
Полная версия
Падение Робеспьера: 24 часа в Париже времен Великой французской революции
В Собрании фельяны реализовали политику поддержки заблудшего монарха, в надежде заставить его таким образом узаконить новую конституцию. В этой деликатной ситуации парижская Национальная гвардия (далее – НГ) под командованием Лафайета жестоко подавила выступление горожан, требовавших свержения короля и 17 июля 1791 года устроивших демонстрацию на Марсовом поле на юго-западном конце города. За этим последовала кампания травли популярных радикалов и республиканцев по всему городу. До сих пор Робеспьер жил на улице Сентонж на восточной окраине Марэ. Но тревожная атмосфера, воцарившаяся после событий на Марсовом поле, больше не позволяет ему чувствовать себя в безопасности на старом месте, и поэтому к нему на помощь пришел Дюпле, предложив жилье, которое могло обеспечить лучшую защиту[65]. В доме 366 на улице Сент-Оноре находится столярная мастерская Дюпле, а также его жилище, а уличные ворота выходят во двор, где его мускулистые плотники-подмастерья и рабочие-поденщики помогают хозяину в его ремесле.
После учреждения, в сентябре 1791 года, Законодательного собрания[66], ознаменовавшего конец его пребывания в должности депутата, Робеспьер решил не возвращаться в Аррас, а остаться в Париже и далее развивать свою роль защитника народного суверенитета, отчасти посредством журналистики, отчасти – благодаря своему сохраняющемуся влиянию в Якобинском клубе. В этот период он установил длительные и прочные связи с зарождающимся санкюлотским движением уличных радикалов, особенно в дни, предшествовавшие событиям 10 августа 1792 года, в результате которых был свергнут король. Присоединившись к мятежной Коммуне Парижа, созданной в момент перехода к республике, он играл активную роль в радикализации столицы и избрании ее депутатов (в том числе и себя) в новое собрание – Конвент.
К этому времени война с Европой начала вносить коррективы в суть революции. Первоначально Робеспьер дистанцировался от призывов к войне, которые начали звучать в Законодательном собрании в конце 1791 и начале 1792 года из уст неформальной группы депутатов, известных как жирондисты или бриссотинцы[67] (некоторые из них были родом из департамента Жиронда и его центра – города Бордо, а депутат и журналист Жак-Пьер Бриссо, бывший друг и союзник Робеспьера, был их самым видным лидером). Тем не менее, хотя Робеспьер, естественно, поддержал патриотическое дело после того, как в апреле 1792 года была объявлена война австрийцам, антагонизм жирондистов по отношению к нему и его товарищам-монтаньярам неуклонно возрастал, поскольку масштаб международного конфликта расширился и теперь в него втянулось большинство других европейских держав, в том числе и Великобритания. Жирондисты яростно критиковали монтаньяров за то, что те отдавали предпочтение популистскому и авторитарному подходу к ведению войны. В частности, они громко нападали на парижских санкюлотов, особенно после кровавых событий – сентябрьских убийств 1792 года[68]. Когда санкюлоты стали группироваться для ответного удара, один из жирондистов, депутат Максимен Инар[69], председательствуя в Конвенте 28 мая 1793 года, предупредил делегацию Коммуны Парижа, что, если те решат напасть на национальное представительство, «Париж будет разрушен, и люди будут бродить по берегам Сены в поисках того, что останется от города». Робеспьер, напротив, защищал парижан от подобных жирондистских провокаций и работал вместе с ними над изгнанием Бриссо и его коллег из Конвента.
Взаимная ненависть между двумя сторонами достигла своего апогея в ходе событий 31 мая и 2 июня 1793 года. В те дни монтаньяры координировали свои действия с парижским движением санкюлотов, стремясь принудить Конвент арестовать и изгнать жирондистскую верхушку – первоначально 22 (а в конечном итоге 29) депутатов плюс двоих министров. Важную роль в операции сыграл Франсуа Анрио, скромный санкюлот, в условиях кризиса выдвинувшийся на роль де-факто командующего парижской НГ. Анрио отдал вдохновенный, хотя и несколько зловещий приказ собрать около 80 000 гвардейцев вокруг зала заседаний Конвента[70] и пригрозил депутатам, что отдаст распоряжение о штурме, если те сами не расправятся с жирондистами.
Последовавшая парламентская чистка спровоцировала вооруженное сопротивление парижским властям на огромных территориях французских провинций в ходе вспыхнувшего в середине 1793 года «федералистского мятежа». Вдобавок к этому армии Конвента в те дни потерпели ряд военных поражений на границах страны: иностранные войска вторгались во Францию повсеместно от Пиренеев до Рейна, на лояльность генералов нельзя было рассчитывать, восстание крестьян-роялистов спровоцировало гражданскую войну в департаменте Вандея на западе Франции, в полный рост встала угроза голода, а центральное правительство было парализовано борьбой фракций. Когда 27 июля 1793 года Робеспьер присоединился к КОС, судьба республики висела на волоске.
Но как все может перемениться всего за какой-нибудь год! За двенадцать месяцев республика поразительным образом сумела восстановиться. Этот момент всего двумя днями ранее, 25 июля 1794 года (7 термидора), отметил во время своей речи в Конвенте коллега Робеспьера из КОС Бертран Барер. Он подчеркнул, какой длинный путь прошла Франция с тех мрачных дней середины 1793 года[71]. Постепенно, в конце лета 1793 года, когда жирондисты ушли с дороги (22 из них казнят на гильотине в октябре), монтаньяры заново укомплектовали своими ставленниками и заставили вновь работать два правительственных комитета – КОС и КОБ, – чтобы обеспечить боеспособность страны на всех фронтах. Военным путем удалось восстановить контроль над Вандеей. «Федералистский мятеж» был подавлен, а основные города, поддержавшие его (Лион, Марсель, Тулон), отбиты у мятежников и жестоко наказаны. В частности, показательной расправе подвергся Лион. Город потерял даже свою идентичность[72]. Отныне он звался Ville-Affranchie («Освобожденный город»), его крепостные валы и многие частные дома были разрушены, а Военная комиссия применяла по отношению к жителям жестокие репрессии. Кроме того, все границы были очищены от иностранных войск. Действительно, после битвы при Флёрюсе в конце июня 1794 года французские войска крепко бьют своих врагов и продвигаются вглубь Нидерландов. На других фронтах также заметны подвижки к лучшему. Хотя продовольствия по-прежнему не хватает, призрак голода рассеялся благодаря специальным мерам, обеспечивающим поставки еды в Париж. Судебная система, организованная на базе Революционного трибунала в Париже, избавляет Францию от предателей, в то время как полиция препятствует заговорам, особенно в тюремной системе города.
Хотя в завершение своего выступления Барер отметил, что по всей стране разливается дух умиротворения, он все же обратил внимание и на облака на залитом солнцем горизонте: а именно – вокруг зала Конвента раздавались голоса людей из более бедных слоев населения, призывающих к «новому 31 мая»[73], новой чистке собрания под руководством санкюлотов. Хотя теперь депутаты полностью принимают результаты антижирондистских выступлений 31 мая и 2 июня 1793 года, никто не хочет повторения подобной ситуации. Барер подчеркивал в своей речи, что такого рода действия сейчас будут опасны не только для дела революции; они также представляются излишними, поскольку, хотя до полного триумфа республики еще далеко, правительство, по сути, не могло бы работать лучше. Угрозы из Парижа совершенно не соответствуют характеру текущего положения дел и могут привести Францию к контрреволюции.
Робеспьер не присутствовал на собрании во время выступления Барера. И его ощущение подлинного «положения дел» сильно отличается от того, что так блестяще представил его коллега из КОС. Защитник народа категорически отвергает озвученное последним косвенное обвинение в сторону парижан, будто те представляют собой угрозу республике. Проблема не в самом народе, а в его представителях, заседающих в Национальном конвенте. Для Робеспьера разговоры о повторении событий 31 мая – это попытка отвлечь внимание от того факта, что финансируемый из-за рубежа заговор[74] за последние месяцы проник в самое сердце политической системы. Иностранные державы тайно подкупают революционеров, внедряют свою пропаганду в прессу и стимулируют борьбу внутри политической элиты. Многие из наиболее вопиюще коррумпированных политиков, участвовавших в этом «иностранном заговоре», были казнены после судебных процессов, представ перед Революционным трибуналом в марте и апреле 1794 года: сначала на эшафот отправилась группировка радикалов-эбертистов из окружения муниципального политика Жак-Рене Эбера, а затем – более умеренная группа депутатов из свиты Жоржа Дантона и Камиля Демулена, которые намеревались замедлить темпы террора. К сожалению, считает Робеспьер, язва коррупции не искоренена полностью. В течение нескольких месяцев он настойчиво обращался к коллегам из КОС[75], чтобы те осознали реальность заговора и настояли на устранении предателей, финансируемых из-за рубежа. Именно из-за того, что они игнорировали его отчаянные обращения, они сами сделались частью проблемы. Тот, кто не в состоянии должным образом оценить факты, касающиеся деятельности врага, сам становится врагом.
Глубокий пессимизм Робеспьера в отношении правительства, часть которого – он cам, основан на убеждении, что оно нарушило договор, заключенный с народом в 1793 году. По его мнению, поразившая правительство коррупция не только запятнала эти отношения, но и оказала крайне пагубное воздействие на этих людей. В высшей степени унитарное представление о народе, которое он лелеял в начале революции, начало рушиться под влиянием опыта правительства. По его ощущениям, теперь есть не один, а два народа: первый образован «народной массой, чистой, простой, жаждущей справедливости, это – друзья свободы». Именно этот «добродетельный народ пролил свою кровь, чтобы основать республику». Другой, напротив, представляет собой «нечистую породу»[76], «выдумку честолюбивых интриганов, болтливых, лживых, притворных людей, вводящих в заблуждение общественное мнение»; он и есть источник всех бед нации. Коррумпированное правительство подпитывает «нечистую породу», а не «добродетельных людей».
Чувствуя, что правительство очищается, Робеспьер 27 июля 1793 года согласился вступить в КОС. Он утверждает, будто вовсе не стремился к возвышению подобного рода[77]. Конечно, членство в могущественном органе, управлявшем страной в кризисных условиях, было для него чем-то совершенно новым. Он был совестью революции и оводом, кусающим коррумпированных политиков. Вся его карьера строилась на том, что он был сторонним наблюдателем; теперь же в одночасье он вдруг утвердился в статусе человека внутри системы. Этот переход из браконьеров в егеря дался ему нелегко, поскольку Робеспьер привык приписывать классическому республиканскому взгляду мнение, согласно которому опасность коррупции всегда таится в самом сердце правительства. Не прошло и трех недель с момента его вступления в КОС, как он сообщил Конвенту, что буквально потрясен тем, до какой степени преступно ведут себя члены комитета. В последующие месяцы его жалобы на недобросовестность коллег поутихли, но в последние недели они вновь зазвучали с удвоенной силой.
Непрактичность Робеспьера стала притчей во языцех. Едкое замечание Дантона о том, что Робеспьер и яйцо-то не в состоянии сварить[78], даже если бы от этого зависела его жизнь, было довольно обидным. Но факт тот, что, заняв пост в КОС, он и в самом деле не продемонстрировал никаких особенных управленческих или практических навыков. Он был едва ли не единственным видным политиком Конвента, ни разу не заседавшим в комитете ассамблеи, и поэтому не развил навыков политического урегулирования, поиска компромисса и достижения консенсуса, которые требуются для управления комитетом или работы в качестве организатора отчетности. Он никогда в жизни ничем по-настоящему не руководил. Получив образование, он до 1789 года занимался частной юридической практикой в провинции, и его экспертные знания были весьма ограниченны[79]. Его познания, касающиеся культуры международных отношений, ничтожны. Он демонстрирует (и даже гордится этим) полное невежество в военном деле, за исключением горячей поддержки «патриотически настроенных», а не аристократических генералов. А еще он – полный профан в финансовых делах («деньги пугают Робеспьера», как однажды сказал Дантон). На самом деле он один из немногих коллег, оказавшихся слишком неорганизованными даже для того, чтобы лично получать свое депутатское жалованье.
Хотя Робеспьер, придя в КОС, проявлял свойственный всем новичкам энтузиазм[80] в вопросах реформирования комитетских процессов, вскоре он устал быть новой управленческой метлой и начал специализироваться на том, что у него получается лучше всего, – на разговорах. Его послужной список в качестве законодателя невелик. Именно его речи и характер, а не конкретные достижения или круг его практических компетенций проложили ему путь в КОС. Слова, которые однажды сказал о нем Жан-Поль Марат, кажутся вполне правдивыми:
Его главная амбиция состоит в том, чтобы выступать с трибуны… В нем так мало от политического лидера, что он бежит от любой группы, которая выглядит слишком шумной, и бледнеет при виде обнаженной сабли[81].
В список предложенного им с самого начала (как полагает его коллега из КОС Жак-Николя Бийо-Варенн) входили «самые строгие добродетели, самая полная самоотверженность и самые чистые принципы»[82]. Его коллеги ради всеобщего блага позволили ему воплотить эти достоинства в энергичном и харизматическом красноречии, которое придало Революционному правительству мощную ауру легитимности, повысило уровень популярности и степень республиканского согласия относительно того, что составляет их общую цель. В последнее время ситуация изменилась, но на протяжении всего прошлого года он верой и правдой служил Революционному правительству, сочетая умение заставить народ поддерживать политику государства с жесткостью, благодаря которой потенциально непокорный Конвент остается послушным и безропотным.
Достаточно хотя бы мельком взглянуть на речи Робеспьера, которые он произносил в Национальном собрании или Якобинском клубе с первых дней революции, чтобы уловить его мощный самобытный голос и свойственное ему вдохновляющее видение нового, возрожденного мира политической добродетели. В период между 1789 и 1791 годами он бесстрашно защищал народ в Учредительном собрании, боролся за права личности, а не за право собственности, приводил веские доводы в пользу свободы слова, отстаивал религиозную терпимость, требовал гуманных судебных реформ, включая отмену смертной казни, и поддержал дело борцов с колониализмом (кульминацией которого стала отмена рабства в феврале 1794 года). Он внес большой вклад в дебаты, развернувшиеся вокруг Конституции 1793 года, самой демократической хартии в мире (хотя ее вступление в силу было отложено). До революции Робеспьер также выступал за право женщин участвовать в интеллектуальных дебатах и общественной жизни. Если с недавних пор он несколько подостыл к этому вопросу, то скорее потому, что депутаты в большинстве своем считают, что женщинам принадлежит сфера частной жизни. Женщины, однако, видят в нем лицо сочувствующее, и он пользуется у них большой популярностью, давая своим врагам повод для насмешек над его «идолопоклонницами»[83] в публичных галереях. Находясь в хорошей форме, он в состоянии очаровывать слушателей обоих полов[84], позволяя им заглянуть в лучший, более справедливый мир. Когда Робеспьер самозабвенно вещает, его риторика обладает завораживающей, практически магической силой, с которой не может сравниться речь ни одного другого политика. Некоторые аспекты этой воодушевляющей картины мира, основанной на правах личности, пришлось задвинуть в долгий ящик в связи с военным положением. Тем не менее, несмотря на то что некоторые коллеги-депутаты до сих пор высмеивают его за утопические взгляды и предсказания, он сохранил представление о революции как о возможности для пережившего второе рождение человечества достичь своего благородного предназначения, которое он понимает как республику добродетели, представление о которой легло в основу его великих программных речей, произнесенных за последний год. Но поскольку Бийо-Варенн лучше вникал в детали[85], именно он, а не Робеспьер, составил для КОС Закон 14 фримера (4 декабря 1793 года), законодательный акт, определяющий механизмы работы Революционного правительства. Точно так же компетентность Барера в международных отношениях делает его оптимальным рупором, доносящим до публики новости с фронта, и именно он, а не Робеспьер, проводит крупную реформу помощи малоимущим. Однако именно Робеспьер взял на себя задачу представить последовательное и страстное моральное обоснование деятельности Революционного правительства, одновременно вдохновляя эту деятельность и оправдывая ее. Она включает в себя применение террора. В терроре нет ничего нового: он был воплощением власти на протяжении веков, особенно в моменты государственного кризиса. Революционное правительство, утверждает Робеспьер, придало террору новую и морально оправданную основу благодаря тому факту, что суверенитет в новой республике воплощен в народе, а не в личности правителя. Учитывая это обоснование, правительство теперь свободно применяет террор, осуществляя то, что он называет «деспотизмом свободы, направленным против тирании». Такая практика объединяет в себе добродетель и устрашение прежде невиданным в истории человечества способом:
Добродетель, без которой устрашение губительно; устрашение, без которого добродетель бессильна. Террор – это лишь мгновенное, суровое и непреклонное правосудие; таким образом, это эманация добродетели[86].
Глубокая эмоциональная вовлеченность Робеспьера в то, о чем он говорит, усиливает воздействие его речей. Он всегда предельно откровенен и открыт. Он до боли искренен во всех своих словах и поступках, являя собой образцовую модель благородного поведения в стиле своего великого кумира Жан-Жака Руссо[87], ярого апостола нравственной прозрачности. Кульминацией всей революции для Робеспьера, вероятно, было 8 июня 1794 года (20 прериаля), когда он руководил праздником Верховного существа, ставшим прямым следствием закона, который он разработал и провел через собрание, установив деистскую форму вероисповедания, стремившуюся оставить атеизм в прошлом. Восторженный отклик, который, по его мнению, вызвал праздник у парижан, укрепил его страстную убежденность в том, что революция ознаменовала собой новую эпоху в истории. Он не считает возвращение к демократической Конституции 1793 года приоритетом для правительства: на самом деле он расценивает тех, кто призывает к этому в нынешних обстоятельствах, как опасных наследников радикалов-эбертистов, разгромленных минувшей весной. Если уж на то пошло, он призывает правительство работать вместе с существующим Национальным собранием над возрождением общества через социальные институты, такие как публичные празднования, его проект «Верховное существо», реформы образования и проекты социального обеспечения. В сочетании с террором они будут направлять людей по пути добродетели.
В ораторском искусстве Максимилиана Робеспьера, да и в его мировоззрении, нет оттенков серого. В его речах мир делится исключительно на черное и белое, и в нем чистые, нравственно праведные и патриотически настроенные люди героически сражаются со всеми разновидностями испорченных мужчин и женщин ради благородной цели самосовершенствования человечества посредством добродетели. Такое чрезвычайное упрощение политического ландшафта, усиленное неизбежной поляризацией политики во время войны, сочетается с непоколебимой, самоотверженной приверженностью делу в духе Руссо. Мелодраматическая, сентиментальная система лейтмотивов, структурирующая его речи и часто служащая напоминанием о его собственной смерти за свободу, не нова: он использовал ее еще до того, как началась революция, и он опирался на нее на протяжении всей своей карьеры революционера. Это относится не только к Робеспьеру. Но для него это, несомненно, стало фирменным приемом[88], способным вызвать у слушателей дополнительный трепет.
Способность Робеспьера заводить и вдохновлять публику силой своего слова тем более поразительна, что он никоим образом не является прирожденным оратором. Он признается, что испытывает страх перед сценой, по крайней мере до того момента, как открывает рот[89]. У него тонкий голос с непрестижным провинциальным акцентом, зачастую звучащий слегка натужно. В огромном зале собраний все недостатки его голоса проявляются моментально. Он держится на трибуне скованно и даже неуклюже, и ему не хватает экспансивных жестов в стиле Дантона. У него также есть раздражающая некоторых (хотя и привлекающая к нему пристальное внимание) привычка говорить медленно и делать драматические паузы, время от времени поправляя очки с зелеными линзами, которые он нередко надевает. Его речи могут быть очень длинными, а тем, кто слышит их впервые, они кажутся еще длиннее.
Однако, возможно, главная ахиллесова пята Робеспьера-оратора – его чувствительность к насмешкам и юмору. Он известен своей тонкокожестью и тем, что всегда держится с таким подчеркнутым «достоинством», что, кажется, вот-вот лопнет. Еще во времена Учредительного собрания его оппоненты из числа аристократов изводили Робеспьера тем, что писали и произносили его имя как Робер-пьер[90], утверждая (абсолютно ложно), будто бы он имеет родственную связь с печально известным Робером Дамьеном, намеревавшимся убить Людовика XV в 1757 году. С другой стороны, несколькими неделями ранее член КОБ Марк-Гийом-Алексис Вадье поддел Робеспьера из-за его романа с малоизвестной и не внушающей доверия пророчицей по имени Катрин Тео[91], которая, как утверждал Вадье, называла себя «Матерью Божией» и считала Робеспьера Мессией, что вызвало настоящий вал плохо скрываемых насмешек в его адрес на заседании Собрания, где в последнее время царила довольно мрачная атмосфера. Робеспьер лично запретил передавать дело Тео в Революционный трибунал, что, по мнению людей, означает либо то, что ему есть что скрывать, либо – простое нежелание и дальше оставаться мишенью для насмешек.
Несмотря на наличие уязвимых мест такого рода, Робеспьер, благодаря своей риторике, так или иначе умел подчинять себе аудиторию. Он особенно хорошо разбирается в парламентских процедурах и знает, как привлечь внимание, вмешиваясь в дебаты и используя вопросы процедурного характера. Если одна из его апелляций оказывается отвергнутой, он может довольно жестко парировать, ссылаясь на самые возвышенные принципы и собственное эмоциональное замешательство: раз уж ему бросают вызов в столь резкой форме, значит, его вынуждают прибегнуть к самым крайним средствам. Хорошо известен случай, когда ему удалось захватить трибуну, всего лишь крикнув: «Дайте мне говорить – или убейте меня»[92]. С другой стороны, уже взойдя на трибуну, он являет себя непревзойденным мастером по части отклонения возражений и замечаний: например, симпатизирующий жирондистам депутат Карра на одном из заседаний в августе 1793 года попытался взять слово – когда Робеспьер обрушился на него с критикой; и тот буквально срезал его: «заговорщикам не подобает прерывать защитника свободы». А еще время от времени Робеспьер может, подобно василиску, бросать на оппонентов безмолвный взгляд, обретая сходство с Медузой Горгоной, – и сбивать взрослых мужчин с толку, вызывать у них оторопь и разрушительное чувство отчаяния. Наконец, он прибегает к тому, чтобы обратиться за помощью к своим сторонникам в публичных галереях, или же каким-либо образом увязывает этих людей со своей предполагаемой жертвой[93], чтобы заставить оппонентов молчать и запугать их.
Если в этот вечер у Робеспьера то и дело меняется настроение, он напряжен и задумчив, так это потому, что сегодня – или, вернее, вчера, 26 июля, или 8 термидора, – вышеописанного набора приемов риторического доминирования оказалось мало. Длинная двухчасовая речь, которую он произнес в Конвенте, была первой с 12 июня. Его выступление завершилось в обстановке громкой и явно выраженной враждебности, и такого опыта в качестве члена КОС у него пока не было.
Робеспьер представил свои замечания[94] таким образом, будто они исходят от простого депутата, простого гражданина, а не члена правительства, в котором, по его собственному признанию, он отсутствовал последние шесть недель. Он утверждал, что, не будучи обязанным нести ответственность перед правительством, он чувствовал себя более свободным, чтобы говорить правду властям, раскрывать заговоры и разоблачать интриги[95]. «Облегчая ношу своего сердца», он надеялся, что «полезные истины», которые он предлагает, смогут урегулировать разногласия в Конвенте и направить мышление людей в правильную сторону. Он провозглашал себя ярым борцом с обстоятельствами, страстной оппозиционной силой, которая отождествляет свою личность и судьбу с народной революцией, чьи интересы он неизменно отстаивал. Общественные свободы попраны, его доброе имя продолжают очернять день за днем. Его враги – это враги революции: нападки на него – это нападки на революцию и на народ. Его противники подбрасывают в британскую прессу россказни о его тиранических намерениях, они преувеличивают его случающееся лишь время от времени участие в правоохранительной деятельности и распространяют ложь о его предполагаемых планах отправить десятки своих коллег-депутатов на Революционный трибунал и на гильотину. Заговорщики нарочно пугают «системой террора»: якобы теперь опасающиеся за свою жизнь депутаты больше не могут сомкнуть глаз ночью в своих постелях. Они смехотворным образом утверждают, будто бы он желает быть диктатором. Но Робеспьер не диктатор: «Если бы я им был, – мрачно заметил он, – мои враги склонились бы у моих ног».