
Полная версия
Елена Глинская. Власть и любовь
Братья переглянулись, не замечая никого вокруг, а затем снова обратили напряженные взгляды на митрополита Московского.
— В-седьмых, — душеприказчик сделал паузу, давая возможность братьям осознать неизбежность сказанного, — князей Юрия Дмитровского и Андрея Старицкого, братьев моих младших, лишаю права иметь наследников по мужской линии, дабы не случалось распрей в государстве нашем.
По Грановитой палате пробежал ропот. Некоторые бояре опустили глаза, другие, наоборот, впились ими в побледневших князей. В их взглядах отражалось все: от глубокого сочувствия до ледяного удовлетворения. Ведь теперь у прежних претендентов на трон отнимали самое важное — возможность передать власть своим детям.
— Запрещаю братьям моим вступать в брак без моего письменного дозволения, каковое нет и не будет дано. Удельные земли князей Юрия и Андрея после их кончины переходят в казну великокняжескую.
Митрополит Даниил произнес эти слова четко и размеренно, будто вбивал гвозди в крышку гроба их надежд и амбиций.
Юрий еще сильнее стиснул зубы от гнева, а Андрей ошарашенным взглядом уставился перед собой, не понимая, что происходит. В его расширенных зрачках отражались дрожащие огни свечей — так в бездонной глубине таилась буря, пока еще не вырвавшаяся наружу.
— И наконец, всем боярам и воеводам повелеваю не содействовать братьям моим в поисках невест и заключении браков. Сей запрет есть необходимость для сохранения целостности державы нашей, дабы не дробить земли русской и не давать повода к междоусобицам, — торжественно закончил митрополит Даниил чтение завещания.
Эти слова, сказанные с пастырской заботой, не смогли смягчить удар для опальных братьев. Их уделы, хотя и сохранялись за ними, но без права передачи наследникам, превращались в жалкую милостыню от великого князя. Подобно богатым одеждам без подкладки: снаружи — княжеское достоинство, внутри — холод пустоты. Сами они становились зависимыми князьями без всякой надежды на будущее.
Братья покойного великого князя по его же собственной воле оказались в унизительном положении, лишенные права наследования и возможности продолжать свой род. Мир, выстроенный поколениями их предков, рушился: земля, кровь, честь — все обращалось в прах под гнетом последней воли усопшего.
Прах тот — горький и сухой. Не проглотить, не выплюнуть.
Юрий Дмитровский не выдержал первым. Его лицо исказилось от злобы, и он вскочил, как ужаленный. Стул с грохотом опрокинулся, нарушая торжественную тишину. Этот звук разорвал невидимую завесу приличий. Эхо удара разнеслось по залу, заставив некоторых бояр вздрогнуть и отступить на шаг, боясь, что ярость князя может коснуться и их.
— Неужто дорогой наш братец лишил нас всего: жизни, имени — всего! — слова вырывались хрипло, прорываясь сквозь сдавленное горло, а на виске пульсировала тонкая синяя жилка. В нем клокотала ярость, перемешанная с горечью.
Андрей Старицкий сидел молча, сжимая кулаки так крепко, что костяшки пальцев побелели; его взгляд выдавал смесь отчаяния и решимости. В этой тишине он казался каменной статуей, внутри которой бушевал невидимый огонь — каждый мускул напрягся, приготовившись к рывку. Его дыхание стало прерывистым, а грудь вздымалась все чаще, как будто он пытался удержать внутри рвущийся наружу крик.
— Неправедно сие решение! — сплюнул князь Юрий Иванович. — Он отнял у нас право мужеское! Право на семью, на рода продолжение! За что нам такое?
Все притихли — понимали, что Василий III, стремясь к укреплению великокняжеской власти, видел угрозу в своих кровных братьях. Удельные князья, потомки Рюриковичей, всегда оставались костью в горле у московского престола. Однако цена, которую пришлось заплатить, оказалась слишком высокой.
Цена — кровь. Чужая ли, своя — пока неясно. Но монета уже звякнула.
— Что ж нам теперь делать? — рявкнул Юрий Дмитровский, глядя на брата с надеждой. — Покориться? Смирить душу с участью скопцов?
Его глаза, обычно яркие и живые, теперь казались потухшими — в них угасал последний огонек веры в справедливость.
— Нет, брат, мы не скопцы, — ответил Андрей глухим голосом, в котором прозвучала угроза. — Мы — князья. И у нас есть право: на наследие, на жизнь.
С этими словами Андрей Старицкий метнул искры ледяной ненависти в сторону Елены Глинской. Этот взгляд, полный неприкрытой злобы, обжег великую княгиню, заставив ее сердце болезненно сжаться. По спине пробежал ледяной озноб, а ладони невольно сжались в кулаки, скрываясь в складках парчового платья. Ее пальцы, украшенные тяжелыми перстнями, дрогнули, но она усилием воли удержала себя от того, чтобы не прикрыться рукой, защищаясь от невидимого удара.
Холодная волна прокатилась по ее груди, оставив после себя ощущение неминуемой беды. В этот миг она поняла, что перед ней не сломленные братья, а враги, готовые на все ради восстановления своего утраченного достоинства. Их молчание страшнее крика, а неподвижность — опаснее любой угрозы.
Война началась.
Елена оставалась спокойной, даже сделала вид, что не заметила уничижительного взгляда. В ее глазах не мелькнуло и тени страха, но она ясно понимала, насколько хрупка власть в руках слабой женщины и сколько врагов мечтают ее свергнуть. Но за этой внешней хрупкостью скрывалась стальная воля матери, готовой пойти на самые решительные меры ради будущего, которое она видела для себя и своего сына Иоанна.
А сталь — она не блестит, а режет, тихо и без звона.
Михаил Глинский угрожающей тенью застыл рядом. В его движениях, в каждой складке сурового лица сквозила готовность в любой момент заслонить ее от надвигающейся опасности, принять на себя удар и уберечь от предательства. Его любовь к ней, к источнику собственного могущества, становилась всепоглощающей, готовой на самые немыслимые жертвы.
— Держись, племянница, — прошептал он, не отрывая глаз от бояр. — Ни один волос не упадет с твоей головы без моей воли.
— Знаю, дядя, — ответила Елена едва слышно, не шевеля губами. — Но враг хитер, а нам следует стать хитрее. Не время показывать зубы — время прятать их до поры.
Князь Семен Бельский, будто застигнутый на месте преступления, поспешил отвести взгляд в сторону. В его опущенных глазах и нервных пальцах читалась трусливая попытка скрыть истинные, корыстные намерения. Он вел опасную игру за спинами других, стараясь не выдать себя.
— Что, князь, душа не на месте? — пробормотал кто-то из ближних бояр едва слышно, но с явной издевкой. — Али совесть заела?
— Молчи, не твое дело, — огрызнулся Бельский, не поднимая глаз. — Не всякий, кто громко говорит, правду ведает.
Старый боярин Василий Шуйский, напротив, не отрывал взгляда от этой напряженной сцены. В его глазах, обычно холодных и расчетливых, сейчас плясал зловещий огонек. Подобно хищнику, предвкушающему победу над раненой добычей, он радовался хаосу, который собирался вокруг, надеясь извлечь из него выгоду.
— Эх, времена настали, — процедил Шуйский сквозь зубы, обращаясь к соседу. — От былой силы не осталось и следа, лишь слабость. От прежнего порядка — одна смута. А смута — она, брат, точно ветер: кого поднимет, кого опустит…
— Ты уж молчи, Василий Васильевич, — ответил ему негромко боярин из рода Морозовых. — Ветер ветром, да не всякий умеет его ловить. А кто поймает — тот и править будет.
— А кто не поймает — тот в грязи утонет, — ухмыльнулся Шуйский, и в его глазах вспыхнул холодный огонь.
Когда слова завещания отзвучали под сводами Грановитой палаты, митрополит Даниил, очевидно, изнемогший, объявил о начале священного обряда приведения к присяге трехлетнего Иоанна.
— Слушайте, бояре и воеводы, слуги государевы! — возвысил голос митрополит. — Приведем ныне к присяге наследника престола, Иоанна Васильевича. Да будет он храним Господом и Пречистой Богородицей, да будет ему опорой закон и правда, да будет его власть — властью праведной, а его слово — словом твердым!
Трехлетний мальчик не понимал ничего. Но присяга уже легла на его плечи — тяжелая, как царский венец.
Глава третья
Вдовья доля нелегка,
Но хитра Еленка-баба:
Опускает вниз глаза,
А в душе — лихая слава.
Сын в руках — и власть придет,
Кто же первый упадет?
Маленький княжич стоял на возвышении, еще не понимая всей тяжести возложенной на него ноши. Вокруг него один за другим преклоняли колени бояре и вельможи — гордые, властные люди, от которых теперь зависела судьба всей державы.
— Клянусь в верности Иоанну, наследнику престола, сыну великого князя Василия, — произносили все по очереди, касаясь губами креста. — Буду служить ему верой и правдой, не щадя живота своего, не ища корысти, не лелея зла. Да поможет мне Господь в этом.
Они клялись в верности ребенку, но в их сердцах зрели честолюбивые замыслы и стремление к господству, готовые при первом удобном случае вырваться наружу и погрузить страну в хаос.
— Слово дал — держи, — шептал один боярин другому, едва размыкая губы. — А кто не держит — тот не боярин, а предатель.
— Держать будем, — отвечал второй, не поднимая глаз, — кто знает, что завтра будет? Слово — оно ветром уносится, а дело — оно камнем ложится.
И только маленький Иоанн, с широко раскрытыми от страха глазами, не догадывался, что вокруг него уже закручиваются интриги и зреет предательство. Борьба за власть отравила его детство, и ему еще предстояло узнать о самых темных сторонах человеческой натуры.
Три года, а уже мишень. Не понимает, но чувствует, что страшно.
— Маменька, чего все глядят на меня? — спросил он тихо, потянув Елену за рукав. — Боязно мне…
— Не бойся, чадо мое милое, — ответила она, наклонившись к нему и сжимая его маленькую руку, — то народ твой. Оплотом тебе станет, щитом от бед. А ты им — государь-батюшка, заступник и отец. Ведай же: царь — то дуб кряжистый, корнями в землю вросший, а кроной – небеса подпирающий. Воют ветры злые, а дуб стоит, не клонится.
— А коли ветер сломает дуб? — спросил мальчик, глядя на нее широко раскрытыми глазами.
— Тогда на его месте вырастет новый, — ответила Елена твердо. — Но тебе не сломиться, ты — наследник престола, ты — надежда и свет Руси нашей.
Сказала и сама поверила — матери всегда верят в своих детей. Даже когда вокруг одни волки.
В палате не раздавалось ни звука — лишь тихое потрескивание свечей нарушало мертвую тишину. Пламя колебалось, бросая на стены изломанные тени, которые, казалось, оживали и шептали свои зловещие пророчества.
Глаза бояр, обычно столь красноречивые, теперь пусты и непроницаемы. Одни опускали глаза, боясь выдать тайные замыслы; другие, напротив, пристально вглядывались в лица соседей, пытаясь прочесть в них союзника или врага. В любом движении — в едва заметном повороте головы, в сдержанном вздохе, в нервном постукивании пальцев — таилась невысказанная угроза.
Вдруг раздался тихий скрип — один из бояр невольно сдвинулся на скамье, и этот звук заставил всех вздрогнуть.
Михаил Глинский, не меняя позы, медленно оглядел ряды бояр. Его пальцы, скрытые в широких рукавах, сжимались и разжимались — он мысленно перебирал возможные ходы, взвешивал шансы, прикидывал, кто из присутствующих готов встать под его знамя. В его сознании уже вырисовывались контуры грядущей борьбы: где-то надо будет ударить открыто, где-то — нанести удар исподтишка, а где-то — притвориться союзником, чтобы потом вонзить нож в спину.
— В сей игре не сила решает, а терпение да смекалка, — шепнул Михаил Львович Елене, не оборачиваясь к ней. — Кто умеет ждать — тот и верх возьмет. А кто не дрогнет — тот и дело свершит.
Великая княгиня едва заметно кивнула, не отрывая глаз от бояр. Ее губы дрогнули в едва уловимой усмешке — она поняла: дядя уже начал выстраивать планы.
Елена Глинская стояла неподвижно, но внутри нее бушевала буря. Она чувствовала, как в груди бьется сердце — не от страха, а от холодной, ясной решимости. Каждый взгляд, брошенный в ее сторону, она ловила и запоминала — чтобы позже, в тишине своих покоев, разложить по полочкам, понять, кто друг, а кто враг. Ее пальцы, спрятанные в складках платья, едва заметно дрожали, но лицо оставалось бесстрастным — маска спокойствия, которую она не собиралась снимать.
Князь Семен Бельский украдкой вытер ладонью вспотевший лоб. Его мысли метались, как загнанные звери: «Кто теперь сильнее? На кого ставить? Кому присягать, чтобы уцелеть?» Он уже мысленно составлял письма, продумывал пути отступления, прикидывал, кому из дальних родственников можно отправить тайное послание. В его голове роились слова оправданий и обещаний — на всякий случай, если придется оправдываться перед новым владыкой.
— Князь, — воззвал к нему боярин Морозов, понизив голос, — ты ведь при покойном государе в чести ходил. Скажи-ка нам, можно ль завещанию верить, али нет?
Бельский замер, подбирая слова. Посмотрел сначала на Елену, затем на Глинского, и наконец, вымолвил:
— Верю слову государя, как и прежде верил. Слово царское — оно крепче камня, незыблемо.
Морозов усмехнулся, но ничего не ответил — в его глазах промелькнуло явное недоверие.
Василий Шуйский, напротив, сохранял ледяное спокойствие. В его глазах, холодных и проницательных, отражался огонь свечей — но то отнюдь не свет, а пламя, готовое пожрать все вокруг. Он уже мысленно делил добычу: кому отдать пустошь, кому — вотчину, кому — жизнь, а кому — смерть. Его губы чуть дрогнули в усмешке — он знал, что сейчас все они, великие и малые, стоят на краю пропасти. И кто-нибудь обязательно упадет первым.
Пропасть та — общая, но каждому хочется, чтобы первый упал сосед.
— Что же молчишь, Василий Васильевич? — не выдержал боярин Курбский, стоявший неподалеку. — Али уже ведаешь, как колесо судьбы повернется? Не таись, поведай нам.
Шуйский медленно повернул голову, прищурился на Курбского, оценивая его вес в грядущей борьбе.
— Колесо судьбы, боярин, — произнес он негромко, но внятно, дабы все услышали, — всегда вниз катится. Кто на вершине стоит — гляди, как бы под него не угодить. Такова доля людская.
По палате прокатился шепот: одни обменялись взглядами или нервно сглотнули, другие машинально схватились за рукояти мечей. Слова Шуйского повисли в воздухе, готовые обрушиться на чью-то голову острым клинком.
Митрополит Даниил, завершив чтение завещания, опустил свиток и медленно обвел взглядом собравшихся. Его лицо, обычно исполненное благочестия, сейчас выглядело изможденным — он видел дальше, чем остальные, и знал, что эта тишина — предвестник бури, которой не избежать. Ему захотелось произнести слова утешения, но осекся. Здесь нет места утешению. Тут только власть, страх и жажда выжить. Утешение — это для мертвых, а живым другое нужно — то, что можно в руки взять.
— Господи, укрепи нас в час сей тяжкий, — промолвил митрополит, возведя глаза к сводам палаты. — Да не оставит нас Пречистая Богородица в годину испытаний. Но знайте, сыны Руси: воля государя — она от Бога. Кто противится ей, тот противится Промыслу.
И тогда, по незримому сигналу, один из бояр — молодой, с горящими глазами — сделал шаг вперед.
— Государь наш Василий Иванович отошел в мир иной, но дух его жив! — крикнул он, нарушая тягостное молчание. — Воля его — меч острый, что не затупится от времени. Мы, слуги верные, должны встать за нее стеной — во имя Руси святой, престола державного, наследника законного!
— Правду молвишь, боярин, — раздался голос из задних рядов. — Но как быть, если иные помышляют не о благе державы, а о корысти своей? Не станет ли воля государя камнем преткновения для тех, кто жаждет власти?
— Кто так говорит, тот сам себе судья, — резко обернулся Василий Шуйский. — А мы здесь не для пересудов, а для дела. Кто за Русь — тот вперед, а кто за себя — тот в сторону.
Бельский недовольно поджал губы. Ему не понравилось, что старый боярин перехватил инициативу и завладел вниманием всех присутствующих. Внутри него закипала досада: он рассчитывал, что именно его слова разбудят решительные действия, а теперь выглядел лишь тенью более властного соседа. Внешне Бельский оставался спокоен — ни тени волнения, ни лишнего движения. Но внутри него бушевала борьба: желание заявить о себе наталкивалось на холодную стену осторожности, а честолюбие сталкивалось с трезвым расчетом.
Елена Глинская медленно подняла голову, услышав слова Шуйского. Ее холодный, пронзительный взгляд скользнул по лицам бояр, останавливаясь на каждом чуть дольше, чем требовалось. Она понимала, что начинается игра, где любая ошибка может стать фатальной. Но у нее есть то, чего нет у остальных — сын, наследник престола. Ради него она готова сражаться до конца.
— Слушайте, бояре и воеводы, — произнесла она негромко, но так, чтобы ее услышали в самых дальних углах палаты. — Воля государя — закон неписаный, от Бога данный. Кто ее исполнит, тот честь обретет, кто нарушит, тот бесчестье на себя возьмет. А наша задача — не споры вести, а державу сохранить. Ибо без державы нет и нас.
— Слова твои, госпожа, как камень твердый, — кивнул один из старых бояр. — Но скажи: как быть, если змеиные языки уже шепчут между нами? Как отличить друга от врага, когда все лица скрыты под маской смирения?
— А ты не смотри на лица, — ответила Елена, вызывающе приподняв подбородок. — Слушай сердце. Кто за Русь, тот и друг. Кто за себя, тот враг, хоть и улыбается.
В спертом воздухе витало напряжение, как перед грозой. Оно пронизывало пространство, заставляя волосы на руках вставать дыбом, а кожу покрываться мурашками. Искры ненависти и амбиций, животного страха и неутолимой жажды власти, подобно рою светлячков, метались вокруг, предвещая скорый пожар — огонь, который, разгораясь, поглотит все на своем пути, оставив после себя лишь пепел и руины.
Пожар тот еще не начался, но дым уже щиплет глаза.
Судьба державы зависела от решения каждого из правопреемников, оглашенных в завещании Василия III, и эта ноша давила на них с непомерной силой. На их плечах лежал груз веков — ответственность перед предками и потомками, перед землей русской и ее народом. В этой игре нет победителей, есть только те, кто уцелеет.
А уцелеть — не победить. Иногда это значит выжить любой ценой.
— Что ж, братья, — тихо произнес митрополит, снова поднимая руку. — Если уж суждено нам пройти через огонь испытаний, то да укрепит нас Господь. Ибо не власть — цель, а Русь. Не корысть — закон, а долг. И да не оставит нас милость Божия.
— Аминь, — прокатилось по палате нестройным эхом, и в этом «аминь» прозвучали твердость, сомнение, страх и решимость — все, что таилось в душах собравшихся.
Глава четвертая
Глинская, литовская кровь,
Москва не дарует ей любовь.
Бояре только зубы точат,
Русь они совсем заморочат.
На трон сей женка не годна,
Державу ждет лютая беда!
Всего месяц минул с той поры, как в народе вспыхнуло возмущение из-за скоропостижной смерти великого князя Василия III Иоанновича. По утрам бабы у колодцев перешептывались, слезы утирали рукавом — так внезапно беда пришла. Одна, постарше, крестилась трижды и шептала: «Царствие ему небесное, да только кто ж теперь Русь удержит?»
Эта потеря болезненно пронзила сердца подданных, пробуждая в них страхи и тревогу за судьбу государства, которое оказалось в руках молодой вдовы и матери-регентши малолетнего правителя. Купцы на торгу перестали шутить, хмуро кивали друг другу: «Видно, не к добру все это…» — и поправляли тяжелые мешки с товаром, будто тяжесть Руси легла и на их плечи. Беспокойство охватило умы людей, и разговоры о будущем заполнили улицы и площади, подобно бурному течению реки, стремящейся к своему руслу.
Река та мутная и быстрая — несет, не знаешь куда. И вынесет ли к берегу?
Москвичи с неприязнью отзывались о чужеземке, чья принадлежность к ненавистному литовскому роду Глинских вызывала у них явное недовольство. На базаре старухи, торгуя холстами да пирогами, качали головами: «Литовская кровь — не наша, не к добру она у власти-то». Мальчишки, бегавшие между лавками, подхватывали: «Глинская, Глинская!» — и тут же разбегались, хохоча, пока торговки не замахивались на них тряпками. Ее регентство в их глазах выглядело не просто предосудительным, а угрозой, нависшей над государственными устоями.
Дети смеются, взрослые крестятся. И то, и другое — от страха.
Неприязненно настроенные горожане считали, что влияние чужеземки на жизнь государства — это результат постороннего вмешательства, а правительница, окруженная родственниками, не способна понять истинные нужды русского народа. Дьяк на площади, слушая пересуды, только вздыхал: «Да где ж ей, бабе, Русь понять? Ей бы деток нянчить, а не державой править…» — и торопливо уходил, оглядываясь: не услышал ли кто лишнего. Уши у Кремля — по всей Москве.
Навязчивое восхваление ее добродетелей — благочестия, справедливости, милости и мудрости — воспринималось простыми людьми как лицемерие и раболепие придворной знати, старающейся угодить новой власти. В кабаках мужики, стукнув кружкой о стол, ворчали: «Ох, льстят, льстят! Знаем мы эту песню — пока мед на губах, а нож за пазухой». Кто-то постарше добавлял: «В старину говорили: сладко слово — да горько дело».
В народе открыто говорили, что управление огромным государством, полным противоречий и вызовов, порой не под силу даже сильному мужу, способному выстоять перед лицом испытаний. А что уж говорить о нежной, чувственной женщине, чьи взгляды и убеждения формировались под влиянием временщиков, плотно окружавших княжеский престол, как тени, алчущие власти? Старики на завалинках, поглаживая бороды, приговаривали: «Баба на троне — к смуте да к беде. Так испокон веку повелось». Один, седобородый, стучал посохом: «Не к добру, ох, не к добру! Вижу — смута идет, ветром ее несет».
С каждым днем недовольство росло, и в воздухе витала напряженность, предвещавшая бурю, которая могла обрушиться на головы тех, кто осмеливался надеяться на благополучие в эти смутные времена. Птицы тревожно кричали над городом, собаки выли по ночам — люди кивали: «Знаки, знаки! Не к добру это все».
Вой тот долгий и протяжный — собаки чуют то, чего люди не видят.
В сумрачных палатах Кремля, где веками сплетались интриги и ковались судьбы государства Российского, Елена Глинская чувствовала себя хрупкой ладьей, брошенной в бушующее море. Смерть мужа, Василия III, обрушилась на нее, обрекая на регентство при юном наследнике, Иоанне IV, — часто болеющем мальчике с глазами, полными страха и непонимания. Ребенок порой просыпался от кошмаров среди ночи, звал мать, и она, накинув душегрею, спешила к нему, гладила по голове и шептала: «Спи, дитятко, все уладится…» — а сама думала: «Господи, дай сил, дай мудрости».
Шептала, а у самой руки дрожали. Не от холода — от тревоги.
Молодая вдова часами сидела у окна, глядя на заснеженный Кремль, на дымок, вьющийся из труб боярских хором, на суетящихся во дворе слуг, таскающих дрова и воду, на гонца, влетающего во двор на взмыленном коне, — еще одна весть и новая беда. В ее душе боролись противоречивые чувства. С одной стороны, она понимала тяжесть возложенной на нее ответственности, с другой — ощущала безмерную усталость от постоянного напряжения и страха.
Ни один день в Кремлевском дворце не обходился без доносов, интриг, заговоров. Утром бояре, кланяясь низко, подавали свитки с челобитными, а в глазах — лед да сталь. Один, с седыми усами, нарочито громко шептал соседу: «Недолго ей править…» — да так, чтобы Елена услышала.
Ночами она не могла уснуть, представляя, как враги плетут против нее заговоры, а шепоты за спиной превращаются в змеиный шип. А утром снова появлялась перед боярами с гордо поднятой головой, стараясь скрыть свою тревогу за маской решительности. В этих сумрачных палатах она не только правила государством, но и училась оставаться сильной, несмотря на все страхи и сомнения, терзающие ее сердце.
Маска та тяжелая, но снимать нельзя — увидят, что под ней, растерзают без жалости.
В редкие минуты уединения Елена сжимала в руках нательный крест и тихо молилась:
— Господи, укрепи, дай сил… Русь на мне — не подведи, Господи.
Свечи трепетали на сквозняке, отбрасывая длинные тени на стены, а за окном уже слышался гул пробуждающегося города — нового дня, нового испытания.
Елена обвела взглядом палаты, украшенные тяжелыми бархатными занавесями, в полумраке которых золотом мерцали лики святых на иконах.
Тонкие струйки дыма от лампад вились к сводчатому потолку, а блики свечей плясали на серебряной оправе образов. Здесь, в этом сердце русской власти, воздух пропитался запахом ладана и старого дерева, а еще — запахом страха и честолюбия. Скрип половиц под шагами невидимых слуг, шепот за тяжелой портьерой — все напоминало, что даже в этих покоях нет уединения. Она ощущала на своих плечах бремя великокняжеской власти, напоминавшее ей каменную плиту, готовую раздавить в любой момент.









