bannerbanner
Черная пантера
Черная пантера

Полная версия

Черная пантера

Язык: Русский
Год издания: 2024
Добавлена:
Серия «Loft. Свобода, равенство, страсть»
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 5

И тут же выпрямился: «Нет! Должны дать лучшее, что у них есть, – ведь я несу им лучшее, что у меня есть».

Целый вечер провел я с людьми: они были умны, остроумны, изящны, добры.

«Ведь это – цветы всего того, что я могу найти на земном шаре», – подумал я. И тут же, среди блеска зажженных ламп, среди веселых лиц и среди звона слов участья, мной овладел опять безумный прежний страх, но этот страх стал мне понятен.

Я понял, что душа всегда, везде останется далекою и чуждой всем другим душам человеческим, так как удел души – не понимать другую душу и оставаться одинокой.

На своем месте

Я сидел в своем кресле и курил длинную трубку. Служанка принесла мне кофе, неторопливым жестом – спешить ведь было ни к чему – поправила на столе скатерть и ушла.

Я ни о чем не думал. И мне казалось, что мой мыслительный аппарат действует прекрасно. Не думать – ведь это лучшее, что может делать мозг.

– И есть же ведь такие беспокойные неопытные люди, – сказал я сам себе, – которые ворочают своими возбужденными, расстроенными, глупыми мозгами и причиняют неприятности другим, себе… Самое главное – это спокойно выяснить себе, как нужно жить, и осторожно сесть на облюбованное место и – сидеть. В этом – истинное назначение человека.

Сказавши это, я почувствовал усталость, неудовольствие на самого себя, дал обещание себе не говорить. И я застыл.

И тихое, глухое к шуму жизни усыпление обвеяло своими крыльями мое лицо.

И тогда он вошел ко мне. На нем было пенсне и маленькая шляпа. И у него были изогнутые, тонкие усы. Быстрым движением он поставил палку в угол и, подойдя, ко мне, спросил:

– Так вы жить не хотите?

Я удивился.

– Но… я живу. Я трачу столько-то, сижу на своем месте и даже, знаете…

– Я понимаю: маленькие уклонения в сторону, вполне законные…

– Ну, да! Чего же вы еще хотите?

– Жить нужно, действовать, бороться за себя, и за других, и за то высшее, что служит путеводною звездой и идеалом жизни.

– Самое высшее – сидеть на своем месте, – сказал я важно.

Но под его изогнутыми тонкими усами я не заметил даже тени почтения к моим словам.

Он рассмеялся со злобой.

– Так думают и поступают только трусливые и изленившиеся люди.

Я промолчал.

Он наклонился ко мне близко.

– Послушайте! Ведь были же вы молоды, и говорили в вас другие чувства, которые светились, переливались своим светом в вашем сердце, как маленькие солнца…

Да, это было у меня, – я вспомнил, и я почувствовал такие неприятные терзающие колики в боку.

– Но это было глупостью, – сказал я резко, – шарлатанством.

– Нет! Нет! Ведь это было голосом самой природы, которая всечасно живет, и развивается, и борется. Природа лишена того великого и всеобъемлющего разума, который свойствен человеку. И человек должен иметь перед собой такие идеалы, которых нет в природе, громадные и светлые, как звезды, и должен к ним идти, хотя бы они были такими же далекими, как звезды.

Он наклонился еще ближе и сказал насмешливо, меняя тон:

– Да, кстати: вам могут быть большие неприятности от вашей неподвижной сидячей жизни. Спросите у врача.

Когда он вышел, я его выругал. Сказал: дурак!

Потом подумал о последствиях моей сидячей жизни. Потом подумал о потухших и отошедших далеко куда-то прекрасных идеалах юности.

– Гм! Это хорошо… Да, это хорошо… Да, это хорошо…

Давно уже позабытое волнение охватывало мою душу. И что-то стало щекотать меня, как маленьким гусиным перышком, в носу…

Я стал искать свой носовой платок.

– Да, это решено, – сказал я громко. – Цивилизация! Прогресс! Культура! Я – ваш. Я буду вам служить. Иду!

И я стал шарить под столом ногами, разыскивая туфли.

Но встать не мог: я прирос к креслу.

Ночью

Луна блестит и расширяется. Она как будто хочет раскрыться широко и поглотить всю землю. Ведь, может быть, земля ей надоела: бесчисленные вереницы лет луна смотрит на землю и видит там одно и то же.

И, может быть, она не расширяется: она зевает.

Скучно, скучно на свете! И видит эта бледная голубоватая луна влюбленные, мечтательные пары, которые клянутся в верности только затем, чтобы изменить. И видит она грешных, измученных грехом своим людей, которые клянутся – когда богами, когда разумом – исправиться и все же не делаются лучше. Видит она борьбу художников с природой, старанья их понять ее и объяснить ее, а все же они не могут искренно сказать, что им известно хотя бы что-нибудь в природе. Наука временами говорит: буду все знать. А временами сомневается, бледнеет перед этими неосторожными словами и говорит, потупив голову, стараясь не терять перед непосвященными величественного своего вида: «Для знанья предел есть».

Толпы нищих, голодных, больных, безработных… В давнишние, давно исчезнувшие времена они мечтали найти пищу и человеческую жизнь – за гробом. Теперь они мечтают о супе и о человеческих условиях для жизни – на земле. Луна смеется бледным смехом, и она чувствует, что солнце, невидимое для нее, смеется тоже. Это смех двух лукаво прищуривших взгляд свой, прекрасно знающих цену всему и издевающихся над всем авгуров. И долетают тоже часто к темнеющему ночному небу слова, надменно говорящие о царственной свободе. Свобода… только нет свободных. Спит земля, колыхая своей величественной грудью, которая уже так стара, стара, – и молода, словно в шестнадцать лет.

– Пусть ложь, пусть ложь, – бормочет сонная земля, потягиваясь в дремлющем эфире.

– Может быть, все, все – ложь, весь мир – обман! Мне помнится, об этом говорили что-то индусские теологи… А все же я живу, произвожу, творю, – и все же буду жить, производить, творить… И населяющие тело мое люди тоже живут, страдают, наслаждаются, надеются и борются за лучшее. Это я им даю все могучие силы, чтобы бороться и верить. В вере – жизнь.

В мансарде

– Можно войти к тебе, Люси?

Мать отрывает на мгновение от колыбели мертвого ребенка свой затуманившийся тусклый взгляд.

– Нет. Я прощаюсь с моей девочкой.

– Но мы могли бы помочь тебе одеть ее.

– Благодарю вас. Я сама ее одену. Для меня это будет большим удовольствием. Кроме того, наряд моей малютки так несложен и прост. Ведь ее мать такая бедная, она не может подарить ей на прощание ни одного цветка, ни одной белой шелковой ленты…

– Не возмущайся так против судьбы, не убивай… Ну, вот и мы бедны, – не могут же все люди быть богатыми.

– Да, да, я знаю! – И в голосе Люси звучат сухие, острые, как иглы, ноты злобы.

– Я знаю, что у богатых дети бывают часто изуродованы золотухой, так как им слишком много дают сладкого. А у меня не было мяса для моей девочки, чтобы подкреплять ее, когда она была больная. Теперь же уходите, мои милые, я хочу быть одна, совершенно одна с моей девочкой.

Люси прислушиваеется к тяжелому, спускающемуся по лестнице стуку грубых сабо и снова наклоняется к ребенку.

– Ты думала, Жантон, что ты одна уйдешь из этой комнаты, а твоя мать останется тут мучиться? Как бы не так! Мы уйдем вместе, милая Жантон. Ты знаешь: у меня есть немного денег, чтобы купить тебе гроб. Для моего же гроба денег нет. Пусть тот, кто хочет купить его мне, – покупает! А теперь поцелуй, крепко, крепко… Вот так, Жантон.

Она отвертывается от колыбельки и с тупым равнодушием смотрит на дверь.

– Я не уйду отсюда – меня отсюда унесут.

Куда идти? Вернуться снова к своему жалкому, еле оплачиваемому ремеслу поденщицы? Переносить опять нужду и голод, пренебрежение? Унижаться? Я все это переносила, когда была жива Жантон. За свой собственный счет – не хочу. Как у меня убого тут, темно. А сколько золота, сверкающего золота льет жизнерадостное солнце с неба… Все для богатых! Все, все для них! Только для них одних – богатство, и вся чарующая прелесть жизни, вся красота природы и любви, и много, так необъятно много счастья… Мне стоит только посмотреть в окно, и я увижу весь этот шумный и пожирающий без сострадания и наслаждающийся муравейник жизни… О, проклятый, проклятый Париж!

Люси подходит к шкафу и вытаскивает из-под кучи заплатанных бедных одежд большой кухонный нож.

– А ведь мне будет больно, очень больно, очень больно, – бормочет она медленно, с конвульсией страдания на своем пожелтевшем, состарившемся преждевременно лице.

– Мне будет очень больно! – Она задумывается и вспоминает фразу, прочитанную ею где-то в газете: «Жаровня с углями, веревка – все это жалкие орудия смерти бедняков…»

Ее губы скривились.

– И забыли про кухонный нож! Ведь это тоже жалкое орудие смерти!

Она приходит в бешенство и потрясает своим ножом с отломанной наполовину рукояткой.

– О, это ничего, что будет больно! – кричит она в каком-то упоении и топает ногами. – Пусть будет больно! Ведь это богачи боятся умирать… Пусть они смотрят, как умирают бедняки!

Она быстро подходит к окну.

– О, парижский народ не труслив, красавчики мои, – он вовсе не труслив.

И она смотрит вниз на расстилающуюся перед ее глазами чарующую панораму города, потонувшего в светлом играющем блеске золотых ярких искр. Ей кажется, что город загорается и одевается уже широкими и пожирающими крыльями огня.

– Вот! Вот! – бормочет она радостно.

Его ответ

Это случилось со мной во время одной из крупных стачек в «Черном городе», в Шарлеруа.

Газета, в которой я работал, послала меня на разведки. Нельзя сказать, чтобы газета сочувствовала стачке, но это было нужно.

Мне не хотелось уезжать: в один из этих последних вечеров я завязал роман с очаровательной Люси из Folies Parisiennes.

Но ехать было нужно. И, поправляя нервным жестом бутоньерку в петлице моего коричневого смокинга, я стоял хмуро и брезгливо возле дверей кафе, в котором собралось много людей в рабочих блузах.

Это был митинг стачечников.

Около столика на возвышении явился человек. Какой-то иностранец… Я разглядел его опущенные белокурые усы и твердый взгляд его немного близоруких, слегка насмешливых и очень умных глаз.

Люди в блузах столпились. Я чувствовал их мерное дыхание и запах пота от их коричневых затылков. Меня кто-то толкнул локтем. В стороне вялый апатичный джентльмен пил можжевеловую водку. Мне бросилось в глаза молитвенное выражение восторга, застывшее на молодом задумчивом лице рабочего, стоявшего возле меня.

Оратор говорил и говорил, а я его не слушал и не слушал. Слова его звучали резкими ударами, словно он взял тяжелый молоток и ударял им по столу.

«Знакомые банальные слова… Демократическая глупая шумиха слов…» – подумал я. И мне делалось холодно, жутко, противно в этой чуждой толпе, которую тут собрало и вдохновляло далекое и чуждое мне миросозерцание.

– Добывать уголь из-под земли и бунтовать из-за прибавки двух-трех франков… Люси, наверное, мне изменяет…

– Нас упрекают в том, что мы во время стачек ведем себя бессмысленным и диким образом, что нет у нас чувства меры и дисциплины, что не годимся для серьезной борьбы за наши кровные права. Покажем же обратное! Пусть в эти дни ни один легкомысленный и необдуманный поступок не нарушает нашего спокойствия. Мы боремся за то, на что имеем право, что заработано и нами, и нашими отцами, и нашими усилиями, и усилиями их – мертвецов, схороненных в земле…

Мне стало совсем скучно, я вышел из кафе и сел возле одного столика, около двери.

Мне было холодно, и я приподнял воротник. Брр!.. Неприветливый туманный воздух Бельгии!

Рядом со мной сидел старик, на костылях, в лохмотьях, – должно быть, нищий. Он сидел тихо, с закрытыми глазами. И его бледное, худое седобородое лицо не говорило мне о том, прислушивается ли он к словам, звучавшим из кафе.

Мне делалось все очевиднее, что в эти самые мгновения Люси мне изменяет. Ведь Париж-то такой легкомысленный, а Люси – парижанка! И чувство ревности мне заползло под шляпу, проникло в голову и стало жечь в груди.

Я обозлился.

В это время рабочие стали шуметь, потом затихли. Должно быть, там были окончены все разговоры по поводу добропорядочного поведения.

Стали петь.

– Ишь, с каким жаром! – сказал я резко, обращаясь к старику. – А вам вот есть никто не даст?

Старик немного вздрогнул и очнулся.

Он посмотрел на кончик моего – клянусь вам! – очень правильного носа и на носки моих изящных лакированных ботинок. Он посмотрел, но не ответил ничего.

Он поднялся с своего места и, подойдя к дверям кафе, принял участие в общем хоре своим надтреснутым дрожащим голосом.

Я видел ясно, как потухшие глаза его зажглись во время пения каким-то странным и ликующим огнем.

Чему он радовался, этот нищий? И чем повеяло в его измученное сердце от этой звучной и величественной песни?

В накуренном и душном воздухе кафе, казалось мне, что-то таинственное, сильное жило и трепетало – это жила и трепетала энергия суровых и не боявшихся борьбы сердец.

И стало мне совсем не по себе. И я почувствовал безумное желание уйти отсюда и убежать в привычную мне атмосферу красивого обмана, и мелкой злобной лжи, и многого другого, о чем не стоит говорить.

На Сене

– Жан, не смотри на город! Он тебе разве нужен?

Дезирэ сердится и близко прижимается к краю баржи, спокойно заснувшей возле берега тихой, потемневшей и засверкавшей отражениями от фонарей реки.

– Нет, не смотри на город! Когда ты смотришь на него этим пристальным взглядом, мне становится страшно. Мне кажется тогда, что город приближается к нам, разлучает нас… – Она сжимает его руки, большие, загоревшие и жилистые руки чернорабочего. – Жан, не смотри!

Жан улыбается.

– А если б я туда ушел, в этот громадный город? Оставил бы тебя?

– Нет! – Дезирэ извивается всем своим гибким телом, и ее длинная, густая, темная коса спадает пышною змеей на ее бедра. – Не шути же так, Жан! Не будь злым! Ты очень любишь мучить твою маленькую Дезирэ! Что же может быть лучше в целом мире, что может быть лучше нашей Сены? Ты сам это знаешь. И она нас так любит! Когда спускается над нею ночь, она ласкает нас своими волнами – блестящими, скользящими и отливающими черным бархатом… Милая Сена! Она нас очень любит, она всегда старается скрыть от людей и заглушить все наши поцелуи своей музыкой волн. По ночам в ней луна отражается и бросает на темную воду много-много алмазов – голубоватых, ярких и обладающих какою-то магической и непонятной силой. Это она нас хочет обольстить богатством, красотой, нас хочет удержать! И с нашей стороны было бы так нехорошо, так дурно изменить реке. Да, милый Жан? Ведь это было бы нехорошо?

Дезирэ наклоняется низко к реке и полощет в заснувшей и теплой воде свои голые руки.

Жан опускает смущенным движением черноволосую, коротко остриженную голову с широким и упрямым лбом. Его губы слегка шевелятся, словно он хочет что-то рассказать этой девушке, от которой несутся к нему все острые, чарующие ароматы и реки, и лесов, и любви.

– А в лесу-то нам как хорошо! – говорит Дезирэ. Ее голос поет и с вкрадчивой мелодией поднимается к сердцу его и к губам, словно желая на всю жизнь, всецело, навсегда взять его в свою власть. – Ты помнишь ведь, какие свадебные песни пели нам майские жуки? С какою радостью светили светляки недалеко от нас, под свежими взволнованными травами и нежными кустами… Так хорошо жить и любить в лесу! Люди злы, а деревья ведь все понимают: они глубоко понимают тех, кто живет с ними вместе, такою же жизнью, без навязанных силою правил морали… Да, Жан? Ты помнишь, как ты сжимал так крепко, почти до боли, мои плечи под старыми смеющимися буками в Медоне… И под твоими поцелуями у меня голова так кружилась, и волосы мои становились такими тяжелыми и тянули меня вниз, к земле… И голова моя капризно, как будто против воли, склонялась к мягкому и улыбавшемуся дерну… Ты помнишь, Жан?

И Дезирэ, приподнимая голову, с доверием прижимается к нему своими свежими губами.

Жан наконец решается и мягко отстраняется от ласки Дезирэ.

– Послушай, Дезирэ… Мне дают должность, хорошую должность, рассыльного… В Лувре… А потом сделают приказчиком. Носить буду цилиндр.

Дезирэ поднимается быстрым движением, как разъяренное животное.

– Ты хочешь изменить реке? О негодяй! Я задушу тебя своими же руками… – Она молчит, потом волнуется и говорит с презрением: – Раз ты можешь реке изменить – иди в город! Он соблазнил тебя цилиндром… О, как ты будешь в нем смешон, мой милый Жан! Ни у одной из девушек ты не найдешь там поцелуев, таких же свежих, как мои, – ведь тут и я тебя целую, и река, и деревья… О, Жан! Так много пыли там по улицам, ты ее должен будешь вдыхать, и твое сердце тоже запылится и скоро станет старым и поблекшим. Слышишь? Мой голос тут звучит так сильно и свободно, как голос повелительницы, – над рекой. Там ты охрипнешь, ты будешь говорить приниженным и жалким голосом рабов… Когда же ты отдашь все свои силы, то этот Лувр ведь выбросит тебя на мостовую, как износившуюся тряпку. А река никогда не бросает людей! Но ты свободен делать все, что хочешь.

Жан смотрит на нее украдкой, он не может уже поглядеть ей в глаза.

Изменить Дезирэ и реке? Гм! Все это так близко срослось с его кожей… Но все же Лувр…

Он тихо говорит:

– И ты со мной уйдешь.

Но она вздрагивает, словно под ударом.

– Уж я-то никогда не изменю реке, не изменю нашему лесу… Любви ты изменяешь. Ну, что ж!

И она, наклоняясь, поднимает упавший, недоконченный ею венок из красных цветов.

– Какие красные цветы, как капля крови! Они без запаха, но так красивы… Я не сержусь на тебя, Жан. Природа научила меня понимать и уважать ее законы. А у нее один закон – свобода. Когда лесное дерево хочет расти уродливо и криво – оно растет. Если ж я буду слишком страдать…

Она плачет и тихим движением бросает в воду свой венок.

– Тогда ты… – Жан встревожен.

А она улыбается мягко, сквозь слезы:

– Я буду жить! Я постараюсь успокоиться, лесными травами я постараюсь излечиться от этой любви.

Жан с недоверием смотрит на нее. В нем начинает загораться, как вспыхивающие жгучие уголья, что-то мучительное и неведомое до сих пор – ревность.

– Ты полюбишь другого?

Дезирэ выпрямляется над заснувшей рекой, – как будто отдаваясь ей всецело во власть ее любви и чар, сливаясь с темными блестящими волнами всем своим стройным телом. Она с презрением и состраданием глядит на Жана.

– Не знаю… Если сердце полюбит…

Служанка

Жанна сидит на табурете около двери.

– Нет, нет, не отворю вам двери, барин. Не стучите! Идите!

– Отвори, Жанна! На минуту! Что ты такое думаешь? Я ничего… Мне только нужно…

– Уходите же, барин! – прикрикивает Жанна, вставая с табурета.

– Не кричи… – За дверью слышится озлобленный и пьяный шепот. – Не кричи! Не беспокойся, я уйду. Тоже ведь… падаль!

Жанна молчит. Она прислушивается, как удаляются нетвердые тяжелые шаги. Она слышит, как хлопает дверь.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Примечания

1

У Брюсова написание фамилии именно такое. Сама писательница чередовала «е» и «э».

2

Цитаты из писем А. М. Моисеевой приводятся по материалам, хранящимся в РГАЛИ.

3

Так описывала ее в своих воспоминаниях жена символиста Георгия Чулкова Надежда Григорьевна (ОР РГБ. Ф. 371. Д. 6. Ед. хр. 1. Л. 36).

4

Блок А. А. Полн. собр. соч.: в 20 т. Т. 7. М., 2003. С. 172.

5

Тыркова А. А. Мирэ. Некролог // Русская мысль. 1914. № 1. С. 26–27.

6

Тыркова А. А. Мирэ. Некролог // Русская мысль. 1914. № 1. С. 26–27.

7

О восприятии Мирэ эстетики О. Уайльда подробнее см.: 1) Михайлова М. В., Кудрицкая С. В. Трагический и парадоксальный мир Оскара Уайльда в интерпретации А. Мирэ // Literatūra. 2021. № 63 (2). С. 70–87; 2) Михайлова М. В., Кудрицкая С. В. Оскар Уайльд и А. Мирэ: творческие параллели // О. Уайльд и Россия: проблемы поэтики и рецепции / Ред. – сост. Е. В. Кузнецова. М., 2023. С. 146–160.

8

Мирэ А. Оскар Уайльд. «Портрет Дориана Грея» // Вопросы жизни. 1905. № 4–5. С. 212.

9

Кнут Гамсун был любимейшим ее писателем. С его романом «Пан», главным героем которого как раз и был Томас Глан, она не расставалась. Но увидеть в пермском агрономе прекрасного романтичного отшельника Глана?!! На это была способна только Мирэ.

10

Мирэ А. Белый ключ // Новый журнал для всех. 1910. № 24. C. 56.

11

Колетт (полное имя Сидони́-Габриэль Колетт 1873–1954) – французская актриса мюзик-холла, писательница, журналистка; одна из звезд Прекрасной эпохи. Первые романы по настоянию мужа публиковала под его фамилией. Александра Михайловна могла читать ее цикл о молодой девушке Клодине: «Клодина в Париже», «Клодина в школе». Они, несомненно, повлияли на ее автобиографическую повесть «Страницы из дневника».

12

Юшкевич П. А. Мирэ. Некролог // День. 1913. 9 декабря.

13

Тыркова А. А. Мирэ. Некролог // Русская мысль. 1914. № 1. С. 26–27.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
5 из 5