
Полная версия
ЭГО
– Ты написал не то, – произнёс он. Голос был глухим, будто из другой комнаты. – Напиши меня правильно. Иначе я напишу тебя.
Он медленно обернулся.
Это был не привычный мне редактор.
Передо мной сидел Миша. Такой, каким я запомнил его на последнем курсе: светлые волосы неаккуратно зачесаны назад, глаза – серые, будто промытые дождём, взгляд – чужой. На нём была прокуренная рубашка, пальцы испачканы чернилами, а за спиной – не стеллажи, а чёрная стена, усыпанная типографскими литерами.
Я не мог вымолвить ни слова. Бумаги в моих руках вспыхнули огнём, но не сгорели – вместо этого на них проступили новые строки. Миша потянулся к ним рукой, и я отдёрнул их – слишком поздно. Он улыбнулся, и от этой улыбки меня изнутри пробила дрожь.
Я проснулся. Издательство растворилось в атмосфере рассвета. Моя комната была пуста. Я сел на кровати, тяжело дыша. Комната была в полумраке, только слабый свет с улицы пробивался сквозь жалюзи. В голове пульсировал остаточный гул, а во рту стоял металлический привкус. Я провёл рукой по лицу, потом взглянул на пальцы. Типографская краска. Узнаю по оттенку. По запаху. По тому, как она въедается в складки кожи и не смывается с первого раза. Но у меня не было краски. Я не печатал ничего неделями.
– Бред, – сказал я вслух. Но голос прозвучал глухо, как будто он сомневался во всем, что происходит.
Я не помнил, как оказался за письменным столом. Черновики лежали вразброс, словно кто-то их нарочно раскидал, или они сами – как карточный домик, сложились под тяжестью чего-то невидимого. В голове шумело, как бывает после слишком насыщенного сна, когда тебе еще кажется, словно сна и не было. Я машинально начал собирать страницы, когда взгляд зацепился за первый отрывок.
«Иуда не сразу стал предателем. Сначала он был просто уставшим. Уставшим от чужих пророчеств, чужих надежд, чужой веры. А потом усталость пересохла и треснула – и там, в этой трещине, впервые заполыхало серебро.»
На полях примечание – моё:
«слишком поэтично? или наоборот – слишком правда?»
Я прищурился. Этой фразы я не помнил. Ни в каком черновике, ни в какой редакции. Слишком точно, слишком цельно. Бумага, мой почерк – но ощущение, будто кто-то писал изнутри меня, но без моего согласия.
Следующий отрывок лежал в другом конце стола, отдельно:
«Он целовал не в щёку – в само забвение. Его поцелуй не оставлял следов на коже, только в памяти. Потому что настоящие предательства – это не предательства тела, это предательства близости.»
Комментарий сбоку:
«напоминает кого-то. неприятно точно.»
Я резко втянул воздух. Узнавание приходило медленно, липко, как тень, сползающая с потолка в угол комнаты. И снова – мой почерк. Но не мои мысли. Или мои, но давно забытые? Подсознание решило сыграть со мной злую шутку?
Третий лист был наполовину помят, будто кто-то колебался – сохранить или выбросить. Я расправил его, и сердце будто сбилось с ритма:
«Каждому нужен был Иуда. Чтобы поверить, что они – не он. А он просто был рядом слишком долго. Слушал слишком внимательно. Знал слишком много. Он не выбирал нож. Он выбрал тишину. И в этой тишине предательство уже случилось.»
Мелкий почерк сбоку:
«а если ты и есть он? и просто никто не дал тебе другого имени.»
Я откинулся на спинку стула. Комната дрожала на грани света и тени. Эти тексты были слишком личными, чтобы быть выдумкой, и слишком чужими, чтобы быть моими. Всё будто срослось: недавние сны, лицо Миши в редакции, его слова – «написал не то»…
Прикрыл глаза. Что-то приближалось. Что-то уже внутри.
И Петербург снаружи – с дождём, фонарями и его старыми улочками – казался сейчас самым надёжным из миров.
Кирилл пришёл позже обычного. Без звонка, без стука – просто открыл дверь своим ключом и вошёл, как когда-то делал это часто. Только на этот раз не снял пальто, не обронил ни одной фразы о прокурорском дурдоме или об очередной дуре-свидетельнице. Он прошёл в гостиную, как гость, а не как друг.
– Ты говорил, у тебя что-то срочное, – произнёс он, не глядя на меня. Его голос был ровным, слишком ровным.
– Да, – я кивнул, хотя стоял в другом конце комнаты. – Помнишь, те странные записи? Я нашёл ещё. Я их не писал, Кир. Я точно не писал.
Он помолчал. Потом подошёл ближе, сел на край кресла, глядя в окно, а не на меня.
– Ты уверен, что не писал? – тихо спросил он. – Может, просто не помнишь?
– Я знаю, что не писал, – отрезал я. – Стиль, структура – это не моё. И подписи… они слишком точные. Словно кто-то меня копирует. Или… использует.
Кирилл прищурился. Лицо оставалось почти неподвижным, только пальцы сжались в замке.
– Виктор, ты сам говорил мне, что не спишь, что пьёшь, что путаешь дни. Ты говорил, что мысли скачут. Может, это просто ты. Тот другой ты, который пишет, когда «Тебя» нет.
– Но тогда откуда запах краски? – выкрикнул я. – Откуда эти страницы, которые появляются, исчезают, снова появляются? Я не схожу с ума, Кирилл. Я чувствую это. Кто-то вмешивается.
– Или ты просто наконец сошёл, – сказал он резко. Не злым тоном. Словно врач, выносящий диагноз.
Он встал. Молча. Медленно надел перчатки, будто на улице было уже зима. Подошёл к двери.
– Я не знаю, что с тобой происходит. Но я не психиатр, Вить. И не шаман. Я прокурор. Я верю в доказательства. А пока у тебя нет ничего – только страхи и догадки.
– Значит, ты мне больше не веришь, – выдохнул я. Даже не спросил, а просто констатировал.
Кирилл оглянулся. На секунду – в его глазах было что-то похожее на вину. Или сожаление. Или усталость.
– Я верю, что ты в беде. Но не знаю, могу ли быть рядом, если ты сам не хочешь выйти из неё.
Я стоял, уставившись на дверь, за которой только что исчез Кирилл. Ни объяснений, ни прощаний. Только холод и щелчок защёлки. Обычное прощание. Если бы не то, что оно ощущалось окончательным.
«Так и поступают Иуды. Не объясняют. Не спорят. Просто делают шаг назад.»
Где я это прочёл? Или уже сам написал? Я и правда не помню.
Я развернулся – и резко замер. В комнате будто что-то изменилось. Неуловимо. Воздух стал гуще, будто в комнате кто-то только что дышал. Или всё ещё дышит.
На столе лежала моя рукопись. Я не помню, чтобы оставлял её открытой. Не помню, чтобы последняя страница была именно эта.
Я подошёл ближе. Строки дрожали, будто их только что написали. На полях, как приговор – штамп: «Точка невозврата».