bannerbanner
Неизвестный Андерсен: сказки и истории
Неизвестный Андерсен: сказки и истории

Полная версия

Неизвестный Андерсен: сказки и истории

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

Лишь когда он завидел высокие горы, мир перед ним распахнулся, мысли его обратились вовне, на глаза навернулись слезы. Альпы походили на сложенные крылья земли; что если она подымет их, расправит большущие перья с пестрым узором из черных лесов, пенистых вод, облаков и снегов! «В Судный день земля расправит свои большущие крылья, взлетит к Господу и лопнет, как мыльный пузырь, в лучах Его славы! О, хоть бы уже наступил Судный день!» – И он вздохнул.

Тихо брел он по стране, которая напоминала ему травянистый фруктовый сад; с деревянных балконов домов ему кивали девушки, плетущие кружева, вершины гор пламенели в лучах красного вечернего солнца, а когда он завидел средь темных деревьев зеленые озера, ему вспомнился берег Кёгеского залива; сердце его стеснила грусть, но не боль.

Там, где Рейн одною долгой волною мчится и свергается вниз и, разбиваясь, превращается в белоснежные прозрачные облачные клубы, как если бы то было сотворение облак, – а радуга парит над ними оборванной лентою, – там ему вспомнилась мельница под Кёге, где кипела и разбивалась с шумом вода.

Он охотно остался бы в тихом прирейнском городке, но здесь было столько бузины и так много ив! И он двинулся дальше; через высокие, могучие горы, через каменоломни, по дорогам, что, как ласточкины гнезда, лепились к отвесным скалам. На дне пропастей бурлила вода, под ним были облака; он шел среди блестящих чертополохов и альпийских роз и снегов, под теплыми лучами летнего солнца… И вот он простился с северными странами, и спустился под каштаны, и очутился среди виноградников и маисовых полей. Горы встали стеною между ним и всеми воспоминаниями, так и должно было быть…

Перед ним лежал большой, великолепный город, он назывался Миланом, здесь Кнуд нашел немецкого мастера, который принял его к себе; Кнуд попал в дом к старой добропорядочной чете. Им пришелся по сердцу тихий подмастерье, который мало говорил, зато много работал, был богобоязлив и набожен. И Господь точно снял у него с души тяжкое бремя.

Самым любимым его удовольствием было подниматься иногда на кровлю огромной мраморной церкви, ему казалось, что вся она, с изображениями, остроконечными башнями и украшенными цветами просторными залами, вылеплена из снегов его родины; из каждого угла, с каждого шпиля, из-под каждой арки ему улыбались белые статуи. Над головой у него было синее небо, под ногами – город, за которым раскинулась зеленая Ломбардская равнина, а севернее высились горы, покрытые вечным снегом… И ему вспоминалась кёгеская церковь с увитыми плющом красными стенами, но его не тянуло назад; он хотел, чтобы его схоронили здесь, по эту сторону гор.

Он прожил тут год, а с тех пор, как он покинул родные края, прошло уж три года; и вот мастер повел его в город, но не в манеж, поглядеть на цирковых наездников, нет, а в большую оперу, это был зал, который тоже стоило посмотреть. Во всех семи ярусах там висели шелковые занавеси, а от пола до головокружительно высокого потолка сидели преизящные дамы с букетами в руках, точно они собрались на бал, а господа были в полном параде, многие – в серебре и золоте. Там было светло, как ярким-преярким днем, а потом грянула чудесная музыка, это было куда великолепнее, чем «Комедия» в Копенгагене, но зато там была Йоханна, а здесь… О, это произошло словно по волшебству! Занавесь раздвинулась, и здесь тоже стояла Йоханна, в золоте и шелке, с золотою короною на голове; она пела так, как может петь лишь ангел Господень; она выступила вперед, насколько это было возможно, она улыбалась так, как могла улыбаться только Йоханна; она смотрела прямо на Кнуда.

Бедный Кнуд схватил мастера за руку и громко крикнул: «Йоханна!», но его было не расслышать, музыканты наяривали вовсю; мастер же ответно кивнул: «Верно, ее зовут Йоханна!», после чего развернул печатный листок и показал ему, там стояло ее имя, полное имя.

Нет, это был никакой не сон! И все восторженно ее приветствовали и бросали ей цветы и венки, и всякий раз, когда она уходила, вызывали ее опять, и она уходила и выходила снова и снова.

На улице вокруг ее кареты теснились люди, впрягшись, они повезли ее, и Кнуд был впереди всех и радостней всех, а когда они добрались до ее роскошно освещенного дома, Кнуд оказался у самой дверцы кареты, дверца распахнулась, и Йоханна вышла, свет падал прямо на ее родное лицо, она улыбалась, и благодарила так ласково, и была так растрогана; и Кнуд посмотрел ей прямо в глаза, и она тоже посмотрела Кнуду в глаза, но она его не узнала. Какой-то господин со звездой на груди подал ей руку – они обручены, раздалось в толпе.

Тогда Кнуд пошел домой и затянул котомку; он хотел, он должен был вернуться на родину, к бузине и иве… о, только бы очутиться под ивою! За один час можно прожить целую жизнь!

Его уговаривали остаться; никакие уговоры на него не действовали; ему говорили, что дело идет к зиме, что в горах уже выпал снег; ну так он пойдет по колее, оставленной медленно едущею почтовой каретою – для нее же будет проложен путь! – пойдет с котомкою за спиной, опираясь на свою палку…

И он двинулся в сторону гор, и он взбирался на них, и спускался с них; он уже выбился из сил, но все еще не видел ни города, ни жилья; он шел на север. Над ним зажглись звезды, ноги у него подкашивались, голова кружилась; далеко внизу, в долине, тоже позажигались звезды, небо, казалось, раскинулось и под ним. Он чувствовал, что ему неможется. Звезд внизу все прибывало, они становилось все ясней и ясней, они перемещались туда и сюда. То был маленький городок, в котором мерцали огни, и, поняв это, Кнуд напряг последние свои силы и дотащился до убогого постоялого двора.

Он провел здесь целые сутки, ибо его тело нуждалось в отдыхе и уходе. В долине была оттепель и шел мокрый снег. На другое утро сюда явился шарманщик, он заиграл родную, датскую мелодию, и дольше Кнуду было не вытерпеть – он шел день за днем, много дней, да так шибко, словно торопился попасть домой прежде, чем они все там поумирают. Но он никому не рассказывал, что его снедает тоска, никто бы и не подумал, что у него сердечное горе, самое глубокое, какое только бывает, его не откроешь миру, оно нешуточное, его не откроешь даже друзьям, а у него их и не было! Чужак, он шел чужой стороною, домой, на север. В единственном письме из дому, что давным-давно послали ему родители, говорилось: «Ты не настоящий датчанин, не то что мы! Все мы тут датчане до мозга костей! А тебе по сердцу лишь чужие края!» Вот что написали родители – да, уж они-то его знали!

Был вечер, он шел по ровной проезжей дороге, начало подмораживать; местность становилась все более и более плоской, потянулись поля и луга; у дороги стояла большая ива; все выглядело таким родным, таким датским; он присел под ивою, его одолела усталость, голова его поникла, глаза смежились, однако он чувствовал и ощущал, как ива склонила к нему свои ветви, словно это было не дерево, а могучий старик, то был сам Ива-батюшка, что взял его, усталого сына, на руки и понес домой, на датскую сторону, на голый, бледный морской берег, в город Кёге, в сад его детства. Да, это была та самая ива из Кёге, она отправилась искать его по белу свету и вот нашла и принесла домой, в садик у речки, а там стояла Йоханна, во всей красе, с золотою короною, такая, какой он ее видел в последний раз, и она вскричала: «Добро пожаловать!»

А прямо перед ними стояли две удивительные фигуры, только сейчас они куда больше походили на людей, чем во времена их с Йоханной детства, ну да они тоже изменились; это были две медовые коврижки, кавалер с девицею; они стояли к ним лицевой стороной и выглядели на славу.

– Спасибо! – сказали оба они Кнуду. – Ты развязал нам язык! Ты научил нас бесстрашно высказывать свои мысли, ведь иначе ничего не добьешься! А вот теперь мы кое-чего добились! – мы обручились!

И рука об руку они пошли по кёгеским улочкам, и выглядели с изнанки весьма пристойно, тут надо воздать им должное! Они направились прямехонько к кёгеской церкви, а Кнуд с Йоханной – следом за ними; они тоже шли рука об руку; а красные стены церкви по-прежнему увивал чудесный зеленый плющ, и большие двери ее распахнулись настежь, и грянул орган, и кавалер с девицею прошествовали к алтарю. «Сперва – господа! – сказали они. – Сперва наши жених с невестою!» И они расступились перед Кнудом и Йоханной, и те опустились на колени пред алтарем, и Йоханна склонила голову к его лицу, и из глаз ее покатились холодные, как лед, слезы, – это его сильная любовь растопила лед, что сковывал ее сердце, – и они упали на его пылающие щеки, и… тут он очнулся, он сидел под старою ивою в чужом краю, зимним холодным вечером; с неба падали и хлестали ему в лицо ледяные градины.

– Это был самый прекрасный час в моей жизни! – сказал он. – Но это был сон!.. Господи, дай же мне снова его увидеть! – И он закрыл глаза, и уснул, и увидел сон.

Утром пошел снег, ему стало заметать ноги, а он все спал. Деревенский люд потянулся в церковь; у дороги сидел подмастерье, он был мертв, он замерз – под ивою.

«Пропащая»

Городской судья стоял у распахнутого окна; на нем были рубашка с манжетами и жабо, в котором красовалась булавка, и он был отменнейше выбрит – своя работа; он, правда, слегка порезался, ну да он залепил это место клочком газеты.

– Эй, мальчуган! – крикнул он.

А мальчуган был не кто иной, как прачкин сынишка, который как раз проходил мимо и почтительно снял фуражку; козырек у нее был сломан, чтоб сподручнее было совать в карман. В бедном, но чистом и тщательно залатанном платье, обутый в тяжелые деревянные башмаки, мальчик стоял перед ним с почтительным видом, словно перед самим королем.

– Ты хороший мальчик, – сказал судья. – Ты вежливый мальчик! Твоя мать, верно, на реке, полощет белье; туда ты и направляешься и несешь кое-что в кармане. Скверная привычка у твоей матери! Сколько у тебя тут?

– Шкалик, – вполголоса испуганно отвечал мальчик.

– А утром ты ей отнес столько же, – продолжал тот.

– Нет, то было вчера! – сказал мальчик.

– Два шкалика… а там, глядишь, и полштофа!.. Пропащая она женщина! С этим простонародьем одна беда!.. Постыдилась бы твоя мать, так ей и передай! Да смотри, сам не сделайся пьяницей, но, скорей всего, так оно и будет!.. Несчастный ребенок!.. Ну уж ступай!

И мальчик пошел дальше; он не стал надевать фуражку, и ветер трепал его длинные светлые волосы. Он свернул за угол и спустился проулком к реке, где его мать стояла в воде перед табуреткой и колотила вальком по тяжелой льняной простыне; течение было сильное, ведь мельничные шлюзы были открыты, простыню сносило, табуретка грозила вот-вот опрокинуться; прачка с трудом удерживала ее.

– Я того и гляди уплыву! – сказала она. – Хорошо, что пришел, мне пора уже чуток подкрепиться! Вода студеная; я простояла здесь шесть часов. Ты мне чего принес?

Мальчик достал бутылку, мать поднесла ее ко рту и отхлебнула глоток.

– До чего же славно! Враз согревает! Не хуже горячих харчей, вдобавок дешевле! Хлебни, мой мальчик! Ты такой бледный и весь дрожишь! Да и то, платьишко на тебе легкое, а на дворе осень. Ух! Вода студеная, только б не захворать! Да я не захвораю! Дай-ка мне еще глотнуть, и хлебни сам, но только капелюшечку, тебе не след к этому привыкать, бедное мое нищее дитятко!

Она обошла мостки, где стоял мальчик, и выбралась на берег; с циновки, которой у нее был обвязан пояс, ручьем стекала вода и ручьем лила с юбки.

– Я работаю не покладая рук, скоро у меня кровь из-под ногтей брызнет! Ну да это все равно, лишь бы я честным путем вывела тебя, мой миленький, в люди!

В это время к ним подошла пожилая женщина, бедно одетая, изможденная, хромая на одну ногу и с большущим накладным локоном, спущенным на один глаз с целью его прикрыть, отчего изъян был еще заметнее. Это была прачкина товарка, Марен-Хромуша с Локоном, как прозывали ее соседи.

– Бедняжка! Работаешь не покладая рук, да еще стоя в холодной воде! Тебе и впрямь не мешает маленько хлебнуть и согреться! А тебя этой каплею попрекают! – И Марен не замедлила передать прачке слова, с которыми судья обратился к мальчику; она же все слышала, и ее это рассердило: как он может говорить так ребенку про его мать и поминать ту малость, что она выпивает, когда сам устраивает званый обед, на котором вина – море разливанное! Доброго вина, крепкого вина! Тут не один хватит лишку! Но это у них не называется выпивать! Они – порядочные, а ты – пропащая!

– Так вот как он говорил с тобою, сынок! – сказала прачка, и губы у нее задергались. – Мать у тебя – пропащая! Может, он и прав! Только ему не след говорить такое ребенку! И сколько ж мне от этого семейства еще терпеть!

– Верно, вы же у них служили, у его родителей, когда они были еще в живых. Сколько уж лет прошло! А пудов соли съедено! Оно и немудрено, что охота пить! – И Марен рассмеялась. – У судьи сегодня званый обед, его бы надобно отменить, ан поздно, да и еда сготовлена. Я узнала это от ихнего дворника. С час назад пришло письмо, что младший брат судьи умер в Копенгагене.

– Умер! – воскликнула прачка и побледнела как смерть.

– Эва! – сказала Марен – И чего так переживать! А-а, вы ж знавали его в те поры, когда были у них в доме служанкою.

– Так он умер! Лучше его и добрее я человека не знала! У Бога таких наберется немного! – И по щекам у нее побежали слезы. – Господи, как у меня кружится голова! Это оттого, что я выпила всю бутылку! А этого мне было нельзя! Как мне неможется!

И она привалилась к дощатому забору.

– Боже правый, да вы, матушка, совсем плохи! – сказала Марен. – Погодите, может, оно пройдет!.. Нет, вы и впрямь больны! Лучше-ка я сведу вас домой!

– А как же белье?

– Я о нем позабочусь! Берите-ка меня под руку! Мальчик пусть побудет здесь и постережет, а я приду достираю; тут и осталось-то всего ничего!

Ноги у прачки подкашивались.

– Уж очень я долго стояла в студеной воде! И во рту с утра маковой росинки не было! Меня всю ломает! Господи Исусе! Помоги мне дойти до дому! Бедное мое дитятко!

И она разрыдалась.

Мальчик заплакал, вскоре он сидел у реки один, присматривая за мокрым бельем. Женщины шли медленно, прачку пошатывало, из проулка они свернули на улицу; когда они поравнялись с домом судьи, прачка повалилась на булыжную мостовую. Вокруг собрался народ.

Марен-Хромуша побежала во двор за помощью. Судья со своими гостями смотрел из окна.

– Это прачка! – сказал он. – Хватила лишнего! Пропащая женщина! Жаль только ее красивого мальчика. Я к нему действительно расположен. А мать – пропащая!

Прачку привели в чувство, проводили до ее бедного жилища и уложили в постель. Добрая Марен приготовила ей чашку подогретого пива с маслом и сахаром, это было, по ее разумению, наилучшим лекарством, после чего отправилась на реку; белье она выполоскала из рук вон плохо, зато с душою; собственно, она просто-напросто вытащила мокрое белье на берег и покидала в корзину.

Под вечер она сидела у прачки в ее убогой каморке. Кухарка судьи дала ей для больной несколько картошек, обжаренных в жженом сахаре, и чудесный жирный кусок ветчины. Все это уплели мальчик с Марен; больная же лакомилась запахом, он до того питательный, сказала она.

Потом мальчик улегся на ту же самую постель, где лежала и его мать, только спал он у нее в ногах, поперек, и укрывался старым половиком, сшитым из синих и красных лоскутьев.

Прачке чуточку полегчало; ее подкрепило горячее пиво и подбодрил запах вкусной еды.

– Спасибо тебе, добрая ты душа! – сказала она Марен. – Так и быть, я все тебе расскажу, когда мальчик уснет! По-моему, он уже спит! Глазки закрыты, ну до чего же он мил! Он и не знает, каково приходится его матери! Не дай Бог ему когда-нибудь такое изведать!.. Я служила в доме у коллежского советника и советницы, родителей судьи, и вот случись так, что младший из сыновей, студент, приехал домой на побывку; в ту пору я была молодая да шалая – но честная, это я говорю как перед Господом Богом! – сказала прачка. – Студент был ну такой веселый и улыбчивый, такой славный! А уж добрый и порядочный, каких поискать! Лучше его человека на земле не было. Он – хозяйский сын, а я – простая служанка, но мы полюбили друг дружку и обручились, все честь по чести. Ведь поцеловаться разок не грех, коли взаправду друг друга любишь. И он рассказал о том своей матери; он почитал ее все равно что Господа Бога! Она была до того умная, сердечная и душевная!.. Он уехал, а перед тем надел мне на палец свое золотое кольцо. Он был уже далеко, и тут меня призвала к себе хозяйка; вид у нее был строгий и вместе мягкий, и ее устами как будто говорил Господь Бог; она разъяснила мне, какая нас с ним разделяет пропасть. «Он глядит сейчас на твое пригожее личико, но красота пройдет! Ты не образованна, как он, вы не будете равными в царстве духа, в этом-то вся и беда. Я уважаю бедных, – сказала она, – у Господа они, быть может, поставлены будут выше, чем многие из богатых, но здесь, на земле, негоже сворачивать с накатанной колеи, раз едешь вперед, – не то повозка перевернется, так оно будет и с вами! Я знаю, что к тебе сватался один честный, хороший человек, у которого есть ремесло, – Эрик-перчаточник, – он вдовец, бездетный, живет в достатке, подумай над этим!» Каждое ее слово было мне – нож в сердце, но ведь она была права! И так это меня удручило и сокрушило! Я поцеловала ей руку и горько заплакала, а еще горше плакала, когда вернулась к себе в каморку и бросилась на постель. Тяжкую я провела ночь, одному Господу ведомо, как я мучилась и боролась сама с собою. Ну а в воскресенье я пошла к причастию, чтобы Господь просветил мою душу. И мне словно бы явилось знамение: когда я выходила из церкви, мне повстречался Эрик-перчаточник. Тут уж я больше не сомневалась, мы были ровнею, вдобавок он человек зажиточный, и тогда я подошла к нему, взяла за руку и сказала: «Ты меня все еще любишь?» – «Да, – говорит, – и буду любить по гроб!» – «Возьмешь ли за себя девушку, которая тебя уважает и почитает, но не любит, но это, может статься, придет!» – «Это придет!» – сказал он, и мы пожали друг другу руки. Я отправилась домой к хозяйке; золотое кольцо, что мне дал ее сын, я носила у себя на груди, я не смела надевать его днем на палец, а надевала лишь вечером, когда ложилась в постель. Я поцеловала кольцо, да так крепко, что из губ у меня пошла кровь, а потом отдала его хозяйке и говорю, на той неделе меня с перчаточником огласят в церкви. Тут хозяйка обняла меня и поцеловала… она вот не говорила, что я пропащая, только в ту пору я, может, и впрямь была лучше, но и то, на меня еще не свалилось столько невзгод. Свадьбу мы справляли на Сретенье; и первый год прожили хорошо, мы держали подмастерье и мальчика, а еще у нас служила ты, Марен.

– И славной же вы были хозяйкой! – сказала Марен. – Век буду помнить, какие вы с мужем были ласковые и добрые!

– Так ты и жила с нами в хорошие времена!.. Детей у нас тогда не было… Студента я больше так и не видела!.. Нет, видела, это он меня не видел; он приезжал на материны похороны. Он стоял у ее могилы белый как мел и до того печальный, но это он горевал по матери. А когда умер его отец, он был в чужих краях и сюда не приехал, да и после ни разу здесь не бывал. Он так и не женился, это я знаю… По-моему, он стал присяжным поверенным!.. Куда ему меня помнить; а если б он меня даже и увидал, то уж наверняка не признал бы, такая я стала уродина. Да так оно и к лучшему!

И она принялась рассказывать про тяжкие дни испытаний, когда на них одно за другим стали обрушиваться несчастья. У них было пятьсот риксдалеров, а в их улице продавался дом за двести, – была прямая выгода сломать его и поставить новый, вот они этот дом и купили. Каменщик с плотником составили смету, постройка должна была обойтись в тысячу двадцать риксдалеров. Кредит у Эрика был, его ссудили деньгами из Копенгагена, но шкипер, который должен был их привезти, пошел ко дну вместе со всеми деньгами.

– А я как раз родила моего милого мальчика, который здесь спит… Отца нашего одолела тяжелая, затяжная болезнь; девять месяцев я его и раздевала, и одевала. Дела у нас покатились под гору, мы все занимали да занимали; остались голые-босые и потеряли отца!.. Ради ребенка я работала не покладая рук, не разгибая спины, мыла лестницы, стирала белье, и грубое, и тонкое, но Господу, видать, не угодно, чтобы я выкарабкалась; ну да он меня развяжет и порадеет о мальчике.

И она заснула.

Поздним утром она почувствовала себя бодрее и решила, что у нее достанет сил пойти на реку. Но едва она зашла в холодную воду, как ее охватила дрожь, она начала обмирать; судорожно хватая рукою воздух, она шагнула к берегу – и упала. Голова ее оказалась на земле, а ноги – в воде, деревянные башмаки – в каждый был вложен пучок соломы – поплыли по течению. Тут ее и нашла Марен, которая принесла ей кофе.

Судья посылал к ней домой человека, передать, чтобы она тотчас же шла к нему, у него к ней дело. Слишком поздно! Привели цирюльника, чтоб отворил ей кровь, но прачка уже скончалась.

– Ее погубило пьянство! – сказал судья.

В письме с извещением о смерти младшего брата передано было и содержание завещания, где говорилось, что вдове перчаточника, служившей когда-то у родителей покойного, отказано шестьсот риксдалеров. Деньги эти должны выдаваться вдове и ее сыну частями, большими или меньшими, – как сочтут лучшим.

– Никак у моего брата с ней были шашни! – сказал судья. – Хорошо, что она убралась на тот свет; теперь все получит мальчик, я пристрою его в порядочную семью, из него может выйти хороший ремесленник!

И в последние его слова Господь вложил Свое благословение.

И судья призвал к себе мальчика, и пообещал о нем позаботиться, и сказал ему, хорошо, что его мать умерла, она же была пропащая!

Ее снесли на кладбище, кладбище для бедных; Марен посадила на могиле розовый кустик, мальчик стоял с ней рядом.

– Милая моя матушка! – сказал он, заливаясь слезами. – Она что, правда была пропащая?

– Неправда! – ответила старая девушка, подняв глаза к небу. – Я знала ее много лет, а еще лучше узнала в последнюю ночь. Говорю тебе, она была достойная женщина! И Господь в Царствии Небесном тоже так скажет, а люди пускай себе называют ее пропащею!

Иби Кристиночка

Близ реки Гуден, в Силькеборгском лесу, подымается гряда холмов, что походит на большой вал, а зовется Кряжем, у его подошвы, на западной стороне, стоял, да и поныне еще стоит крестьянский домик; земля там скудная, сквозь тощую рожь и ячмень просвечивает песок. С тех пор уж прошло много лет; у людей, что там жили, было маленькое поле, а кроме того, они держали трех овец, свинью и двух волов; короче, жили они сытно, если, конечно, довольствоваться тем, что есть; пожалуй, они могли б поднатужиться и завести пару лошадей, но они рассуждали, как и прочие тамошние крестьяне: «Лошадь что жернов: все мало корму!» – от нее не столько прибытку, сколько убытку. Йеппе-Йенс обрабатывал летом свою делянку, а зимою споро мастерил деревянные башмаки. Ему пособлял работник, тот умел вырезывать башмаки, которые были и крепкими, и легкими, и фасонистыми; резали они и ложки с половниками; деньга на деньгу набегала, так что Йеппе-Йенса нельзя было назвать бедняком.

Маленький Иб, мальчуган семи лет, единственный в доме ребенок, глядючи на взрослых, тоже принялся резать щепку, а заодно и пальцы; но в один прекрасный день он вырезал две чурочки, которые походили на крошечные башмачки; это, сказал он, будет в подарок Кристиночке, а Кристиночка была маленькая дочка барочника, прехорошенькая и нежная, прямо как барское дитя; разодень ее в шелк и бархат, никто бы и не поверил, что родилась она в доме с дерновой кровлею на вересковой пустоши Сайсхеде. Там жил ее отец, который был вдов и кормился тем, что сплавлял на своей барке дрова из лесу на силькеборгские угриные тони, а частенько и дальше, в Раннерс. Кристиночку, годом младше Иба, оставлять ему было не на кого, и поэтому она почти всегда находилась при нем, на барке или же на пустоши, среди кустов вереска и брусники; когда же он собирался плыть до самого Раннерса, то отводил Кристиночку к Йеппе-Йенсу.

Иб и Кристиночка друг с дружкою ладили и за игрою, и за едою; они рылись и копались, ползали и шастали, а раз даже отважились одни-одинехоньки взобраться чуть ли не на самую вершину Кряжа, и забрели в лес, и нашли там вальдшнепьи яйца, это было целое событие!

Иб никогда еще не бывал на пустоши и никогда не плавал на барке через озера по Гуден, теперь ему все это предстояло; барочник пригласил его прокатиться и накануне вечером взял к себе.

Ранним утром дети сидели уже на высокой поленнице, жуя хлеб с малиною; барочник и его помощник шли на шестах по течению, барка быстро подвигалась вниз по реке, минуя озера, которые словно бы укрывались за лесом и тростником, и, однако же, проход неизменно отыскивался, пусть даже старые деревья и клонились к самой воде, а дубы тянули к ним сучья с обломанною корою – они будто засучили рукава, выставляя напоказ свои узластые голые руки! Старые ольхи с подмытых откосов крепко держались корнями за дно, образуя маленькие лесные островки; на воде покачивались кувшинки; это было чудесное плавание!.. И вот они добрались до угриных тоней, где вода бурлила в открытые шлюзы; Ибу с Кристиночкой было на что посмотреть!

На страницу:
3 из 5