bannerbanner
Михаил Булгаков, возмутитель спокойствия. Несоветский писатель советского времени
Михаил Булгаков, возмутитель спокойствия. Несоветский писатель советского времени

Полная версия

Михаил Булгаков, возмутитель спокойствия. Несоветский писатель советского времени

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
11 из 17

В начале 1929 года в Москве проходит Неделя украинской литературы, и 12 февраля Сталин принимает группу украинских писателей, требующих снятия «Дней Турбиных». Среди прочего, вождь сообщает:

Я не могу требовать от литератора, чтобы он обязательно был коммунистом и обязательно проводил партийную точку зрения. Для беллетристической литературы нужны другие мерки: нереволюционная и революционная, советская – несоветская <…> Но требовать, чтобы и литература была коммунистической – нельзя. Говорят часто: правая пьеса или левая, там изображена правая опасность. Например, «Турбины» составляют правую опасность в литературе. Или, например, «Бег», его запретили, – это правая опасность. Это неправильно <…> Правая и левая опасность – это чисто партийное. <…> Гораздо шире литература, чем партия, и там мерки должны быть другие, более общие.

<…> У того же Булгакова есть пьеса «Бег». В этой пьесе дан тип одной женщины – Серафимы и выведен один приват-доцент. Обрисованы эти люди честными и проч. И никак нельзя понять, за что же их собственно гонят большевики, – ведь и Серафима, и этот приват-доцент, оба они беженцы, по-своему честные неподкупные люди, но Булгаков – на то он и Булгаков – не изобразил того, что эти, по-своему честные люди сидят на чужой шее. Их вышибают из страны потому, что народ не хочет, чтобы такие люди сидели у него на шее. <…> Булгаков умышленно или неумышленно этого не изображает410.

Так видит вождь роль интеллигенции – как прослойки, «сидящей на шее» у рабочих. Но уже в 1930‑х годах стране понадобятся инженеры, врачи, ученые и писатели. Их будут поощрять, предоставляя щедрые пайки, квартиры, дачи, машины, награждая орденами и обустраивая быт.

В конце февраля В. Ф. Плетнев выступит с докладом, в котором напомнит, что вопрос о запрещении пьесы «Бег» был решен «только после большого шума со стороны советской общественности»411.

Так завершился первый круг борьбы вокруг пьесы. «Бег» нашел свое место в писательском столе. Финальной фразой прозвучала полученная автором официальная бумага:

Гражданин М. А. Булгаков, ввиду запрещения Главреперткомом постановки пьесы «Бег», Дирекция МХАТ просит Вас на основании п. 6 заключенного с Вами договора, возвратить полученный Вами по этой пьесе аванс в сумме 1000 рублей412.

А 7 декабря 1929 года драматург получит официальную справку:

Дана члену Драмсоюза М. А. Булгакову для представления Фининспекции в том, что его пьесы 1. «Дни Турбиных», 2. «Зойкина квартира», 3. «Багровый остров», 4. «Бег» запрещены к публичному исполнению413.

В обществе укрепляется (в нем укрепляют) мысль, что в органах власти должна работать армейская дисциплина, принятые решения не могут обсуждаться. И весной 1929 года Керженцев обвиняет Свидерского в том, что тот, находясь за границей, дал корреспонденту «буржуазной газеты» интервью, в котором выразил несогласие с запрещением «Бега», тем самым заявив, что власть в стране Советов – не монолит, и даже она состоит из людей с разными мнениями414.

Ругают не только «Бег» – не оставляют вниманием ни прежние пьесы, ни автора, хотя с начала 1929 года сообщения о «Беге» (запретить! обуздать! не дать протащить!) все заметнее теснят брань по адресу и «Турбиных», и «Зойкиной», и «Багрового острова».

На поверхности бушует мрачная публичная буря. А что происходит в глубине общества, все ли согласны с инвективами идеологов? Еще раз обратимся к агентурным сводкам. Оказывается, «Булгаков получает письма и телеграммы от друзей и поклонников, сочувствующих ему в его неприятностях»415. Упрямый автор не одинок, имеет поддержку, хотя далеко не все проявления человеческой солидарности становятся ему известны.

9 марта 1929 года одна из читательниц Булгакова, Софья Сергеевна Кононович416, набравшись храбрости, отправляет письмо любимому драматургу. Незадолго до этого в «Литературной энциклопедии» вышла статья о Булгакове, где о юморе писателя говорилось, что это «юмор дешевого газетчика», а сам он – типичный выразитель «внутренней эмиграции», враждебный советской действительности. Статья подтолкнула тонкого и глубокого почитателя творчества Булгакова высказать ему свое восхищение и поддержку. Письмо Кононович было перехвачено ОГПУ, и, похоже, Булгаков его не прочел.

Многоуважаемый Михаил Афанасьевич!

Давно хочется написать Вам. Да все не могла начать… Думать о Ваших произведениях невозможно без мыслей о большом, о России и, следовательно, в конечном счете и о собственной жизни.

Вас хвалят и ругают. Есть худшее – Вас нарочито замалчивают, Вас сознательно искажают, Вас «вытерли» из всех журналов, Вам приписывают взгляды, которых у Вас нет. <…> Ваши произведения выше тех небольших преград, которые называются баррикадами и которые сверху кажутся такими маленькими. Не могу без сердечного движения, без трепета, не укладывающегося в мои грубые и слабые слова, вспомнить сон Алеши Турбина и эти слова: «Для меня вы все одинаковые, все в поле брани убиенные». Эти слова рождают чувство глубокой и светлой благодарности к тому, кто их написал…

Не могу похвастать хорошим знанием современной литературы. Но не думаю, что ошибусь, если скажу, что между Вами и всеми прочими писателями расстояние неизмеримое. Разумеется, главным образом шкурный страх перед большим талантом и заставляет упрекать Вас в «монархизме», «черносотенстве» и бог ведает еще в чем. Впрочем, тут есть и многие другие, быть может, еще более глубокие причины, о которых не стану распространяться…

Вообще мне кажется, что Вас будут читать и читать, когда уже нас давным-давно не будет, и даже розовые кусты на наших могилах засохнут и погибнут, это первое.

Второе еще важнее. Русская литература, после великих потрясений, должна сказать свое великое и новое слово. Думается, это слово скажется или Вами, или кем-нибудь – кто пойдет по пути, Вами проложенному. Потому что манера Ваша есть нечто новое и настоящее, нечто соответствующее темпу нашего времени. <…>

Мысль не успевает и не хочет, и не должна успевать оформить впечатления и образы; мелькая, соединяясь и скрещиваясь – они дают тот воздух, дыша которым дышишь современностью, но не ежедневной, а в художественном преломлении, чуешь и чувствуешь не только ее поверхность, но и те взволнованные волны вопросов, которые под этой поверхностью мечутся.

То, что есть в Ваших произведениях своего, кроме своей, особенной манеры, – выражаясь схематически: их содержание (в противоположность форме) тоже так разнообразно и глубоко, что я и думать не могу охватить его. Ведь я пишу не критическую статью и, следовательно, не имею права быть неискренней и повторять общие места. <…>

…Теперь – к Вашим произведениям. Один из важных вопросов, ими поднимаемых, – вопрос о чести и тесно связанный с ним вопрос о силе, сильном человеке, о тех требованиях, которые в этом отношении предъявляются главным образом к мужчине, – где граница между трусостью и естественным страхом за свою жизнь? Впрочем, такая постановка вопроса по-женски пассивна. У Вас – больше: когда человек должен и может быть активен, во имя чего и как обязан он бороться? Дело тут не в «рецепте», не в указаньи идеала и пути к нему – дело тут в огромном вопросе, поставленном один на один самому себе, вопросе о праве на самоуважение, о праве гордо носить голову. До какой степени может дойти унижение?

Ответ – в «Дьяв<олиаде>». И последняя эта фраза – «Лучше смерть, чем позор» – новым светом озаряет весь трагикомический, фантастически-реальный путь героя; и видишь ясно, что в его униженьи – гордость, и в пассивности – активность (хотя бы в отказе от «удобного» выхода из тупика) <…> Русский героизм не похож на французский: слишком трудна и спутанна, слишком непонятна была всегда наша жизнь. <…>

В том-то и беда, что с одной стороны – практическое, жизненное, а с другой – знанья, культура, высота духа. И моста нету. <…> Хочется пожелать – нам прежде всего, – чтоб Вы писали и печатались, чтоб голос Ваш доходил до нас. Тяжкая вещь – культурная разобщенность, отсутствие спаянного общества, разрозненность и подозрительная враждебность людей. Грустное, грозное, трудное время417.

А что в те же месяцы пишут о Булгакове издания печатные?

М. Г. Майзель в «Кратком курсе советской литературы» ставит «Дьяволиаду» и «Белую гвардию» в ряд произведений новобуржуазной литературы, искажающих смысл Гражданской войны, показывающих «вандализм» новой власти и проч.418 В. М. Саянов в книге «Современные литературные группировки» повторяет характеристику писателя как «новобуржуазного», сообщает, что «в лице этого писателя мы имеем врага, а не союзника», и утверждает, что у советской общественности пьеса «Дни Турбиных» «встретила широкий отпор»419.

Казалось бы, все пьесы запрещены, в том числе не вышедший к зрителю «Бег», и говорить, собственно, не о чем. Печатного текста нет, репетиции остановлены – а пьесу и ее автора продолжают обсуждать как в закрытых, секретных документах, так и в открытой печати. Обвинения все тяжелее, автор ответить на них, по всей видимости, возможности не имеет.

Это диковинное литературоведение, с анализом персонажей и прочим, переместившись в пространство кабинетов и канцелярий высших учреждений государственной власти (Политбюро, ГРК и т. д.), приобретает новое качество прямоты в мотивировках запретов, скрытых под грифом «Секретно». Осколки не предназначенных для обнародования обсуждений временами долетают до Булгакова – в пересказах, намеках, с неминуемыми искажениями и двусмысленностями.

В конце 1920‑х об авторе «Бега» все чаще говорят как о классовом враге. Л. Авербах так и называет очередную свою статью: «Классовая борьба в современной литературе»420. Б. Волин продолжает: «Вылазки классового врага в литературе („Красное дерево“ Б. Пильняка, Союз писателей и прочее)»421, утверждая, что «Бег» – «глорификация белого движения»; П. Петров подытоживает: пьеса Булгакова сглаживает «грани классовой ненависти пролетариата к белой эмиграции и буржуазии»422.

Сохранилось свидетельство близкого друга писателя, литературоведа и философа П. С. Попова о том, что летом 1929 года писатель делал попытки «обратиться к историко-литературному заработку». 12 августа Попов пишет Булгакову:

Очень интересуюсь Вашими литературоведческими работами над текстами Тургенева. Не забудьте, что кроме редакторских комментариев Вам нужно составить предисловие. Проверили ли Вы текст?423

(Несколько ранее Булгакову предлагали писать скетчи для ГОМЭЦа, то есть для эстрадно-цирковых представлений, но от этого он отказался сразу.) Эти попытки отыскать иную, незаметную нишу для все-таки литературного заработка – свидетельства отчаянного положения отвергнутого литератора во второй половине 1929 года.

Автор обратился к иному жанру. Сменив драматургический на эпистолярный, он пишет письма наверх.

30 июля 1929 года Булгаков отправляет письмо человеку, на чье заступничество у него есть основания надеяться, – начальнику Главискусства А. И. Свидерскому. Напоминает о конфискации во время обыска ОГПУ рукописи «Собачьего сердца» и дневников. Начав с сообщения о запрете на сочиненные им пьесы, далее затравленный сочинитель сообщает:

Я должен сказать, что в то время, как мои произведения стали поступать в печать, а впоследствии на сцену, все они до одного подвергались в тех или иных комбинациях или сочетаниях запрещению. <…>

По мере того, как я писал, критика стала обращать на меня внимание, и я столкнулся со страшным и знаменательным явлением:

Нигде и никогда в прессе в СССР я не получил ни одного одобрительного отзыва о моих работах, за исключением одного, быстро и бесследно исчезнувшего газетного отзыва в начале моей деятельности, да еще Вашего и Горького отзывов о пьесе «Бег».

Ни одного. Напротив: по мере того, как имя мое становилось известным в СССР, пресса по отношению ко мне становилась все хуже и страшнее.

Обо мне писали как о проводнике вредных и ложных идей, как о представителе мещанства, произведения мои получали убийственные и оскорбительные характеристики, слышались непрерывные в течение всех лет моей работы призывы к снятию и запрещению моих вещей, звучала открытая даже брань.

Вся пресса направлена была к тому, чтобы прекратить мою писательскую работу, и усилия ее увенчались к концу десятилетия полным успехом: с удушающей документальной ясностью я могу сказать, что я не в силах больше существовать как писатель в СССР.

И отчаявшийся литератор заканчивает письмо просьбой выпустить его за границу «на тот срок, который будет найден нужным»424.

Это, первое из известных нам обращений «наверх», Булгаков адресует влиятельному человеку, симпатизирующему ему, пытавшемуся отстоять «Бег», и оно значительно жестче, прямее, да и попросту короче, нежели широко известное сегодня письмо правительству 1930 года, о котором будет идти речь позже.

Свидерский в тот же день устраивает встречу с драматургом и пишет после нее секретарю ЦК ВКП(б) А. П. Смирнову:

Я имел продолжительную беседу с Булгаковым. Он производит впечатление человека затравленного и обреченного. Я даже не уверен, что он нервно здоров. Положение его действительно безысходное. <…> При таких условиях удовлетворение его просьбы является справедливым425.

Смирнов с этим не согласен. Он отправляет письмо Булгакова вместе с запиской Свидерского В. М. Молотову – с просьбой «разослать их всем членам и кандидатам Политбюро» под грифом «Секретно», от себя добавив, что просьбу о выезде за границу надо отклонить, так как «выпускать его за границу с такими настроениями – значит увеличивать число врагов»426.

В том же июле 1929 года Булгаков отправляет письмо, адресованное нескольким влиятельным лицам: Сталину, М. И. Калинину, А. И. Свидерскому и М. Горькому:

…К настоящему театральному сезону все мои пьесы оказываются запрещенными. <…> Не будучи в силах более существовать, затравленный, зная, что ни печататься, ни ставиться больше в пределах СССР мне нельзя, доведенный до нервного расстройства <…> прошу Вашего ходатайства перед правительством СССР об изгнании меня за пределы СССР <…>427

Ответа на этот отчаянный крик не последовало.

И видимо, тогда же очередное донесение осведомителя сообщает: «Писатель Булгаков говорит, что занимается правкой старых рукописей и закрывает драматургическую лавочку»428.

3 сентября он отправляет еще два письма, секретарю ЦИК А. С. Енукидзе и Горькому, в которых вновь просит выпустить его за границу «на тот срок, который Правительство Союза найдет нужным назначить мне»429. 28 сентября пишет Горькому (попросившему через Замятина о копии прежнего письма), повторяя просьбу «вынести гуманное решение – отпустить меня!»430.

Ответов ни от одного из адресатов не будет. Другие страны Булгаков так и не увидит.

В разговоре со мною 18 марта 1979 года П. А. Марков рассказывал, что во МХАТе существовала версия о том, что, излагая Рыкову свою позицию по отношению к пьесе, Сталин сказал: «В „Беге“ я должен был сделать уступку комсомолу». В той же беседе П. А. Марков объяснял мне:

Рыков покровительствовал Константину Сергеевичу и МХАТ. Руководитель театра Станиславский в 1927 году еще имел громадное влияние. И секретарь Рыкова говорила со Станиславским по прямому проводу, без промежуточных инстанций431.

В Театре им. Вс. Мейерхольда идет спектакль «Клоп», и со сцены звучит хлесткая фраза Маяковского о словаре умерших слов: «Бюрократизм, богоискательство, бублики, богема, Булгаков…» Весной 1929 года Булгаков задумывает драматургическую реплику – пьесу «Блаженство», ответ на сатиру Маяковского. Пьеса будет написана несколькими годами позже, но на машинописном тексте 3‑й редакции будет поставлена дата: 1929–1934.

После полутора лет газетно-журнальных поношений, заседаний худполитсоветов, ГРК, Главискусства, ОГПУ и Политбюро пьеса «Бег», кажется, убита. Представляется, что самое точное объяснение глубинных причин изгнания булгаковских сочинений со сцены дал один из внимательных рецензентов, объяснивший социальную роль старых «художественников» и их любимого драматурга: в спектаклях МХАТ

улавливался образ нашей массовой интеллигенции, тех верхушек «образованных классов», по выражению Н. Добролюбова, которые претендовали на место в истории общественной и политической жизни своей страны. Это наша либеральная, оппозиционная демократия432.

В конце 1920‑х годов на «место в истории» опороченная, высмеянная интеллигенция, по мнению печатавшихся рецензентов, претендовать никак не могла. Дни ее были сочтены.

По иронии судьбы, автор этих строк, старый большевик, революционер по профессии и бунтарь по характеру, Михаил Владимирович Морозов433, написавший о судьбе «либеральной оппозиционной демократии», спустя год возглавит Театральную секцию ГАХН, оплот этой самой буржуазной интеллигенции, и при разгоне ГАХН станет энергично защищать ее сотрудников, увлеченных профессией профессоров-либералов.

«Дни Турбиных», «Зойкина квартира», «Багровый остров» сняты, «Бег» не пропущен. Гоголевские «Мертвые души», превращенные Булгаковым в пьесу, могут служить иронико-драматическим комментарием к происходящей смене репертуара. К 1930 году когорта пролетарских, «правильных» драматургов завоевывает МХАТ. Вишневский с «Первой Конной», Киршон с «Хлебом», Погодин с «Дерзостью». Правда, до премьер дойдут не все.

История с попыткой поставить «Бег» на сцене на этом не окончится. В 1930‑х годах МХАТ еще дважды вернется к пьесе, размышляя над судьбами персонажей в меняющейся историко-культурной ситуации.

Но самым удивительным становится то, что автор четырех запрещенных к исполнению пьес, превратившийся в драматургического изгоя, приступает к сочинению пятой.

В декабре 1929 года Булгаков сдает во МХАТ рукопись «Кабалы святош».

«Автор хочет бить нашу цензуру, наши порядки…»

«Кабала святош»

Стоит вдуматься: только что запрещены четыре пьесы, результат работы нескольких московских лет, нельзя открыть газету, чтобы не встретить оскорбительный выпад, едкое сравнение, обвинение в бездарности и примитивности художественного мышления. И в этой обстановке в месяцы октября – декабря 1929 года Булгаков создает одну из лучших своих пьес, драму «из музыки и света», рассказывающую о горестях и бедах такого же сочинителя, французского комедиографа, имеющего несчастье «родиться с умом и талантом» в государстве, где правят бал лицемеры Кабалы.

В сюжете переплетены две истории: рассказ о перипетиях разрешения и запрещения «Тартюфа», в котором Мольер осмелился поднять голос против ханжества и лжи, – и событиях личной, приватной жизни драматурга, в которой и поздняя любовь к юной актрисе, омраченная изменой, и преданность верного слуги, и предательство (с последующим раскаянием) ученика, и горе оставленной стареющей жены. В «Кабале» плетутся интриги, сочиняются доносы, частная жизнь превращается в средство давления и шантажа.

Действие пьесы стремительно. Начавшись с удавшегося представления и королевской похвалы, через угрозы членов Кабалы Священного Писания, приема комедиографа королем Франции и доноса испуганного юного актера, оно вновь возвращается на сцену, где будет сыгран последний спектакль по-настоящему, а не мнимо больного Мольера.

На страницах ранней редакции пьесы остался рискованный диалог двух братьев Кабалы.

СИЛА. Зададим себе такой вопрос: может ли быть на свете государственный строй более правильный, нежели тот, который существует в нашей стране? Нет! Такого строя быть не может и никогда на свете не будет. Во главе государства стоит великий обожаемый монарх, самый мудрый из всех людей на земле. В руках его все царство, начиная от герцога и кончая последним ремесленником, благоденствует… И все это освящено светом нашей католической церкви. И вот, вообразите, какая-то сволочь, каторжник, является и, пользуясь бесконечной королевской добротой, начинает рыть устои царства <…> Он голоштанник, он ничем не доволен. <…> Герцог управляет, ремесленник работает, купцы торгуют. Он один праздный. Я думаю вот что: подать королю петицию, в которой всеподданнейше просить собрать всех писателей во Франции, все их книги сжечь, а самих их повесить на площади в назидание прочим.

ВЕНЕЦ. Проект сильный, но едва ли выполнимый434.

Что означало создание «Кабалы святош», наивность или отчаяние?

8 января 1930 г. датирован отзыв рецензента ГРК Исаева на пьесу «Кабала святых» (так! – В. Г.):

Пьеса является злой и резкой сатирой против духовенства, против власти. Очевидно, автор не без тайного замысла в такой скрытой форме хочет бить нашу цензуру, наши порядки. Об этом свидетельствует эпиграф к пьесе («Для его славы уже ничего не нужно…»). Однако полагаю, что «переключение» в нашу эпоху слишком замаскированно [и] трусливо.

Выводы: пьеса бьет по духовенству, по царскому двору. Дает превосходную исторически-бытовую картину эпохи Людвига (так! – В. Г.) XIV.

Вместе с тем пьеса обладает исключительными художественными достоинствами: превосходный язык, театральность, яркость и выпуклость изображаемых лиц, занимательность действия, драматургическое его напряжение и проч.

Предлагаю пьесу разрешить, рекомендовать ее для постановки или Малому театру или Театру Вахтангова.

Предложить автору включить картины положения крестьянства435.

Запрета пьесы еще нет, но он витает в воздухе.

16 января Булгаков пишет брату в Париж:

Сообщаю о себе: все мои литературные произведения погибли, а также и замыслы. Я обречен на молчание и, очень возможно, на полную голодовку. В неимоверно трудных условиях во второй половине 1929 г. я написал пьесу о Мольере. Лучшими специалистами Москвы она признана самой сильной из моих пяти пьес. Но все данные за то, что ее не пустят на сцену436.

И все же 19 января 1930 года автор читает «Кабалу святош» во МХАТе. Театр пьесу одобряет. В середине января принимает пьесу в репертуар (и два месяца над ней работает).

Донесение, поступившее от коллеги-литератора, сохранило комментарий автора о том, как происходило обсуждение в Художественном театре:

…Что же до моей пьесы о Мольере, то ее судьба темна и загадочна. Когда я читал ее во МХАТе, актеров не было – назначили читку, когда все заняты. Но зато художественно-политический совет (рабочий) был в полном составе. Члены совета проявили глубокое невежество, один называл Мольера Миллером, другой, услышав слово maître («учитель», обычное старофранцузское обращение), принял его за «метр» и упрекнул меня в незнании того, что во времена Мольера метрической системы не было…

Я сам погубил пьесу! Кто-то счел ее антирелигиозной (в ней отрицательно выведен парижский архиепископ), а я сказал, что пьеса не является антирелигиозной…437

Булгаков видит в Мольере собрата по несчастью и профессии, в его судьбе прочитывает собственную. Пьеса повествует о Мольере, человеке и комедиографе, нажившем благодаря острому взгляду и неуемности характера множество врагов из числа сильных мира сего, блистательном авторе театра и комическом актере, познавшем взлеты и падения, признание и забвение, преданность и предательство, ненависть прототипов комедий и приязнь собеседников и друзей.

Но не только о судьбе Мольера рассказывала «Кабала святош». Не меньшее место в пьесе отводилось силе и власти тайной полиции, корыстных людей, окружающих монарха и творящих свои черные дела под сенью якобы религии, будто бы веры.

К этому времени уже многое сказано о том, что коммунистическая идея утопична и схожа с новой верой, что портреты вождей по сути сменили старые божницы и лики святых в бесчисленных клубных «красных уголках» и т. д., а ОГПУ стало всесильным. Органы «компетентны», кажется, во всех вопросах жизни страны, их сотрудники ведут наблюдение за подозрительными личностями, вынашивающими враждебные планы, ведают пропиской, оценивают настроения в обществе, цензурируют художественные произведения, решают, выпускать из страны того или иного гражданина либо нет. Сотрудники органов видятся обывателю как воплощение силы пугающей и чуть ли не таинственной (тем более что изображение в художественных произведениях их работы не приветствуется).

Но автор, в чьей искренности трудно усомниться, пишет брату о новой вещи, что «современность в ней я никак не затронул»438.

Важно осознать, что то, что сегодня мы понимаем о ситуации конца 1920‑х, о «великом переломе» и его последствиях для страны, о рождении и реализации идеи Архипелага ГУЛАГа (название позднейшее, оно появилось после публикации книги А. И. Солженицына)439, – все это происходило впервые и заранее никому известным не было. Доносы, аресты, пытки на допросах, ссылки и расстрелы без правовой процедуры, работавшей прежде в России, с адвокатами и публичным состязанием обвинителя и защиты, – все это входило в повседневность страны неделя за неделей, месяц за месяцем. И несмотря на всю художническую интуицию, острое и цепкое внимание к происходящему вокруг – подобного опыта ни у Булгакова, ни у кого из окружающих не было, просто не могло быть.

На страницу:
11 из 17