Полная версия
Повелитель света
Я обошел стеклянный дом кругом. Всюду та же замазка мешала видеть, что делается внутри; мне показалось, что местами она была не так густо положена. Форточки, хотя и полуоткрытые, располагались так высоко от земли, что я не мог достать до них. Боковых входов не было, а сзади тоже нельзя было попасть в оранжерею.
Так как я все подвигался вперед, разглядывая кирпичи и столь же непроницаемые стекла, то скоро очутился напротив замка, со стороны моего балкона. Мое положение на открытой, незащищенной местности становилось опасным. Приходилось, несмотря на все старания, отправиться в свою комнату и оставить мысль об исследовании предполагаемого дворца микробов, не осмотрев его фасада. Поэтому я решил вернуться к себе, ограничив обзор фасада беглым взглядом, как вдруг неожиданно заметил, что разгадка сама дается мне в руки. Дверь была только прикрыта, а высунувшаяся во всю свою длину замочная задвижка указывала на то, что запиравший дверь думал, что закрыл ее на двойной оборот ключа. О Вильгельм! Милейший растяпа!
* * *С первых шагов я должен был сознаться, что мои бактериологические гипотезы ошибочны. Я попал в помещение, напоенное ароматом цветов, – атмосфера была сырая и теплая, чуть-чуть пробивался запах никотина.
Я остановился на пороге, очарованный.
Ни одна оранжерея – даже королевская – не произвела бы на меня впечатления такой безумной роскоши, как эта. Очутившись в этом круглом здании среди дивных растений, я был поражен. Листья давали полную хроматическую гамму зеленого, на котором яркими пятнами выделялись разноцветные фрукты и цветы; все это было великолепно расставлено этажами по подымавшимся до самого купола подставкам.
Но глаза постепенно привыкали к этому необыкновенному зрелищу, и мой восторг понемногу стихал. Конечно, этот зимний сад произвел на меня такое сильное впечатление, потому что состоял из необыкновенно редких растений, так как особенной гармонии в их расстановке не замечалось. Растения были расставлены по ранжиру, а не по законам изящества и вкуса, как если бы попечение о рае поручили жандарму: они были распределены по видам, горшки стояли как солдаты, на каждом имелась этикетка, что указывало скорее на руку ботаника, чем садовника; вообще, во всем проявлялось больше знания, чем вкуса. Эти соображения заставили меня призадуматься. Впрочем, неужели можно было допустить хотя бы на минуту, что Лерн станет заниматься садоводством для удовольствия?
Продолжая осмотр, я с восторгом разглядывал чудесные растения, хотя по своему невежеству не мог бы даже сказать, как они называются. Я все же машинально попробовал кое-что припомнить, и тогда все это редкостное великолепие предстало передо мной в настоящем свете…
Не веря своим глазам и охваченный лихорадочным любопытством, я стал внимательно разглядывать кактус – несмотря на свое невежество, я все же узнал его… Но меня сбивал с толку его красный цветок… Я тщательно пригляделся к нему – и мое смущение только усилилось…
Но сомнений не осталось: этот цветок, поразивший меня своим видом, был цветком герани.
Я перешел к соседнему растению: из земли поднимались три бамбуковых стебля, и окончания их были украшены, как капителями, тремя цветками далии.
Почти напуганный этим, задыхаясь от непривычных ароматов, я беспомощно оглядывался кругом, и тут я понял причину противоестественной пестроты.
Там одновременно царили весна, лето и осень, а зиму Лерн, должно быть, исключил, и собраны там были все растения, цветы и плоды, но ни один из них не расцвел, не созрел на своем родном кусте или дереве.
Целая колония васильков украшала отрекшийся от своего предназначения куст шток-розы, превратившийся благодаря им в голубой тирс. Ветви араукарий были густо усеяны темно-синими колокольчиками горечавки. А на длинных змеевидных стеблях камелий, росших на шпалерах, красовались пестрые тюльпаны.
Напротив входной двери, у самой застекленной стены, почти вплотную друг к другу стояли деревца. Одно из них, выделявшееся из общей массы, привлекло мое внимание. На нем висело несколько груш, между тем это было апельсинное дерево. Сзади него по решетке гирляндами вились виноградные лозы, которым не стыдно было бы вырасти и в Ханаане; гигантские гроздья состояли из слив на одной лозе и рябины – на другой.
Затем, на ветвях миниатюрного дуба, рядом с самостоятельно выросшими желудями, можно было увидеть вишни – на одной ветке, а на другой – орехи. Одна ягода не удалась: не получилось ни вишни, ни ореха, а образовалась чудовищная и отвратительная шероховатая опухоль, испещренная розоватыми жилками.
На ели вместо смолистых шишек росли каштаны и лучистые астры, но самый большой контраст составляли золотистый шар апельсина – солнце восточных фруктовых садов – и кизил, который производил впечатление посмертного плода погибшего дерева.
Дальше были сгруппированы более законченные чудеса. Славный Демустье написал бы, что Флора здесь гуляет под руку с Помоной. Большая часть основных растений была мне незнакома, и я запомнил только те, названия которых известны всем и каждому. Я, как сейчас, вижу удивительную вербу, на которой выросли гортензии, мак, персики и земляника. Но все-таки самым красивым из этих ублюдков был восхитительный розовый куст, на котором пышно расцвели китайские астры вперемешку с мелкими китайскими яблочками.
В самом центре круглого здания стоял куст с ветвями остролиста, липы и тополя; раздвинув ветви, я имел возможность убедиться, что все они растут на одном и том же стволе.
Это было триумфом искусства прививки, которое Лерн за пятнадцать лет превратил в настоящее чудо, внушавшее, правда, чувство некоторого беспокойства. Когда человек вмешивается в творчество природы, он создает нечто чудовищное. Меня охватила тревога.
«По какому праву он вмешивается в мироздание? – думал я. – Разве допустимо нарушать законы жизни в такой мере? Разве эта святотатственная игра не является преступным оскорблением Природы? И ладно бы эти противоестественные растения радовали изысканный вкус!.. Так нет же – это всего-навсего какие-то нелепые соединения, не представляющие, в сущности, ничего нового – своего рода растительные химеры, цветочные фавны, ни то ни се… Честное слово, сколь бы ни была привлекательна эта задача, она в любом случае нечестива, и точка!»
Но как бы то ни было, чтобы добиться таких результатов, профессор должен был потратить бездну времени и труда. Эта коллекция служила тому доказательством, да, кроме того, тут же находились и другие свидетельства кропотливой работы: я заметил на столе массу скляночек и не меньшее количество ножей и садовых инструментов; все это блестело и сверкало, как хирургический набор. Эта находка заставила меня внимательнее присмотреться к цветам, и мне их стало жалко.
Все они были замазаны разного рода клеем, на них были наложены повязки – чуть ли не хирургические, они были испещрены рубцами – почти ранами, из которых сочилась какая-то сомнительного цвета жидкость.
На коре апельсинного дерева был глубокий надрез. Он имел форму глаза; из этого глаза медленно лились слезы. Я стал нервничать… Трудно поверить, что меня охватила странная жуть при взгляде на оперированный дуб… из-за вишен… они производили на меня впечатление сгустков крови… Две созревшие вишни упали к моим ногам, прошумев, как капли начинающегося дождя.
Я почувствовал, что лишился хладнокровия, необходимого, чтобы приглядеться к этикеткам. Я разобрал только несколько и заметил, что Лерн исписал их невразумительными французско-немецкими названиями, с многочисленными поправками.
Продолжая внимательно прислушиваться, я обхватил голову руками и дал себе несколько минут передышки, чтобы собраться с духом, – затем открыл дверь в правое крыло.
* * *Передо мной оказалась небольшая галерея. Стеклянная крыша смягчала дневной свет, доводя его до голубоватых сумерек. Воздух был удивительно свежий. Пол был вымощен плитами.
В этой комнате находились три аквариума, три больших ящика из хрусталя, до того прозрачного, что казалось, будто вода сама по себе удерживает форму трех геометрически правильных параллелепипедов.
В двух боковых аквариумах помещались морские растения. Они мало отличались одно от другого на первый взгляд. Но в круглом здании я мог убедиться, с какою тщательностью Лерн все распределял по группам, и поэтому я не допускал мысли, чтобы он поместил в двух разных емкостях совершенно одинаковые растения.
Оба аквариума являли один и тот же подводный пейзаж. Справа, как и слева, коралловые разрастания самых разнообразных оттенков покрывали маленькие утесы своими окаменелыми ветвями; песочная почва была усеяна морскими звездами, похожими на эдельвейсы; там и сям валялись пучки меловых палочек, на конце которых распускалось что-то мясистое, напоминающее хризантемы, желтого и фиолетового цвета. Мне трудно описать массу других венчиков, которые там находились; некоторые были похожи на маслянистые, восковые или желатинные чашечки; большая часть была очень неопределенного цвета и неясной формы, а сплошь и рядом они казались просто оттенком воды.
Из кранов, находившихся внутри аквариумов, вырывались тысячи пузырьков, и их шумные жемчужины пробирались сквозь ветви кораллов, перед тем как достигнуть поверхности воды и там лопнуть. При виде их можно было подумать, что этот подводный садик нуждался в поливке воздухом.
Собрав все свои гимназические воспоминания, я решил, что оба собрания – различающиеся только деталями – состояли исключительно из полипов, таких странных существ, как, например, кораллы или губки, которым натуралисты отводят место между растениями и животными.
Двусмысленность их положения всегда вызывает интерес. Я постучал пальцем в левое стекло.
Немедленно зашевелилось что-то неожиданное, напоминавшее опаловый стаканчик венецианского стекла, который сохранил свою тягучесть; что-то пурпуровое двинулось ему навстречу: это были две медузы. Но мой стук вызвал и другие движения. Актинии, напоминая желтые или сиреневые помпончики, втягивались в свои известковые трубочки и снова распускались, ритмично пульсируя; лучи морских звезд и иглы морских ежей лениво пошевеливались; заплавала какая-то живность, серая, алая, шафранного цвета, и, точно в водовороте, весь аквариум взволновался.
Я постучал в правый аквариум. Ничего не зашевелилось.
Было совершенно ясно: это разделение существ на две группы давало мне возможность легче усвоить себе ту разницу, которая в них заложена, ту, которая, соединяя животное с растением, роднит человека с травой. Эти существа были подобраны так, что находившиеся в левом аквариуме – активные – были на нижней ступени лестницы; находившиеся в правом – неподвижные – были на верхней ступени: одни начинали становиться животными, другие заканчивали быть растениями.
Итак, воображаемая бездна, которая, казалось бы, разделяет эти две противоположности, сводится к незначительным, почти незаметным изменениям в структуре, к различию, которое бросается в глаза меньше, чем несходство волка с лисицей, а между тем ведь они двойники, братья.
И вот эту минимальную величину, это различие, которое создавало между ними, по твердому убеждению всех без исключения ученых, непроницаемую стену, потому что оно отделяло неподвижность от произвольного движения, Лерн уничтожил.
В бассейне, стоявшем в глубине, обе породы были привиты одна к другой. Я заметил там студенистый листочек, привитый к подвижной ножке, – и теперь листочек тоже двигался самостоятельно. Привитые приобретали свойства тех растений, к которым их прививали: неподвижные, всасывая живительный сок, начинали двигаться, а деятельность двигавшихся парализовалась от проникновения в них сока неподвижных.
Я бы охотно подробно осмотрел все применения этого нового принципа, но какая-то медуза, прикрепленная чуть не сотней повязок к морской водоросли, стала отчаянно биться о стекло, и я отвернулся с отвращением. Эта последняя стадия прививок, сопряженная с такими мучениями, была, на мой взгляд, лишним доказательством профанации, и я стал искать в голубых сумерках другое, менее тяжелое зрелище.
Инструменты и препараты профессора были разложены в строгом порядке. На этажерке была расставлена целая аптека. На четырех столах, сделанных из стекла, стоявших между аквариумами, расположились орудия пытки: ножички и пинцеты.
Нет! Лерн не имел права! Это было так же гнусно, как убийство, даже хуже! В этих отвратительных опытах над девственной Природой проявлялись одновременно и ужас убийства, и мерзость насилия.
Когда я весь кипел от праведного гнева, раздался шум – я услышал стук.
Убежден: после смерти, в аду, мне не придумают более нестерпимого мучения, чем этот пустячный шум, будто от ударов небольшим молоточком по чему-то твердому.
На долю секунды мне показалось, что все мои нервы обнажились. Кто-то стучал!
Одним прыжком я очутился в круглом здании; лицо мое было, должно быть, ужасно, потому что инстинктивно, из боязни встретиться с врагом, я придал ему страшное выражение.
На пороге – никого. И в парке – тоже. Я вернулся обратно.
Шум возобновился… Он доносился из не исследованного еще крыла здания… Потеряв голову, я бросился туда, не отдавая себе отчета в безрассудстве своего поступка, рискуя столкнуться лицом к лицу с опасностью; я был до того возбужден, что стукнулся головой о дверь, открывая ее с разбега.
* * *До этого припадка довело меня состояние моих нервов и безумная усталость; и до сегодняшнего дня я не могу решить вопроса, не галлюцинировал ли я и не казались ли мне предметы более странными, чем они были на самом деле.
В третьем зале все было залито ярким светом, и благодаря этому мои подозрения о присутствии постороннего человека рассеялись. На конторке я увидел клетку, которая вертелась во все стороны из-за отчаянно метавшейся в ней крысы. Когда крыса подпрыгивала, вместе с ней подпрыгивала и западня – вот причина стука. Увидев меня, грызун остановился. Я не обратил внимания на это обстоятельство.
В этом зале было меньше порядка, чем в предыдущих; он производил впечатление теплицы, за которой ухаживали не особенно тщательно. Но разбросанные в беспорядке, перепачканные полотенца, невытертые ланцеты, неопорожненные пробирки – все это указывало на неоконченную работу, которая была временно приостановлена, и могло служить оправданием некоторой неряшливости.
Я возобновил расследование.
Первые два свидетеля, попавшиеся мне на глаза, дали мне немного материала. Это оказались два скромных растения, мирно стоявшие в своих фаянсовых горшках. Я позабыл их латинские названия, оканчивавшиеся на – um или на – us, о чем теперь жалею, потому что они придали бы моему рассказу больше авторитетности и научности. Но кому могло бы прийти в голову запоминать латинские названия шильника или кроличьего уха?
Правда, первый был необычайно длинным и стройным. Что же касается второго, то он ничем не выделялся и, подобно всем своим сородичам, довольно недурно имитировал – очень удачная подделка, которой они обязаны своим названием, – дюжину ушных раковин. Два его пушистых, серебристого цвета листика, точно так же как и один из стеблей шильника, украшали браслеты-бандажи из белого полотна, на которых местами были видны темные пятна (по-видимому, от смолы).
Я вздохнул с облегчением.
«Прекрасно! – сказал я себе. – Лерн сделал им прививки. Это всего-навсего повторение того, что я уже обнаружил, вернее, один из первых опытов, робкий и простой, даже, если не ошибаюсь, неудачный. Чтобы проследить его опыт последовательно, мне стоило начать отсюда, затем перейти в рай, располагающийся в центре, и закончить полипами. Покорнейше благодарю! Слава богу, худшее я уже видел».
Так я думал, как вдруг заметил, что стебель шильника начал извиваться, как червяк.
В то же время за конторкой подпрыгнула какая-то масса серого с отливом цвета, чем выдала свое присутствие. Там, в луже крови, лежал серебристо-серый кролик. Он только что издох, и на месте, где должны были находиться его уши, у него были две кровавые дыры.
Предчувствие истины заставило меня облиться холодным потом. Тогда я решился прикоснуться к пушистому растению. Ощупав оба перевязанных листика, которые были так похожи на уши, я почувствовал, что они теплые на ощупь и трепещут.
Чувство ужаса отбросило меня к конторке. Судорожно сжатая от отвращения рука отталкивала от себя воспоминание о прикосновении, точно я дотронулся до какого-то омерзительного паука; с размаху я толкнул рукой крысоловку, и она упала.
Перепуганная крыса снова запрыгала в клетке, бросаясь на прутья, кусала их и завертелась, точно одержимая бесом… Мои вылезавшие из орбит глаза беспрестанно переходили с шильника на млекопитающее, с этого все время извивавшегося, словно тоненький черный уж, стебля на крысу, у которой больше не было хвоста.
Ее рана зажила, но, как след другого опыта, за несчастной крысой тащился остаток развязавшегося от ее прыжков пояса, которым был привязан вставленный в ее изрезанный бок зеленый отросток.
Впрочем, этот отросток показался мне обесцвеченным. Значит, Лерн не ограничился тем, что я видел. Он шел все дальше по пути опытов. Теперь он скрещивал между собой животных высшего порядка и растения… Дядюшка, который одновременно вырос и низко пал в моих глазах, внушал мне теперь отвращение и трепет, словно злой дух.
Но все же его произведения вызывали скорее омерзение, нежели уважение, и мне пришлось собрать всю силу воли, чтобы заставить себя продолжить осмотр их.
А они стоили этого даже в том случае, если бы оказались фантомами. То, что ожидало меня дальше, превосходило кошмары сумасшедшего. Конечно, это было ужасно, но нашлись и смешные стороны: это было нечто шуточно-зловещее.
Кто из пациентов был ужаснее в этом отношении? Морская свинка, лягушка или кустарник?
Морская свинка, если быть справедливым, может быть, и не представляла собой ничего особенно замечательного. Весьма возможно, что ее шкурка была так травянисто-зелена из-за отражения всех этих растений. Вполне допустимо.
Но лягушка? А кустарники? Что подумать о ней и о них?
Она, эта зеленая лягушка, с ее четырьмя лапками, вкопанными в чернозем, с безучастным и угрюмым видом, с опущенными веками была посажена в горшок, как растение, вросшее в землю корнями.
Кустарники – финиковые пальмы. Сначала они не шевелились. Затем – я готов поклясться, что никакого ветра не было, – они задвигались во всех направлениях. Их широкие листья раскачивались очень медленно… и мне даже показалось, что я слышу… но в этом я не могу поклясться. Да, стебли раскачивались, причем листья сближались и расходились при каждом движении; вдруг они схватились друг за друга своими широкими зелеными пальцами и конвульсивно обнялись – в бешенстве или в припадке страсти, для борьбы или любовных объятий, почем знать?
Ведь движение одно и то же как в том, так и в другом случае.
Рядом с лягушкой стоял белый фарфоровый сосуд, наполненный бесцветной жидкостью, в которой торчал шприц Праваца. Около кустарника находился такой же шприц и такой же сосуд, но в нем была запекшаяся жидкость темно-красного цвета. Я решил, что в первом сосуде находился древесный сок, а во втором – кровь.
Листья пальмы разошлись в разные стороны, я протянул к ним свою дрожащую руку и под мягкой и теплой поверхностью стебля почувствовал легкие удары, ритмично повторявшиеся, как удары пульса…
Впоследствии мне часто приходилось слышать, что можно чувствовать удары собственного пульса, пробуя сосчитать чужой, и весьма вероятно, что мое лихорадочное состояние могло усилить сердцебиение; но в тот-то момент разве я мог сомневаться в своих ощущениях?!.. Тем более что продолжение этой истории не только не возбуждает сомнений в правильности моих выводов, скорее наоборот – подтверждает самые смелые предположения. Я не знаю, служат ли сила и ясность воспоминаний в сомнительных случаях галлюцинаций доказательством заболевания или наоборот; я-то по крайней мере совершенно ясно и точно помню картину этого уродства, появлявшегося на фоне разбросанных в беспорядке полотенец, салфеток, бинтов и сосудов, при блеске лежавших тут и там стальных инструментов.
Больше не на что было смотреть. Я обыскал все углы. Нет, не на что. Я проследил шаг за шагом все стадии работы моего дядюшки и по странному, счастливому стечению обстоятельств в том порядке, в котором было необходимо, чтобы нарисовать себе стройную картину его успехов.
* * *Я без помех вернулся в замок и пробрался к себе в комнату. Там силы, поддерживавшиеся нервным возбуждением, покинули меня. Раздеваясь, я старался, хотя это мне не удавалось, мысленно восстановить этапы моего приключения. Все это уже начинало казаться мне отвратительным сном, и я не верил сам себе. Разве растительное царство могло смешиваться с животным? Что за чепуха! Если даже существуют полипы-растения и полипы-животные, то все же что общего, например, у обыкновенного животного с обыкновенным растением? Тут я почувствовал жгучую боль в большом пальце правой руки: я увидел маленькое беленькое пятнышко, окруженное порозовевшею опухолью. Должно быть, пробираясь по лесу, я укололся обо что-то. Я не мог решить, было ли это местью крапивы или муравья, и вспомнил, что, даже сделав микроскопический и химический анализ, я не мог бы вывести никакого заключения – до того их уколы и кислоты, выделяемые ими, тождественны. Этот факт напомнил мне о точках соприкосновения между этими двумя мирами; и так как успехи моего дядюшки лишили меня повода отрицать возможность достижения результата, то я стал размышлять дальше:
«В конце концов, Лерн попытался соединить растительное и животное царство и заставил их обменяться своими жизненными силами. Его попытка, несомненно прогрессивного характера, удалась. Но являются ли его опыты целью или средством? К чему он стремится? Я не вижу, какую пользу могут принести его опыты на практике. Следовательно, это не конечный результат его работ. Скажу больше – мне кажется, что последовательность его опытов указывает на стремление к какой-то более совершенной цели, которую я смутно подозреваю, не умея определить ее. Моя голова раскалывается от мигрени. Может быть, профессор ведет и другие исследования, знакомство с которыми разъясняет конечную цель?.. Ну, постараемся рассуждать логически. С одной стороны – Создатель, как я устал! – с одной стороны, я видел растения, привитые друг к другу; с другой стороны, дядюшка начинает смешивать растения с животными… Нет, я отказываюсь».
Мой утомленный мозг отказывался от дальнейших рассуждений. Я смутно почувствовал, что в этих экспериментах пропущено некое звено, или же оно помещается не в оранжерее. Мои веки отяжелели. Чем старательнее я строил посылки и выводил заключения, тем больше я запутывался. Ночное видение, серые здания, наконец, Эмма рассеивали мое внимание, вызывая страх, любопытство, желания; словом, вряд ли на какой-нибудь другой подушке покоилась голова, наполненная такой галиматьей.
Загадка!
Да, безусловно: загадка! И однако же, хотя меня по-прежнему окружали сфинксы, в рассеявшемся теперь тумане я различал их лица уже более отчетливо. И так как у одного из этих сфинксов было милое личико и грудь молодой женщины, я заснул с улыбкой на устах.
Глава 4
Жара и холод
Спящий хлеба не просит. Я проспал до следующего утра.
А между тем никогда я еще не отдыхал так плохо. Воспоминание о целом дне тряски в автомобиле тревожило мой покой; и во сне я продолжал чувствовать толчки и крутые повороты. Потом меня посетил целый мир сказочных чудес: Броселианд, как лес у Шекспира, вдруг пришел в движение, причем большая часть деревьев шествовала попарно, обнявшись; береза, напоминавшая копье, сказала мне речь по-немецки, а я с трудом мог расслышать, что она говорит, потому что кругом пели цветы, растения упорно и настойчиво лаяли, а большие деревья от времени до времени рычали.
Когда я проснулся, я продолжал слышать всю эту какофонию наяву, точно в фонографе, и страшно рассердился на себя за то, что не исследовал поподробнее оранжерею; мне казалось, что более тщательный и, главное, хладнокровный осмотр дал бы мне более ценные данные. Я сурово корил себя за вчерашнюю торопливость и свое нервничанье… А почему не попытаться исправить ошибку? Может быть, еще не слишком поздно…
Заложив руки за спину, с папироской в зубах, я отправился прогуляться и словно невзначай прошел мимо входа в оранжерею.
Дверь оказалась запертой.
Выходит, я упустил единственный случай все разузнать – да, я чувствовал, что больше такой возможности может не представиться. Вот же трус, трус!
Чтобы не возбуждать подозрений, я миновал это запретное место, даже не замедлив шага, и теперь шел по аллее, ведущей к серым зданиям. В покрывавшей аллею траве была заметна протоптанная тропинка, указывавшая на то, что ею пользуются часто.
Пройдя несколько шагов, я увидел шедшего мне навстречу дядюшку. Не подлежало никакому сомнению, что он подстерегал меня. У него был очень радостный вид. Когда его выцветшее лицо улыбалось, он больше походил на себя в молодости. Это приветливое выражение успокоило меня: значит, моя шалость прошла незамеченной.