяся с ней йогой по утрам, сказала, что опытный искусствовед сможет определить, насколько статуя старая и сколько она может стоить:
– Кажется, она и правда очень древняя, наверное, можно продать за миллионы…
– Греха не будет, если мы просто узнаем, – начала было жена.
На что Старший разразился:
– Отец нашел ее на раскопках, и только тебе могла прийти в голову дурацкая идея продать ее. Да тебе и невдомек, что значит хранить память об отце.
Раскопали Будду или его вручил сам Всевышний – никто и не думал ворошить эту историю, а уж что он может потеряться, и представить себе никто не мог, в том числе и Мама. И никто не смог в это поверить, даже увидев собственными глазами.
30Оплакивать можно сколько угодно, но что пропало, то пропало. Была ли вещь отдана в качестве подарка, благословения или даже украдена – покинула дом, значит, покинула. Полистаем страницы истории: так было с Кохинуром, колоколом в резиденции президента в Шимле и с золотой Нобелевской медалью Тагора – разве ее вернут? А картину Бхупена Кхак-хара «Гуру Джаянти»?[45] А молодость? Время? Если пороемся в Гугле, то узнаем, что языки исчезли и их не вернуть: андаманские ака-бо, ака-кора, а-пучиквар, креольский язык вайпин из Кочи, австралийский биджара и еще многие-многие другие, и они продолжают исчезать, и возможно, хинди тоже ждет эта участь. В общем, пока роешься в Гугле, и сам исчезнешь. Река Сарасвати куда-то делась, где она течет теперь, куда несет свою мудрость? Динозавры вымерли, и даже те, кто вряд ли существовал вообще, как йети, тоже, можно сказать, вымерли. И Гая исчезла – Gaya bhi gaya – где теперь останки того великого прославленного города, который мы знаем как Бодх-Гая? Сознание – bodh – утратило способность к просветлению – baudh – и тоже исчезло – vo bhi gaya, а с ним – и сам город. Если люди ушли, то ушли, а некоторые ушли даже дальше, чем насовсем – как Отец семейства в нашей истории. Ушел – значит ушел, а все, что не успел закончить, досталось оставшимся здесь, и они запутались, и даже уголок в их памяти, предназначенный для хороших воспоминаний о нем, как будто тоже исчез – вот бедняга. Этот уголок похож на мемориал – по традиции его создают посмертно, если речь не идет о Гитлере или Усаме бен Ладене, о которых сохранилась только дурная память, иной они и не заслуживают, но и Дурьодхана может стать Суйодханой[46], да и Равана удостоился глубокого почтения. Если говорить о наших днях, то Джинна[47] оставил и хорошие, и плохие воспоминания, а если подытожить, то жизнь – это жизнь, смерть – смерть, она же кончина, ушел – значит ушел, а занят – значит занят. Суть в том, что если великие существа, драгоценности и воспоминания ушли и не вернулись, то какую власть они имеют над повседневными обычными вещами? Никакую. Да, их не отправят в мусор, ведь можно продать, но только потому, что сейчас продают все, что на выброс, и вот какой-то несчастный бедняк, смиренно приняв эти вещи, уходит – уходят и они, потому что одна женщина была на смертном одре, и всем казалось, что ушла и она и скоро растворится в любви Всевышнего, но никто не предполагал, что, пока Господь все звал и звал свою любимицу, его божественная сущность передалась ей и она стала деревом желаний, лицезреть которое и получить благословение приходили к порогу с самого утра и до вечера все обделенные и страждущие.
К моменту, когда остальные живые вернулись, дом изрядно опустел, и, по крайней мере, в этом случае Гугл вряд ли сможет помочь и в один клик выдать список того, что ушло и пропало. Столетия лежали здесь, припорошенные густыми клубами пыли. То, что показывалось на поверхность, сейчас уже казалось ненужным – например, Сушила всегда хотела забрать кулек с полиэтиленовыми пакетами, которые Мать год за годом укладывала слоями, ведь пакеты всегда нужны: то унести, то принести что-то. От того, что этот кулек исчез, не пострадал урожай и не выросли цены, так что лучше всего было просто промолчать.
Когда случается что-то невиданное, то на какое-то время молчание наступает само собой. Слова застревают в горле. Да, дети – это бог, старики – тоже, но это что за форма бога? Что сказать? Что делать? Откуда она взялась? Не слишком ли мелочно устраивать потасовку из-за дурацкого пластикового мусора? Что же теперь на поиски утраченного отправлять посыльных, чтобы шныряли по домам чиновников и высматривали, что нового появилось в помещениях, где живут слуги, и тем самым положить начало миссии «Возвращение домой»? Или пусть явится инспектор и, предъявив ордер, велит тихо вернуть все, что забрали? «Никакого сострадания у этих господ», – скажут люди. А ведь его у нас в избытке. Наша Мама, ее земной путь подходит к концу, постаревшая, одна, ну взбрело ей в голову облагодетельствовать всех вокруг, взбрело и взбрело – просто смирись и не удивляйся, что какой-то хлам исчез. Это приободрило Маму, а то все лежала и думала: «Теперь я бесполезная, совсем никому не нужна». Просто знай, что наша радость в ее радости, и помалкивай.
Когда пришла тетушка Рози, они и правда замолкли. Были ли они рады? Кто знает. Рози, хиджра[48], много лет приходила к Маме и звала ее сестрой: «Бэхан джи, бэхан джи». Она просила бакшиш и подарки на Холи[49], Ид[50], дни рождения детей и другие праздники, иногда что-то забирала, иногда – приносила, и все видели, как они вместе сидели на лужайке на низких табуретках, болтали, пили чай и лакомились острой закуской из поджаренных бобов и горошка. А в Рождество…
Предложение не закончено.
31Есть предложения, которые так и остаются незаконченными, это зависит от того, в какой момент их начали произносить. Как тетушка Рози, до которой дошли новости о дереве желаний, могла не прийти? Когда она появилась в доме, Старший и его жена, прервав перебранку на полуслове, ошеломленно уставились на нее. Тетушка почтительно сложила руки, но жест этот предназначался не им, а их Матери, которую она называла сестрой и которая была теперь деревом желаний, и, чтобы увидеть ее, Рози притулилась в хвост очереди пришедших за благословением. Теперь она была внутри дома, а не на лужайке снаружи.
Ему суждено было остаться незаконченным.
– Сестра, «Распутные»[51] и сандалии, – сказала она, сложив руки, а Невестка и Старший, прерванные на полуслове, пристально следили из-за двери, покачиваясь вслед за тростью. Тетушка Рози поняла. Книгу она достала сама и указала Лилавати на сандалии.
Это были сандалии из Сингапура, которые Дочь привезла для Мамы из путешествия, легкие, как бабочки, созданные для морского берега, чтобы порхать, увлекая за собой песок. Они были украшены розовыми цветами и зелеными листочками, и как-то Мама в присутствии Лилавати сказала Рози:
– Я редко ношу их, в следующий раз отдам, почищу только.
Тетушка сказала:
– Лилавати, не забудь их отложить для меня.
– Оказывается, следить за модой хиджр теперь моя забота, – раздраженно подумала Лилавати.
С тех пор умер Папа, наступили холода и было не до сандалий. И вот пришло их время.
– Не хотел, чтобы я отдала их племяннице, вот и расхлебывай, – пробормотала Невестка сквозь зубы.
Рози сложила подарки в висевшую на плече сумочку, расшитую синелью, и распустила ослабший пучок – волосы рассыпались по спине, она зажала губами цветную заколку, с которой свисала кисточка из жемчужных бусин, и, собрав волосы, по-женски подняла их наверх, закрутила в воздухе, уложила в пучок и вернула заколку на место.
– До этого утащила кресло-качалку. – Невестка попыталась возобновить перепалку и завершить незаконченное.
Рози ушла.
– К чему это ты вспомнила? Дело было еще задолго до всего этого. – Незаконченное немного продвинулось вперед – теперь стараниями Старшего. – Вообще-то его отдали садовнику Нипы.
– Чтобы он раскачивался в перерывах между прополкой и вскапыванием?
– Оно не было твоим, и не тебе решать, кому отдавать.
– Так и ее не было. Баней принес его, чтобы все в доме пользовались.
– Вообще все только ее, – раздался чей-то тихий голос.
– Но музыкальный центр был мой, – опять возразила она.
– А деньги на него давал я, – возражение на возражение.
– Термоса нигде не видно.
– Эй, так это я его принес из столовой.
– Взяв карточку, по которой мой дядя ходит в столовую.
– Но заплатил я.
– Деньги все равно твои, чьи бы они ни были.
Дребезжа и скрипя, оба пришли к соглашению, что не все нужно везти в новый дом, а вот вывезти все придется. На том и порешили. Кризис, разыгранный в жанре комедии.
Нужно переезжать, признали супруги, проявив все здравомыслие, и глубоко вздохнули.
32Они должны переехать и оставить эти стены и двери здесь. Не обидится ли дом? Пойдут ли стены и двери безмолвно и незримо в новое место? Подобно душе, пребывающей внутри? Этому дому, что внутри, все равно чем становиться: дворцом или курятником, ему нет никакого дела до внешних измерений, слышали, наверное, об этом? Внутри дома живут его обитатели, так что же, получается, их и называют душой? А вокруг них скапливаются вещи, на которых лежат, сидят, качаются, но вряд ли Старшего и его жену сейчас занимали эти мысли. Да и погружение в подобного рода раздумья о свойствах и форме дома рождает еще большую небрежность.
Дом почти исчез в картонных коробках, и живущим там стало сложно протискиваться между ними. Среди этих нагромождений никто не мог ни до кого добраться, да и одному было совершенно невозможно разгрести достаточно места, чтобы одновременно уместить на нем свое тело, душу и пожитки.
Что было в этих коробках, а чего не было, станет известно в ближайшие дни, если не подведет память. Коробки не открываются все разом сразу по прибытии в новый дом. Что-то найдется, что-то будут продолжать искать, и разгорится новая перебранка: «Куда эта чертова вещица подевалась? Это ты ее потерял, или я куда-то запихала, или ее тоже успели отдать?» В суматохе кругом опять полетят веревки, бумага, коробки, а потом…
Потом ничего. Как можно вернуться обратно след в след, чтобы вор, дерево желаний или еще кто-то смог сказать, что вот такая-то вещь исчезла так и так?
В один из следующих дней одно стало совершенно ясно: статую никто не упаковывал, и она исчезла. Так же, как и старая Мать.
33Сюжет с исчезновением старой Матери может получить продолжение. Или же может быть затянута петля на шее ее Дочери, которая являла собой дух нового времени, свободный от семейных ценностей и открытый всем ветрам, по крайней мере, она сама так считала. Или же оба сюжета получат продолжение и будут чередоваться в разных главах, что, без сомнения, может ввести в заблуждение.
В том-то и дело. Куда может привести тропинка? Если бы угол всегда был один и дорога одна, то все кончилось бы, не успев начаться. Ио нет, пути переплетаются, и тогда открываются новые горизонты. Кто-то намеренно выбирает другую дорогу, чтобы посмотреть, куда она приведет. Кто-то почитает за благо жить, когда кругом все понятно и ясно, и считает, что, кинув один взгляд, сумел охватить целое, принимая поверхностное понимание, полученное от поверхностного взгляда, за глубокое и всеобъемлющее.
Понимание порядком поизносилось, стало ругательством. Вплоть до того, что под пониманием стало подразумеваться «помещать значение», а ведь должно – «вымещать значение». Тебя должно встряхнуть так, что сверкнет молния. Вспышка будет настолько ясной, острой, жалящей, сверкающей, резкой, что поднимутся земля и небо, а между ними беседой разольется океан – так они смогут постичь друг друга, и осознание превратится в бесконечный процесс.
Что облако, что волна, что дым, что воздух,
Что холм, что зверь, что камень, что дерево.
Все просто – завершенное творение сияет и мерцает. Спроси себя, глупец, что способно блестеть ярче, чем мираж, и правда ли он ненастоящий? Разве земля не тверда под ним, а воздух над ним разряжен? И разве, когда мы смотрим на него, не прорастают в нас надежда, желание и поэзия?
И вот такая мелочь чистой воды – наша прихоть узнать, какой цвет был первым, исходным, настоящим и из какой пещеры он бьет, – порождает заблуждение, но как узнать, где источник этого цвета, если все время по нему скачут, как мячики, тени от неба, земли, гор и ветра. В одно мгновение белый, теперь черный, светло-зеленый, темно-зеленый, красный, а теперь шершавый, сверкающий, потемневший, круглый и в колючках. Кто знает, чем он был раньше и чем стал теперь?
В каждом предании, легенде, небылице, байке есть примесь необъяснимого и загадочного, и каждая история – это радость жизни, пусть и срывающаяся временами на плач. А если в ее лабиринтах теряются те, кого любишь, то вся радость в сердце превращается в печаль, которая переливается любыми оттенками, но это не приносит никакого удовольствия.
Так выглядели их лица, когда они узнали, что Мать исчезла.
– Где Мама? Только что была здесь.
Возможно, окажись рядом приверженцы феминизма, они сказали бы, что ее и раньше не было, годами не было, а была блуждающая тень, беспрестанно занятая детьми и домом, которая утратила свою сущность. А философ усложнил бы дело: а что же есть сущность, что есть тень и знал ли это кто-нибудь когда-нибудь? Разве не может настоящая жизнь таиться в каждом цвете?
Витгенштейн сказал: «Я бы хотел жить у подножия горы, никогда не желая забраться на ее вершину». Но дети Матери не были Витгенштейном, чтобы сидеть спокойно, и не были вышеупомянутыми феминистами, чтобы сказать: «Ее не было раньше, нет и сейчас». Они считали, что Мама только что была здесь, а так как ее не обнаружили в собственной постели, значит, она исчезла.
Как встала та, которая не вставала? Так вот взяла и встала? Мозги раскисли, дома поднялся переполох.
34Память Сушилы спотыкалась на каждом шагу, силясь ответить, была ли Мама на месте, когда она пришла с подносом, на котором были термос с горячей водой, долька лимона, стакан и тарелка, или она уже исчезла к тому моменту? На Сушилу посыпались упреки, что было несправедливо. Найти старушку в одеяле – все равно что мышку в горе. Ведь никак не поймешь, под какой складкой одеяла она притаилась, съежившись. И к тому же Сушила всегда приходит ранним утром, когда все спят и кругом кромешная тьма. Замотав лицо теплой шалью, она становится похожей на разбойницу, изо рта идет пар, от которого тьма перед глазами становится еще гуще. На носочках она подходит к изголовью Маминой кровати, беззвучно оставляет принесенные вещи на стоящем рядом табурете и молча уходит. Одна лежит, другая стоит – обе как мышки.
Внимание Старшего было рассеянно. Он торопился в офис, вышел из ванной и быстро-быстро совершал пуджу, почтительно обходя весь дом с лампадкой, и зашел в комнату Матери, чтобы освятить пламенем фотографию Отца. Во время молитвы краем глаза он увидел очертания смятого одеяла и подумал:
– Надо же, лежит, как бездыханная, и даже не ругается: «Только что мылся в кипятке, а теперь ходишь раздетый, будешь потом кашлять и носом шмыгать».
Наверное, раздосадованный этим наблюдением, он чуть больше развернулся к кровати, чтобы она заметила его полуодетое тело и отчитала за легкомыслие. Говорят, тогда он чихнул, потому что дым от благовония, которые сейчас бывают очень едкими, попал ему в нос, и на дрогнувшем подносе как будто зазвенел колокольчик, но не тот, что для пуджи, а крохотный медный, лежавший рядом с горшочком, в котором была вода из Ганги, но не был ли это звон, исходивший из сердца, а?
– Мама! – наверное, закричал он. Конечно, он закричал.
Он бросил взгляд на часы, потом на неровно лежавшее одеяло, местами оно было примято, местами приподнято, где-то пошло складками, а где-то было задрано так, что казалось, под ним что-то есть или, может, нет. Старший посмотрел в сторону ванной и коснулся ее двери. Он начал медленно открывать ее, громко повторяя: «Мама, Мама!», чтобы, если она была там, успела привести себя в порядок. Потом он приподнял одеяло и потянул, как будто они играли в прятки, и он обшаривал места, где она могла притаиться, в надежде заметить ее косу, или ноготь на пальце ноги, или кусочек щеки и закричать: «Ага, попалась!».
К тому времени собрались все, и Сушила начала плакать: