bannerbanner
Меняла
Меняла

Полная версия

Меняла

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Очнулась она, лёжа спиной на столе и широко раздвинув ноги, а Игорь, обхватив своими ручищами ее узкую талию, вонзался в неё снова и снова.

– Еще, еще, ещё – ей казалось, что она в какой-то невесомости, что это не ее голос и не ее тело.

Все так же, лежа на спине, она чуть сдвинула голову влево и неожиданно «ослепла», успев словить на перу секунд желтый «зайчик» от уличного фонаря.

– Привет, – пробормотала она чуть слышно, улыбнувшись «зайчику», пытаясь понять, почему вдруг стало так светло. – Что это? Кто-то включил свет? Или уже утро?

А Игорь снова перевернул её и обхватив своей левой рукой её рыжую копну волос и намотав на свою кисть, натянув её на себя, словно поводья, правой рукой он сжал её ягодицы, а потом насадил её сзади, сильно и глубоко. Ей показалось, что она снова потеряла сознание. Её ноги уже не слушались и подкашивались. Вжавшись в стол и обхватив его двумя руками по бокам она билась в экстазе, охая и постанывая, в такт его проникающего члена, сладострастно принимая в себя все новые и новые удары.

Вот так повстречались два рыжих одиночества. В результате этого «союза рыжих», как и задумывала тогда Инна, отдавшись вся без остатка рыжему бравому летчику в подсобке ресторана «Лахти», родился третий «Рыжий», – мальчик Валера. Кличка Рыжий приклеилась к маленькому Валере еще из детского сада, да так и осталась на всю жизнь. «Рыжий – рыжий полосатый, убил дедушку лопатой» дразнились мальчишки беспрестанно, только завидев на горизонте копну его рыжих волос.

– А я дедушку не бил, а я дедушку любил, – бубнил Рыжий Валера себе под нос продолжение обидной детской дразнилки, сидя в своем старом жигулёнке, в ожидании подельников.

Так как по натуре он не был драчлив, а по-простому даже ссыклив, то постепенно привык к издевательствам и унижениям. При этом рос он мальчиком умным и сообразительным. К двадцати пяти годам копна рыжих валериных волос поистерлась, да поистрепалась. Чтобы не заморачиваться с «тремя волосами на макушке», стриг он волосы коротко, под ежика. И даже несмотря на это, его жидкие и безжизненные волосы жили на голове своей жизнью – в грязи и печали. Перхоть, прописавшаяся на его волосах часто плодоносила и осыпалась жирными белыми хлопьями на его постоянно сутулые плечи. Неброская одежда, часто заношенная до дыр, сгорбленный вид, шаркающая невнятная походка, вялое рукопожатие да заискивающий тихий голосок, дорисовывали безрадостную картину. Был он эдаким современным гоголевским Акакий Акакиевичем: тихим и невзрачным.

Но вся эта серость была всего лишь ширмой. Что-то было в нём, что наблюдательный собеседник легко определял как диссонанс. Выдавал Рыжего хитрый взгляд проницательных, всегда чуть с прищуром глаз. Хитрый, умный и тщеславный… да, еще и злопамятный – вот качества которые сам он считал своими главными козырями. И преподносил именно в такой последовательности.

Так как был Рыжий Валера от природы хитрый и умный, то нравилось ему создавать сложные комбинации, эдакие многоходовки, в которых он отводил себе роль паучка, плетущего паутину интриг и дергающего за ниточки причинно-следственных связей. При этом в лидеры Валера не лез, отдавая эту шаткую роль менее прозорливым соплеменникам и ограничиваясь положением серого кардинала. Уж чем-чем, но осторожностью, граничащую с ссыкливостью, наделен Рыжий был изрядно.

Под стать Рыжему Валере была и машина, распространенной народной марки «ведро с гайками» – ВАЗовская семерка. Тачка эта даже своим рыже-жёлтым оттенком была похожа на хозяина. «Охра золотистая» – так её назвали при рождении ещё в советском тогда городе Тольятти, где был расположен Волжский автомобильный завод. Перевалило «тачке» уже за двадцать годков и была она в глубоком пенсионном возрасте: вся прокуренная и помятая, словно с бодуна, со следами ржавчины, неугомонно поедающей остатки кузова.

– Сууу-кааа, – проорал-прошипел Рыжий, ударив обеими ладонями по рулю, когда две с трудом передвигающиеся темные тени наконец сели в машину. Закрытое пространство жигуленка при этом гулко задрожало стеклами и пожилой обивкой. При этом первая часть слова прозвучала зычно и напористо, а вторые два слога выпали из горла Рыжего какими-то скукожившимися, неживыми. Как будто его переехал поезд, и выдавил остатки жизни.

– Рассказывайте, – выпалил он приказным тоном с металлом в голосе, когда понял, что дело не выгорело. – коротко и без соплей!

Говорил Птаха. Кирза же и так не отличавшийся умом и связностью речи, сейчас сидел весь поникший и какой-то пришибленный. Он до сих пор не понимал, как все так неказисто приключилось, а только постанывал, да потирал ушибленное колено своей растопыренной здоровенной пятернёй.

Продолжая слушать сбивчивый рассказ Птахи, Рыжий завел мотор, развернулся и не включая фары, выкатился из подворотни. Мозг его работал как те клапана в моторе его «семерки», всё больше раскаляясь и постукивая о его черепную коробку.

«Как же странно тусуется колода?! – думал Рыжий, сам того не ведая почти перефразируя самого булгаковского Воланда. – Все просчитал, объяснил и показал как и что нужно было делать… Ан нет. Что-то упустил. Не предусмотрел. Какая-то мелкая деталь все перевесила и перечеркнула».

Словно насмехаясь над ними, той самой мелкой деталью, спутавшей планы быстрого и легкого обогащения Рыжего и компании, случайно оказался томик «Золотого теленка». Книга, случайно оказавшаяся в нужном месте и в нужное время, безропотно приняла на себя ножевой удар бандита Кирзы, тем самым спасла жизнь Курта, специалиста по незаконным валютным операциям. Как будто Остап Бендер, великий комбинатор времен НЭПа начала двадцатых годов прошлого века, дал отлуп Рыжему, бандиту-комбинатору времен лихих девяностых.

Недорезанный

– Как странно, – размышлял Курт, продолжая разрезать своим телом холод ночи, – вот только час с небольшим назад, еще до нападения, было относительно тепло. А перевалило за полночь и всё, как будто кто-то там наверху, кто отвечает за небесную коммуналку, вырубил рубильник. Стало вдруг резко темно и холодно. Даже не холодно, а зябко.

– А все потому, что все живое должно ночью спать, а не валандаться не дорезанным по темным подворотням, – как будто этот кто-то ответил ему сейчас сверху. – Недорезанный, – хмыкнул Курт, зябко поежившись от пронизывающего ночного холода.

– Спасибо великому комбинатору за наше счастливое сегодня! – пытался он каламбурить, просунув палец сквозь дырку в спортивном костюме и нащупав в книге глубокое отверстие от ножа.

Минут через десять, петляя и оглядываясь, не гонятся ли за ним, он вышел к дороге и тормознул попутку. Это была «Таврия», машина-потомок легендарного «Запорожца». «Запорожец не машина, киевлянин не мужчина», – вспомнил он довольно обидную для столичных мужчин народную присказку, вторую часть которой придумали аккурат после катастрофы на Чернобыльской атомной станции. Если окончание поговорки про киевлянина и была спорной, то первая ее часть являлась аксиомой и воспринималась как неоспоримый факт.

За рулем «запора», как его все ласково коротко называли, сидел худой и долговязый молодой паренек, лет двадцати. Ростом он был около двух метров, поэтому с трудом помещался внутри своей «ласточки», буквально втиснувшись салон. Поэтому сидел он, весь скрючившись: голова терлась об уже немолодой дермантин крыши, а колени касались приборной доски.

Несмотря на то, что «запор» был не старый, всего-то трех-пяти лет от роду, вид он имел измученный. Его механический организм был расшатан и постоянно стонал. Кресла были продавлены и бесформенны, а убитая ходовая без стеснения позволяла заднице ощущать все ухабы и выпуклости дороги. Детали внутренней обивки дребезжали и терлись друг о друга, а боковые стекла не опускались, о чем свидетельствовали с одной стороны кусок какой-то резинки, выполняющей роль стопора, а с другой огрызок простого карандаша.

«Почему у нас так? Немцы умеют, японцы умеют, а у нас все через жопу, – размышлял Курт.

Несмотря на все эти стоны и хрусты, которые издавала машина, это хоть на несколько минут отвлекло его от тягостных дум. Курт даже не заметил, как поддался азарту молодого водителя, пытавшегося на скорости объезжать многочисленные ямы на их пути. А когда это все таки не удавалось, когда колесо проваливалось в «кариес» на асфальте, водитель коротко и беззлобно ругался: «Фак, фак, фак».

«Профессор, – улыбнулся Курт, про-себя оценив английские ругательства водителя. – Английский ученый едет на раздолбанном „Запорожце“ по „кариесной“ дороге».

Он и не заметил, как они приехали. Расплатившись, он вылез из скрипучего «запора». Теперь его путь преграждала старая железнодорожная ветка, ведущая к Машиностроительному заводу, которая рассекала пространство на два сектора: новые дома и частный, старый сектор. Перейдя через железнодорожную насыпь, Курт направился в частный сектор. В этом месте, со странным названием «частный» обитали те, кто жил в своем собственном доме.

– Хм, частный, – не переставал удивляться Курт открытию, смакуя слово на вкус. – Хотя разве открытие? Слово старое, а значение для него новое. А ведь получается название было и при Советском Союзе, когда искоренялась любая частная собственность. А тут нате – свой, обособленный дом да еще на своей земле. Да ещё пусть и не в центре, но в черте города.

Частных домов было около тридцати. Они стояли как-бы зажатые с двух сторон: с одной стороны та самая насыпь с железнодорожным полотном, ведущем в недра машиностроительного завода, с другой стороны дома упирались в забор, выложенный из серых керамзитовых блоков. За этим мрачным трехметровым забором располагалось обширное поле водонапорной станции с многочисленными холмиками, поросшими травой, которые словно огромное зеленое одеяло укрывали подземные хранилища воды. Большим преимуществом было то, что расположены дома были в низине. Поэтому шум большого города почти не проникал сюда и здесь было тихо и спокойно. Но стоило Курту спуститься с насыпи и пройти пару метров по проулку, как с разных сторон тут же забрехали собаки. Под ногами у него предательски хрустел гравий, который казалось был заодно с местными сторожевыми. Между тем, многоголосое гавканье не останавливалось ни на секунду – отгавкавшись, одни собаки передавали незримую эстафету другим. За ними включались третьи, совсем с каких то окраин, но чувствующие непременную нужду тоже поучаствовать, так сказать излить свою собачью душу и скопившуюся за день неизрасходованную злобу.


– Лучше любой сигнализации, – оценил Курт, невольно коснувшись сумки с деньгами на поясе и прибавил шагу. Он шёл почти на ощупь, потому что единственный в переулке фонарный столб располагался в дальнем конце переулка, метрах в ста впереди. Да и тот фонарь светил тускло и без энтузиазма.

Когда через несколько минут он дошел до нужного дома, гавканье наконец-то стихло. Здесь жила бабушка Оля, мать его отца и соответственно бабушка Курта. Но сколько он себя помнил, никак иначе, кроме как баба Оля, не называл ее. Мать с отцом развелись, когда Курту было двенадцать. Отец был уж очень охоч до женской ласки и внимания, и даже будучи женатым, постоянно обитал у одной из своих многочисленных пассий. А когда те его выгоняли, он перебазировался к бабе Оле. Так сказать зализывать раны и копил силы для последующих барских набегов.

Участок, на котором стоял дом бабы Оли, был правильной квадратной формы, длиной метров по тридцать в одну и другую стороны. Огорожен он был обычным деревянным частоколом в человеческий рост. Дом, в отличие от соседних монстрообразных коттеджей, был одноэтажный, из красного кирпича, с белыми деревянными окнами. Крыт он был простой двускатной кровлей из черепицы, уже изрядно потрепанной и нуждавшейся в ремонте.

Сколько Курт себя помнил, калитки здесь отродясь не было, а только ворота: крепкие, металлические и обшитые деревом. От ворот в глубь участка, прямо ко входу в дом, вела асфальтированная дорожка, шириной чуть больше двух метров. Отец часто оставлял машину здесь, на дорожке, запирая ворота на ночь, пока рядом не построил гараж. Теперь это была просто широкая дорога к дому, огороженная по бокам символически низким деревянным заборчиком. Сверху, над дорожкой, плотным куполом вился виноград, пробираясь год от года все ближе и ближе к воротам.

– Бааа! – чуть протяжно и стараясь не шумно выкрикивал её в темноту. Он знал, что она услышит. – Бааа!

Курт часто вспоминал своё детство и в памяти всплывали только тёплые моменты. Сколько он себя помнил, баба Оля всегда спала на улице, когда было тепло: с конца весны и до конца осени. Когда родители оставляли его у неё, то она тоже стелила ему отдельную кровать на улице, рядом со своей. Засыпал тогда Курт быстро и спал крепко. Может это было от того, что за день он, как и все мальчишки, набегался и к концу дня уставал так, что падал «без ног». А может быть причиной была еда, сытная и деревенская: яичница с желто-оранжевыми упругими желтками на чугунной сковородке и летний салат. Или его так убаюкивал местный свежий воздух… Или всё вместе.

Бабкины кровати стояли тут же, под навесом, всего в паре метров от входа в дом. Навес представлял из себя сварную конструкцию из металлических труб, покрашенных зеленой краской. Сверху его прикрывала «шапкой» черепица, а с трех сторон он был обшит досками, листами фанеры, кусками металла, в общем чем придётся. А поверх этого бутерброда была развешена прозрачная клеенка от дождя и ветра.

На кровати баба Оля обычно набрасывала, одна на другую, несколько перин. Укрывалась она ватным толстым одеялом, но если было холодно, то поверх него накидывалось ещё одно. Пододеяльники, так же как и наволочки у огромных пуховых подушек были сшиты из хлопковой набивной ткани в пестрых красно-синих тонах.

Здесь же, под навесом стоял стол на тяжелых металлических ножках. За этим столом баба Оля обычно накрывала и завтраки и обеды и ужины, принося еду из кухни. Особенно Курт любил есть яичницу, приготовленную ею из домашних яиц, прямо из чугунной сковородки. Перед этим он «ходил на разведку» в курятник, где тайком вытаскивал из под недовольно кряхтящих несушек еще теплые яйца. Пару раз ему даже досталось от особо ретивого петуха который, видимо, ревновал его, принимая за конкурента. Под конец трапезы ему нравилось, отщипывать кусками белый хлеб, и лучше корочку, и бросать его в промасленно-яичную жижу, пропитывать и отправлять прямиком в рот. Запивать это всё нужно было крепким и сладким чаем и, непременно с тремя ложками сахара.

– Ба-а-а-а! – протяжно и сипло пронзал Курт темноту двора, снова переключившись с детских воспоминаний в ночную реальность.

Он мог бы, конечно, не звать бабу Олю, а перемахнуть через калитку одним прыжком. Но дело в том, что кроме пары дюжин курей и двух кошек она держала ещё и трех собак. Не специальных и грозных собак-охранников, нет. Она не любила выпендреж, поэтому это были обычные дворняги.

– Все эти родословные – хрень на постном масле, – было её любимым выражением.

Сейчас у нее жили-сторожили Черныш, Умка и Мальчик. Имена им она тоже придумывала сама. Самым шумным и «гавчастым» был Черныш. Как не трудно догадаться, был он черный, патлатый, низкорослый и юркий, отдаленно напоминающий йоркширского терьера. Он самый первый из трех всегда бежал встречать гостей у ворот, оглашая окрестности высоким и совсем не страшным лаем. Он служил эдакой домашней, но живой сигнализацией. И в то же время он был самым доверчивым и ласковым из троицы. Только завидев знакомого ему человека, подбегал и прыгая несколько раз вокруг на задних лапах. Покружившись, он плюхался на спину, подставляя свое розовое пузо, чтобы его почесали и погладили.

Вторым в троице был Мальчик. Да, именно вот так незамысловато – просто Мальчик. Этот тоже был обычным дворовым псом, но значительно крупнее Черныша. Судя по всему, когда баба Оля раздавала клички, то для Мальчика она ничего лучшего не смогла придумать.

– «Кто скажет что это девочка, пусть первый бросит в меня камень», – с улыбкой вспомнил Курт слова того самого Остапа Бендера. В отличие от Черныша, этот Мальчиком «на побегушках» не был. Учуяв ночного гостя у ворот, он только на половину вылез из своей конуры, прислоненной к торцу дома, принюхиваясь.

Умка была самой главной в этой троице и настоящей помощницей бабы Оли. Она была уже взрослой тётей, не дородной, но достаточно упитанной, спокойной и «немногословной». Она была эдакой начальницей охраны, умной и прозорливой. Почём зря она не лаяла и не суетилась излишне, для этого у неё были помощники. Один из них, это и был её отпрыск Мальчик, единственный кто был оставлен с ней из последнего помета.

Вот и сейчас она продолжала преспокойно лежать в своей конуре, даже не высунув морду наружу. Да-да, она была «королевишна». Все лучшие куски мяса и кости доставались ей, она же первой подходила к мискам с похлебкой. Если же кто-то из «молодых» забывался вдруг и пытался первым пролезть к еде, – она не гавкала, нет. Только рычала, чуть обнажив свои полутора-сантиметровые боковые клыки. И все всё сразу понимали. Так же она общалась и с гостями, не гавкала и не кусала почем зря. Но, как всякая умная женщина, она изредка позволяла себя гладить.

Через пару минут баба Оля уже шла Курту навстречу, вглядываясь в темный силуэт по ту сторону ворот. На вид ей было около шестидесяти. Сухощавая, и как сказали бы, жилистая. На продолговатом, нещадно испещренном морщинами лице выделялся нос, – длинный и крючкообразный, с небольшой горбинкой. Дополняли картину много повидавшие, темно-карие с прищуром глаза и узкие, плотно-сжатые и много пережившие, с множественными морщинами по кругу, губы. Одета она была в пестрый, байховый халат, из которого выпирали костистые плечи. На ногах были надеты укороченные валенки на зимней подошве. А на голове был повязан пестрый «цыганский» платок с яркими цветами и узорами.

Подойдя ближе к калитке она остановилась. Вокруг неё беспрестанно крутился волчком Черныш, размахивая куцым хвостом. А чуть позади и правее безмолвно стоял Мальчик, как бы ожидая позволения хозяйки тоже поучаствовать в идентификации ночного гостя.

– Внучок, ты? – спросонья голос её звучал глухо.

– Я! Я! – зачем-то дважды произнес Курт.

– Случилось что? – звеня ключами, впустила она нечаянного гостя во двор.

Курт помог открыть и затем закрыть ворота и только после этого коротко обнял ее. Обстановка после этого как то сразу резко разрядилась. Маленький Черныш ещё более ретиво закрутился юлой вокруг них, норовя запрыгнуть Курту чуть ли не на грудь. Мальчик тоже расслабился и сменил позу на сидящую – «свой» пришел. А Умка в ответ только зевнула из будки.

В след за бабой Олей, Курт прошел в дом и сел на кровать в углу комнаты, застеленной покрывалом из плотной ткани с вязаными кистями на концах. Собаки, при этом, остались снаружи, так как им строго настрого запрещалось заходить внутрь. За это следовал немедленный отлуп веником и выпроваживание «потерявшей страх» псины обратно за дверь.

– Рассказывай, – крикнула баба Оля сквозь открытую дверь из соседней комнатки-предбанника, служившей кухней.

Пока он вкратце рассказывал ей о злоключениях сегодняшней ночи, она разогревала ему картошку на плите и готовила чай. Говорил он чуть громче, чем обычно, чтобы ей было слышно в соседней комнате. Через минут пять она зашла к нему в комнату, держа в левой руке шкварчащую сковородку, а в правой большую кружку с чаем. Сковородку она поставила прямо на стол, подсунув под нее деревянную разделочную доску. Есть Курт не особо хотел, но ради приличия поковырялся в сковородке, отправив в рот пару вилок жареной на шкварках картошки и кусок мяса.

Пока он говорил, она не проронила ни звука. Её лицо, словно высеченное из векового дерева, казалось никак не реагировало на происходящее. Только глаза светились в полутьме каким-то нездешним, потусторонним светом, да вокруг плотно сжатых губ появилось ещё больше морщин.

Он вытер рот полотенцем, которое она положила тут же на столе, отпил глоток чая, ошпарив язык, поставил кружку и замолчал, уставившись на бабу Олю.

– Раздевайся, Владик, будем промывать рану, – его имя, впервые прозвучавшее за вечер она произнесла с неожиданной мягкостью и теплотой. Или ему это показалось?

Она сходила в соседнюю комнату, которая считалась залой, и вернулась назад с небольшим чемоданчиком. Это был обтянутый натуральной толстой коричневой кожей саквояж, с двумя полу-круглыми ручками и замком-защелкой сверху. «Старинная вещь» – про себя подумал Курт, который видел его раньше, но не ведал, что в нем находится.

У бабы Оли было много секретов, а жизнь её была похожа на увлекательный роман. Этот роман под названием «её жизнь» был настолько необычным, что оставил множество рубцов на её сердце, и еще больше морщин на лице. Однажды, они вместе смотрели её старый фотоальбом. Даже по тем, изрядно пожелтевшим, фотокарточкам можно было с уверенностью предположить, что в юности она не была обделена мужским вниманием, купалась в нём. Она была писаная красавица – стройная и изящная, словно лань, с черными, цвета ночи волосами и тёмно-карими, почти чёрными, глазами.

Она рассказывала, что это все ей досталось от матери, то есть от прабабки Курта. Та тоже была красавицей неимоверной, из древнего бессарабского княжеского рода. Мужики к прабабке ходили свататься табунами со всей округи. Но по древнему обычаю родители сосватали её за потомка из уважаемой семьи. Как тогда было принято, сосватали без её же ведома. Будущий ее супруг тоже был из знати. Он происходил из старого немецкого рода Фюрстенбургов, рыцари которого принимали участие еще в крестовых походах. Но это было так давно, что уж былью поросло. К моменту женитьбы этот германский род, некогда могущественный и богатый, растерял всю свою власть и могущество. Да и богатства оставалось, что кот наплакал – только приданое на свадьбу, да знатное и уважаемое имя. «Кто он, какой, как судьба сложится?» – как ни думай, ни гадай, а всё-равно не угадаешь. Это как рулетка, как колесо фортуны. Но они, не смотря на то, что не встречались до свадьбы, понравились и полюбили друг друга. Но, вот ведь незадача, только они обвенчались и сыграли свадьбу, тут же началась Первая мировая война, одна из самых кровопролитных мировых войн. И жизнь их в одно мгновение перевернулась: она на сносях, муж немец и не просто немец, а немецкий офицер. Ехать через пылающую Европу из Бессарабии в Германию, да ещё с беременной женой… нет, не решился он на это. Да и ее отец не позволил бы. Поэтому он уехал в Германию один. Писал ей по пути нежные и проникновенные письма, полные страсти и любви. Вернувшись в Германию, и только успев перевести дух, на третьи сутки он отправился на фронт командовать артиллерийской батареей. И через два месяца погиб. Она это сразу почувствовала. «Не вернется он уже с этой мясорубки. Придется нам с тобой, дочка, двоим как-нибудь» – шептала она, поглаживая уже явно выпирающий живот.

– А как их звали? – Курт как-то не решился спросить «бабушку и дедушку», поэтому ограничился общим вопросом.

– Маму звали Мария, а папу Конрад – Конрад фон Фюрстенбург. Но ей нравилось его короткое имя – Курт, – ответила баба Оля с грустью в голосе, на несколько мгновений перенесясь в свое детство, счастливое несмотря ни на что.

Курт замер, как будто рядом с ним ударила молния. Он ощутил, как к горлу подступил комок, который душил и одновременно выдавливал слезы. Через силу сглотнув, он сделал глубокий вдох.

– Меня тоже Куртом зовут, – осипшим, как будто надкусанным голосом проткнул он тишину, образовавшуюся после последнего ответа. И почему-то добавил, – друзья.

Она зыркнула на него так, что у него задрожали колени. И не только колени, а всё, начиная с носков и заканчивая бедрами. И спина онемела. Он знал, что баба Оля была колдунья. Как она сама себя любила называть: «Самая обыкновенная колдунья».

Курт вдруг вспомнил свое детство. Медовое было время. Солнечное. Тогда казалось, что весь мир твой и впереди целая жизнь, что все тебя любят и мир повернут к тебе передом, широко распахнув свои объятия. Когда ему было пять – шесть лет, он с родителями пару лет жил здесь же в бараке, буквально в двух шагах от дома бабы Оли. Тогда он часто забегал к ней, просто так – чаю выпить сладкого, обязательно с тремя ложками сахара, да конфеток выпросить. Несколько раз, проносясь сломя голову сквозь её двор с непосредственной детской удалью, он неожиданно врывался в дом, распахивая настежь двери… А там, в дальней полутёмной комнате, с зажженной свечей в одной руке и ножом в другой, стояла она. Перед ней всегда кто-то сидел на стуле, согнувшись, как-бы понурив голову. Нож в ее руке то вздымался вверх и падал, рассекая что-то ей одной видимое-невидимое, то «успокаивался» и нарезал мелкие крестики вокруг головы сидящего. Словно дирижер, изумился Курт, неожиданно выпрыгнувшей ассоциации. Она тогда только зыркала на него, полу-обернувшись и не произнося ни слова.

На страницу:
2 из 3