bannerbanner
Колдуны
Колдуны

Полная версия

Колдуны

Язык: Русский
Год издания: 2024
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 9

«Я не верю, что вы так спокойно об этом говорите».

«Много будет толку от моего негодования. Я тебе рассказывал о князе Мещерском?»

«Нет, – мрачно сказал Вася. – Не терпится услышать».

Современники говорили: гнусный Вово Мещерский; в этом веке скажут – колоритная личность. Какими письмами он засы́пал меня в скандальном восемьдесят седьмом году, словно брошенная после двадцати лет безупречной жизни жена, мешая мольбы с нежными упрёками. Вы слишком больно измучили меня, чтобы вызвать злобу; они безнадежно горьки, мои чувства. И в эти же дни непрерывно в секретных доносах своих жаловался на меня государю – ни одной сплетни не забыл повторить, каждый гадкий намёк поднял.

«Я не проходимец, я имя своё не загрязнил, я служу правде как могу, как умею». «Если я негодяй, не со вчерашнего же дня я им стал». Мастер жалкие слова говорить! И ведь пока говорил, всей душой в это верил, слёзы ронял – подлец, не пощадивший никого, от фрейлины Жуковской до ближайших родственников, легко готовый каяться в своих ошибках, чтобы тут же наделать новых, таких же и хуже.

Шептун двух царствований; ментор, никем (прежде всего теми, кого он поучал) не признаваемый в этой роли, – с его репутацией педераста из самых отчаянных; Содома князь и гражданин Гоморры, негодяй, наглец без совести и без убеждений, громящий пороки и проповедующий нравственность, когда для него, может быть, выгоднее было бы вовсе не касаться этого предмета. В искренность его разглагольствований никто не хотел верить.

Этот «плохой адвокат хорошего дела», особого рода юродивый, имел несчастную способность выводить людей из терпения. Императрица Мария Фёдоровна говорила: «Когда этому человеку открывают дверь, я в неё выхожу». При его заступничестве за власть хочется чувствовать себя бунтарём, при его заступничестве за веру и Церковь говоришь безумные речи во вкусе атеизма; его пинали, отталкивали, он вновь прибегал и ластился, как собака… кто-то и сравнил его с собакой: вороватый, блудливый, беспокойный, ласковый и кусачий сеттер или борзой

Свирепый на вид, губастый урод с манерами крепостника и впечатлительностью институтки. Умный, хитрый, подлый, лизоблюд, попрошайка – и всё это в сочетании со страшным эгоизмом, с неслыханной способностью к самообольщению. Всю жизнь человек вертелся и хорохорился около чего-то и так ничем и не сумел стать – жалкая жертва тщеславия при огромном таланте. (Был талант, был.)

Десять лет после Училища правоведения Мещерский состоял при Валуеве чиновником по особым поручениям – в восемнадцать губерний за десять лет съездил! – и что дали ему этот опыт и этот кругозор? Жизни больших губернских городов он не узнал, земство возненавидел, не научась обуздывать, а деревня для него, никогда не бывшего помещиком, вообще осталась теорией. Министерская выучка? в такое время, как шестидесятые, у такого министра, как Валуев, Владимир Петрович не почёл нужным хоть сколько-нибудь разобраться в сложностях управления и в следующее царствование сделал своим специалитетом превозносить монарха за счёт его министров. Посьет в Министерстве путей сообщения, Делянов в Министерстве народного просвещения, Островский в Министерстве государственных имуществ и Шестаков в Морском ведомстве один за другим попадали под канонаду его сперва советов, затем – полуплощадных ругательств, вызванных отказом советам следовать.

Сорок лет издатель, редактор и основной сотрудник «Гражданина» – и что же? Все сорок лет как журналист – безграмотный, экзальтированный, переменчивый, как примадонна, и легковернее деревенской бабы; бесцеремонный брехун; умный брехун, но падкий на лесть и личности, с домашним халатным решением всех вопросов… и безответственность болтуна: удачи его не награждались, ошибки оставались без наказания. Князь-точка, самолюбия бочка – суворинские шутки тоже не образец вкуса, но смешон был Мещерский, когда со всех крыш вопиял, что собратья по журналистике травят его за то, что он князь Мещерский, камергер Мещерский, аристократ в профессии, захваченной плебеями, которые могут пыжиться и считать себя князьями слова, но никогда не переступят порог тех гостиных, где принимают по праву рождения. (Очень им были нужны эти гостиные в век торжествующего плебеизма и еврейских капиталов.) Когда пошёл слух, в том же восемьдесят седьмом, что скандал с горнистом раздули, чтобы устранить Мещерского из борьбы за «Московские ведомости» после смерти Каткова, уверен я был, что сам же он этот слух и пустил: не нужны были никакие скандалы, чтобы не подпустить к серьёзной газете такого претендента, уже широко известного неумелостью, пустомыслием и денежной, в конце концов, неаккуратностью.

Брехун и хвастун. Измыслил себе положение, чуть ли не должность – внук Карамзина! – кого только не внёс в младенческие свои воспоминания. (Прискорбно для князя, что Пушкина к моменту его рождения не было в живых, не то и у него посидело бы резвое дитя на коленях.) Измыслил себе, в молодости, не просто положение при дворе, но особое место – друг наследника, наперсник, – и никакими опытами не удавалось Александру Александровичу отрезвить самозваную нимфу Эгерию (надоедает своими претензиями и вечными вопросами, более или менее до него не касающимися), пришлось прогнать с глаз совершенно, да и здесь Мещерский – он-то, понятное дело, обвинил Марию Фёдоровну и людей, наследнику по-настоящему близких, – должен благодарить в первую голову себя: своё наушничество, свою лживость и своё безжалостное при всей внешней мягкости и податливости сердце.

В восьмидесятые, когда наследник Александр Александрович стал императором Александром Третьим, князь лично посылал ему специально отпечатанный на веленевой бумаге экземпляр «Гражданина» и даже просил «рекламировать». Александр отвечал тем, что публично отрицал, что «Гражданина» читает.

Я знал Мещерского сорок лет, половину моей жизни и бо́льшую часть – его, и не поручусь, что до конца понял. Я даже не поручусь, что он был из тех людей, кого невозможно понять, не зная их тайн. Для кого-то его тайная жизнь становится настоящей, а явная, казовая сторона – всего лишь ширма, только в этом качестве и ценная; другой, напротив, в явное вкладывает душу и в секретных своих пороках и страстях видит морок и дурной сон. Да и что мог я знать о тайнах князя? Были это утехи с банщиками и оргии с вином в гигантских стеклянных елдаках или тихая полусемейная жизнь с очередным миньоном? (Как мне говорили, одно не исключает другого.)

«Константин Петрович!!!»

«Да, Вася, что тебе?»

«Не надо так уж детализировать».

6

В книжной лавке Маврикия Вульфа можно было наткнуться на членов Государственного совета, генералов – любителей стихов и генералов – адептов гомеопатии, действующих министров, даже кое-кого из великих князей. Приезжие из провинции заявлялись сюда узнать, что читает высший свет; Скобелев, уезжая на войну с турками, здесь запасся картами и книгами о Турции и Балканах, а чего в наличии не было, заказал. («По какому адресу выслать? – Можете адресовать в Константинополь».) Валуев, Бунге, граф Дмитрий Андреевич Толстой и великий князь Константин Николаевич были завсегдатаи – какие разные люди и какие, все четверо, страстные любители книг; Толстой даже, можно сказать, библиоман.

Сам Вульф, Меццофанти книжного дела, Маврикий Единственный, был ходячий и разговаривающий каталог. К нему обращались за справками, советами и просто с болтовнёй, он держал в голове библиографию новинок на четырёх языках и особенно был сведущ в специальной французской литературе, а лично для меня отыскивал и выписывал из Англии, Франции и Германии старые, забытые книги по юриспруденции и богословию.

Поэтому, по старой памяти, посещения «Эльзевира» я ожидал с нетерпением. Васю невозможно было заставить взять книжку в руки (да и не оказалось у него в доме книг), газету он раскрывал с боем, о существовании библиотек разве что догадывался. Он и в «Эльзевире» нацелился сесть в углу и уткнуть нос в телефон, но тут уже я восстал, и пока публика, ожидая писателя, собиралась в смежном зале, мы осмотрели новинки на столах и открытых полках.

«Эльзевир» оказался тесным полуподвальным помещением, в котором с трудом могли развернуться продавец и несколько покупателей. Книги были только русские, но половина из них – переводы. Уже переплетённые, разрезанные (фабричным способом), с ещё непривычными мне шрифтами и орфографией. Вася брал их в руки без любви, листал без интереса и, когда я заикнулся о покупке (того самого, воспеваемого Шаховской фон Заломона), нахально заявил: «Слишком дорого».

«Вася!» – сказал я едва ли не умоляюще.

«Нет! – Потом его осенило. – Куплю, если будете меня отпускать. В прежнюю жизнь. На блядки».

«Вася!!!»

«Нет так нет».

«Как я тебя отпущу, если я всё время с тобой?»

«Вы же умный, не я. Придумаете».

Ах, Вася, Вася, подумал я. Как голос-то сразу прорезался.

«Я и в библиотеку, наверное, смогу записаться… Если договоримся».

Ну хорошо. Сам напросился, Талейран сопливый.

«Хорошо, – говорю. – Библиотека – это аргумент. Посмотрим, что можно сделать».

– А вот и Соло! – сказал кто-то весело. Подошла Шаховская, и мы отправились занять свои места.

Алексей Обухов (Соло Обухов, как звали его среди своих из-за привычки говорить много, безостановочно и не нуждаясь в собеседнике), сорокалетний жуир, философ, бывший анархист и бывший русский националист, автор романов под такими, в частности, названиями, как «Желание быть василиском» и «Отродье», был любим и популярен. Пришедших на встречу с ним набился полный зал. (Да, совсем небольшой зал, зальчик, но тем не менее.) Писатель Обухов менял риторику, но поклонников сберегал. Посмотреть на него пришли пожилые анархисты (кожаные пиджаки, длинные, невзирая на седину, волосы), люди средних лет (аккуратные костюмы и бороды) и пёстрая молодёжь. Все они игнорировали друг друга и в этой тесноте сидели не смешиваясь. Открытой враждебности между ними не было, только отчуждение и тайный страх.

– Соло, жги! – кровожадно закричали в заднем ряду.

«Что он собирается жечь?» – спросил я у Васи.

«Сердца».

И Соло, надо признать, зажёг.

Спрашивали его, как любого русского писателя во все времена, обо всём на свете – о его сочинениях меньше, чем о чём-либо. Оправдывая своё прозвище, он говорил как заведённый, и слушать его было интересно. Он изложил свои мысли и доводы относительно легальной компартии (политические погорельцы), поправок в Конституцию (что сделано в гузне, не переделаешь в кузне), глубинном государстве (в России не может быть глубинного государства, ибо здесь на глубине лежит анархия. Именно поэтому так важно, чтобы государство на поверхности было сильным и крепким) и демократии (демократия в двадцать первом веке означает две вещи: овцы имеют право выбирать себе волков, а карлики – высказываться о размерах великанов). В ответ на просьбу назвать трёх лучших современных писателей сказал: «Искусство – не спорт, слава богу. Здесь нет быстрее, выше, сильнее и нет победителей и побеждённых в том смысле, как понимают это Олимпийские игры. Искусство если сравнивать, только с природой. Крылышко бабочки имеет ту же ценность, что и Ниагарский водопад. Да, водопад величественнее. Но красоту не измеряют вёдрами». О сотворчестве писателя и читателя: «С таким же успехом можно сказать, что лес соавторствует с теми, кто ходит туда по грибы-ягоды. Что они там насоавторствуют? Под ёлку насрут?» Его спросили о входящем в моду романисте (иногда достаточно поместить портрет сочинителя, чтобы убить доверие к книге) и ещё об одном, недавно почившем (я восхищаюсь им, но у меня нет ни малейшего желания ему подражать). После этого крикун в заднем ряду вновь подал голос:

– Соло, тебе всё равно придётся выбрать сторону!

Соло на мгновение задумался.

– Возможно. Но, выбрав сторону, обязан ли человек солидаризоваться со всеми подонками и отребьем, которые обнаружатся на этой стороне?

– В этом смысл выбора. Болеешь за футбольный клуб – терпишь выходки его фанатов. Ходил на концерты Летова – толкался среди гопоты. Я уж не говорю, с какими скотами можно оказаться в одном окопе, когда дойдёт до войны.

– Вот когда дойдёт до войны, и будем жить как на войне. – Обухов погрозил пальцем. – Вы вообще не кажетесь мне лицом призывного возраста. К чему это академическое беспокойство?

Тут уже несколько человек закричали разом.

Обухов (он говорил стоя) привстал на цыпочки и яростно замахал руками. Через мгновение я понял, что он издевательски дирижирует.

– Есть верность идеям и верность людям! – провозгласил он, дав публике успокоиться. Небольшого роста и довольно плотному, ему хорошо шёл густой зычный голос. – Вот главный выбор, и очень горький, чёрт бы его побрал! Да кто вас вообще заставляет? Сами цепляетесь! Воздвигли абсолютную догму против свободы живого быта! История вопит: к чёрту! Ваша собственная душа вопит: к чёрту! А вы заканчиваете тем, что покорно склоняетесь перед необходимостью навязываемого вам извне выбора, и приходите сюда, к писателю, который столько всего дал вам за двадцать лет, и говорите ему, что какие-то «силы», неведомы зверушки, рекомендуют ему «определиться». Не хочу определяться! Не буду! Нашлись, тоже, вещуны и демиурги! Нравственные мазурики! Плюю на них слюнями!

Потрясённая аудитория притихла. Они не были рассержены – никто и никогда не сердился на Соло Обухова, – но каждый, казалось, внезапно осознал, что сидит косо и на очень неудобном стуле.

– В жизни всё путано, состоит из недомолвок, лжи, сорвавшихся слов и сделанных на этой основе неверных умозаключений, – продолжал Обухов назидательно, беззлобно и так спокойно, словно его иеремиада была концертным номером, выброшенным из головы сразу после исполнения. Он даже не запыхался. – Не надо добавлять сюда ещё и «выбор». Настоящий выбор делается сам собою, когда, как вы верно подметили, из военкомата приходит повестка.

Заговорил он под конец и о консервативной революции, и эта консервативная революция значительно отличалась от консервативной революции Екатерины Шаховской. Вроде бы здесь прусский ритм – и там прусский ритм, а идти в ногу, тем более маршировать, никакой возможности. «Солдатский потенциал» Обухова и «оппозиция принципам 1789 года» Шаховской были пунктами одной программы, но это была программа, а не Символ веры; не цель сама по себе, а оружие в борьбе с тем, что перед глазами.

Традиционные ценности. Борьба с пораженчеством. «За алтари и очаги». Собственность. Семья, дворянство и народ. Обухов складывал из них национальное государство, Шаховская – империю. Их понимание собственности (земля, дом на этой земле) было анахронизмом уже во времена Вышнеградского и Витте, но и здесь они умудрились разойтись.

– Не могу больше! – сказал Вася, изнывавший от скуки.

– Не на что тебе жаловаться, – сказала Шаховская. – Это мог быть вечер поэзии: умнейшие люди в тельняшечках, мат коромыслом и пишущие стихи дегенераты.

Трудно мне объяснить, как оно вышло, что под конец вечера, когда все разошлись, Вася и Шаховская оказались в небольшой компании избранных и компания эта отправилась прогуляться.

Свобода современных нравов, общительность Обухова, невесть откуда взявшийся (уверен, на встрече его не было) Бисмарк – всё сошлось и привело к лёгкому, мимолётному товариществу на один вечер. И прекрасный вечер это был.

Солнце медленно, как это обычно для Петербурга, садилось; его вкрадчивое, тихое угасание – что там у Фета? так робко набегает тень, так тайно свет уходит прочь – озаряло дома и набережные, сами, казалось, ставшие частью этого мягкого света, растворяющиеся в нём, тающие. И уже надмирное что-то было в них, что-то бесконечно чуждое человеку, что я всегда ощущал в этой красоте; предчувствие, что этот надменный город падёт, как пал прекраснейший из Господних ангелов.

– России, – говорил Обухов (у нас каждый знает, что нужно России), – нужна ответственная, образованная и национально ориентированная элита. Внизу жизнь сама разовьётся, если ей не сильно мешать, но наверху пустить дело на самотёк нельзя. Вдалбливать в пустые головы, воспитывать, следить и вдалбливать! Лаской и таской, и таской преимущественно. Детей у них изъять и растить как положено – в лицеях, кадетских корпусах. Так чтобы уже у третьего поколения в костях отложилось.

– Соло, да кто ж это будет делать? – пискнул кто-то. – Опять немцев выпишем?

– А что, можно и немцев. Должен признать, скрещение русской крови с немецкой даёт прекрасные результаты. Furor Teutonicus в букете с «широк русский человек, я бы сузил». Их опасно чрезмерное почтение к закону умеряется нашим опасно чрезмерным неуважением, а русский бесцельный жар неплохо унять систематическим немецким холодом в крови. Ловите мысль? Преизбыток хорошего свойства превращается в недостаток. Однако наши и их недостатки, как химические вещества, вступают во взаимодействие и порождают новый элемент, в высшей степени положительный.

Обухов был москвич, истый, коренной, я видел в нём это сквозь все наслоения случившейся без меня истории. Он уже успел вскользь пройтись по всем петербургским предрассудкам и идиосинкразиям, и его местные почитатели только смущённо хмыкали, спуская своему любимцу шуточки, никому другому здесь не прощаемые. И то, что именно он с одобрением, хотя и посмеиваясь, заговорил о новой необходимости призвания варягов, показалось мне особенно зловещим. Я представил, как ворочается в гробу бедный Иван Аксаков, такой же истый москвич, возведший «немцев» уже на уровень метафизического зла и отыскавший это зло равно в красных и правящем классе. (Чернышевский и Правительство оба ренегаты относительно Русского Народа, оба приверженцы Западного деспотизма, только в разных видах, – оба Немцы.) Но Иван Аксаков был опасный маниак, с огнём в очах и насупленными бровями при малейшем противоречии, а Обухов – софист и очень светский говорун, и его улыбчивые парадоксы не отпугивали слушателя, но словно брали его под руку и, воркуя на ушко, влекли за собой, уже не замечающего, насколько охотно идут ноги. И так ли он был неправ? Что ни говори, а немцы в России быстро осваиваются и русеют и спустя поколение уже неотделимы от страны и русской почвы.

Всё вспомнилось разом: благородные и простодушные русские немцы николаевской эпохи; чистенькие, тихие и трудолюбивые генералы военно-судебного ведомства, любители икон и Пушкина; и голубые невинные глаза принца Ольденбургского, и весь он, феноменально глупый, добрый и честный, незабываемый; совершенный энтузиаст и фанатик в исполнении раз принятых на себя обязанностей; стальная воля и прелестная улыбка Эдиты Раден; и многолетний посол в Лондоне Егор Егорович Сталь, о котором Александр Третий говорил: «Вот немецкая фамилия, а русская душа», прибавляя: «У Лобанова обратно!»; и такие условные «немцы», как Даль и Гильфердинг.

Впрочем, был также Нессельроде и на десятилетия вперёд выпестованный им дипломатический корпус, где с фонарём нельзя было найти человека русского по душе и устремлениям; были и остзейские немцы с их холодным презрением ко всему, что Undeutsche, с ненавистью к нам, ненавистью слабого к сильному, облагодетельствованного – к благотворителю, увидев и осознав которую, Юрий Самарин ещё в 1847 году пустил по рукам свои «Письма из Риги» – чуть-чуть не отправили они автора в Сибирь; были памятные слова Николая Павловича: «Русские дворяне служат России, а немецкие – мне», – и не уверен я, что это апокриф.

– Выходит, зря крошил Александр Невский псов-рыцарей, – с обманчивым спокойствием сказала Шаховская. – Это на подмогу нам выезжает конница из Тевтобургского леса.

– Нет, это его дружки татаро-монголы скачут, аж спотыкаются, – ядовито парировал Обухов. – Встречал я, Катенька, таких, как вы, вообразивших, что не Европу мы спасли, а себя спасли от Европы благодаря татарам, вечное им за то спасибо.

Шаховской меньше всего хотелось солидаризироваться с татаро-монголами.

– Нет! – сказала она гневно, уже не заботясь о спокойствии. – Мы сами по себе!

– Ну конечно же, сами. Зачем так нервничать? – Бисмарк, до этого погружённый в созерцание шёлковой смуглости невысокого молодого человека с красивыми злыми глазами, присоединился к разговору и примиряюще повёл рукой. – Между рыцарями и татарами, всё как заведено. Мост, вот что мы такое. – Он перехватил насмешливый взгляд Обухова. – Или форпост. Форпост. Так даже лучше.

– Чей форпост-то?

– Это с какой стороны смотреть. Для Европы – форпост татар, для татар – форпост Европы. Что я вам здесь прописи объясняю.

«И вот, наглотавшись татарщины всласть, вы Русью её назовёте, – сказал я Васе. – Помнят ещё Алексея Толстого? Удивительный был человек и до чего ненавидел московский период, самый, по его мнению, подлый за всю нашу историю; мерзости обезображенной трёхсотлетним игом нации. А до татар мы были, разумеется, европейцами чисто арийского происхождения, почище даже, чем немцы».

«Я домой хочу, – ответил на это Вася. – Пойдём уже?»

И лучше бы мы пошли.

Компания двигалась вдоль решётки Летнего сада, и в центре, как солнце, неторопливо шествовал и сиял Обухов, и остальные вращались вокруг него, как планеты, некоторые со своими малыми спутниками, удаляясь, возвращаясь, меняясь местами, в переливчатом блеске франтовства, шуток, молодости. Бисмарк взял на себя роль беззаконной кометы, кружил от одного к другому – такой неожиданно старый на фоне юных лиц, которым он восторженно и мягко улыбался, что становилось жаль его, накрытого тенью его всё более близкого и всё более безрадостного будущего.

«Вася, не смотри под ноги. Смотри по сторонам».

Непривычный вид Выборгской стороны и автомобили, несущиеся по набережной, напоминали о переменах, а Город остался прежним – одной решётки Летнего сада было довольно, чтобы розовый гранит и золочёные изгибы розеток уничтожили время. Перемен было слишком много, я привык к ним легче, чем думал, – потому ли, что они обрушились на меня разом и я очутился в готовом мире, чужом и самодовлеющем, тогда как медленный процесс становления, когда ещё кажется, что можешь воспрепятствовать тому или иному новому, а то или иное старое видишь живым и сопротивляющимся, свёл бы меня с ума. Сейчас, между решёткой Летнего сада с одной стороны и изменившимся видом через Неву – с другой, как никогда было ясно, что изменившееся не смогло изменить в этом проклятом городе главного, и выжило в нём то, что я ненавидел, его сердцевина, суть: гордыня и равное безразличие к человеческому и божескому. Со всеми его соборами!

В эту минуту произошло столкновение.

Красный спортивный автомобиль, мчавшийся быстрее прочих, подпрыгнул на горбящемся мосту через Фонтанку, изменил направление и на всём ходу ударился об встречную машину. Их развернуло и почти вынесло на тротуар, нам под ноги. Оба автомобиля были повреждены, но красный, небольшой и приземистый, сильнее.

Человек, выбравшийся из него, виновник происшествия, был страшен. Крупный, взлохмаченный, он тряс головой; его водило из стороны в сторону, и он делал мелкие шажки, чтобы устоять. Шатаясь, что-то нечленораздельно крича, он обошёл свой транспорт, потом добыл откуда-то из его недр биту для лапты и, не переставая кричать, стал наносить беспорядочные удары по второй машине. Та стояла неподвижно, и люди в ней застыли от ужаса.

Его шатало, он заваливался то направо, то налево, припадал на ногу, и в нём было столько сгущённой, судорожно, как в кулак, сжатой злобы, что, казалось, одна эта злоба, голыми руками, разметала бы стекло и железо, если бы не вмешались Обухов, его старая анархистская гвардия, а за ними – водители и пассажиры других машин, проезжавших мимо и остановившихся. Когда, не спеша, подъехала полиция, башибузук лежал на асфальте, связанный чьим-то шёлковым шарфом, полузадушенный, и Соло прижимал его горло ногою в тяжёлом ботинке.

Полицейские не сразу поверили своим глазам.

– Это что такое? Отойдите немедленно! Развяжите его!

– Caveant consules, – сказал Обухов и развязал.

И ему, и всем нам повезло, что буен молодец, почувствовав себя на свободе, ринулся на первого, кого увидел, и этим первым оказался человек в форме и с оружием. Полицейские немедленно признали опасность. Бодро и с отвагой навалились они втроём, а четвёртый вызывал подкрепление, и оно пригодилось. И Обухову, который ниже своего достоинства считал тихо исчезнуть, пришлось участвовать в составлении протокола, а его свите – давать свидетельские показания.

– В этом вся проблема с литературой, – злобно сказал Вася Шаховской, пока они ждали такси, чтобы вернуться к себе на Охту. – Идёшь на творческую встречу, а заканчиваешь день в канаве, больнице или полицейском участке.

– С писателями не надо встречаться. Их надо читать.

На страницу:
6 из 9